6 страница
- Меня порою бесит твой паршивый либерализм. Тоже, между прочим, оковы. Да, да, вериги проклятого прошлого! У одного - лошадь, у другого интеллигентщина.
Что-то происходит - не в полутемной бывшей дворницкой, а там, за окном, за двором, за городом Смоленском. Не знаю, не понимаю, но чувствую, как натянуты нервы у взрослых, вижу, как испуганно вздрагивают они без всякого повода, слышу, какими неестественными и, главное, какими короткими стали их разговоры. Будто все ходят вокруг покойника. Огромного, растянувшегося на всю страну. Его невозможно не заметить, а замечать запрещено, замечать страшно и опасно, и все живут шепотом. Но ведь недаром покойника чувствуют звери и дети, а я еще не успел повзрослеть.
- А почему ты сказала, что нам хватит одного воза, Клавочка?
- А потому, что не надо афишировать. Сейчас все всё замечают, все всё. Кстати, это тебя касается, запомни!- Тетя Клава очень серьезно смотрит на меня измученными постоянным напряжением глазами.- Звонким должен быть только общий труд на общее благо, а для себя надо жить скромно. А этот благодарный дурак готов привезти целый обоз...
Дядя Сережа будит меня в шесть. За окном - сумрачная темень, в нашей берлоге - промозглая сырость, топим экономно. Торопливо глотаю хлеб с маслом, запивая фруктовым чаем: тетя Клава считает его полезнее настоящего, но я подозреваю, что и в этом сказывается ее стремление жить тихо, скромно, а главное- незаметно. Жить - как все.
- Возьми рубль,- говорит тетя.- На трамвай.
- Да я пешком.
- Возьми, я сказала. Булку купишь, если провозитесь. И чтоб никаких разговоров!
- Куртку надень!- успевает крикнуть дядя Сережа.
Проезд до вокзалов на маленьком и удивительно звонком смоленском трамвае стоит двадцать пять копеек. Еще десять - и пачка "Ракеты". И я на него не сажусь. Я бегу вниз по Большой Советской. Пролом, мост через Днепр, рыночная площадь, вокзалы, от виадука налево: здесь начало Витебского шоссе. Я примчался раньше договоренного времени.
Хмуро и сыро, но мне жарко от бега. Снимаю куртку и сажусь на гранитную тумбу тротуара. Куртка у меня хорошая, из тонкого шинельного сукна, и досталась мне по наследству от дяди Сережи: ему дали по распределению драповое пальто, и тетя Клава отдала куртку мне.
- Надень бушлатик, надень. Осень крадет тепло тихо.
Позади - улыбающийся Семен Иванович. Протягивает руку и поднимает меня с тумбы.
- Карета подана. Я ее без тебя загрузил.
На шоссе у виадука - воз торфа, в который впряжена старательная лошаденка. Усаживаюсь на слегка пружинящие кирпичики хорошо высушенного торфа. Семен Иванович садится с другой стороны.
- Давай, Сивка-Бурка. А за Проломом слезем, ты уж не обессудь. Лошадку-кормилицу пожалеть надо. Она и немолода, и не колхозная, а моя собственная, вот несознательный я элемент, темный единоличник. Эксплуататор. И как доселе терпят?
Семен Иванович не умеет долго молчать, обладая склонностью к монологам. Журчит, не требуя ответов.
- Чудно со мной вышло, да. Только в колхоз меня записали, как тут же и мобилизовали, как бывшего чоновца. Я ведь в частях особого назначения служил, за Лесником гонялся под командой тети твоей Клавдии Петровны, вот. Хорош у тебя бушлатик? Офицерского сукна, такого теперь и не сыщешь нигде, разве, может, у командармов, вот. А шинель-то была самого Лесника, его благородия. Я ему в затылок стрельнул, чтоб, значит, шинелку не портить. Клавдия Петровна, она ранена была, навылет Лесником ранена, потому у нее и деток-то нет, вот. Знобило ее, трясло, ажник подскакивала. Поручаю, говорит, тебе, боец Поползнев, свершить справедливый рабоче-крестьянский суд над белым врагом и палачом трудового народа. Я, конечно, свершил, но аккуратно. В затылок, значит. А шинель Клавдии Петровне отнес, укутал ее, она сознание потеряла, думали, не довезем
Куртка из тонкого офицерского сукна медленно наливается тяжестью. Давит, гнет, душит. Я расстегиваюсь.
- А этого... Лесника этого без суда, так получается?
- А зачем он, суд? Говорильня одна, а тут дело ясное. Активный враг советской власти, оказал сопротивление. Знаешь, какая ему фамилия? Никто ее не знает, и ладно, пусть так Лесником и числится. Лесник - он лесник есть, вот.
- А кто он был?
- Кто был, про то одна Клавдия Петровна знает. Да я. Был, да сплыл. Так Лесником и сплыл. А документы его я сжег. Полная сумка была. Бумаги разные, письма, фотокарточки. Все концы - в огонь, и остался он в донесении просто Лесником. Мертвому бумажки без надобности... Ну, а теперь слезем и пеходралом в гору. Лошадку побережем.
Слезаем, идем рядом с возом-за Проломом начинается подъем на Соборную гору. Я молчу, подавленный убийством без суда, приказом тети Клавы, курткой из незапятнанного офицерского сукна. Я ничего не понимаю, но не решаюсь расспрашивать: покойницкое время. Однако Семен Иванович долго молчать не способен.
- Так думаю, это Клавдия Петровна меня вспомнила, вот и мобилизовали. И на юг отправили, на границу с Украиной. Трупы возить да хоронить. Много их было, трупов-то, от голода люди мерли, а их сюда не пускали. Страшное дело. Ямы динамитом рвали, вот. А потом заболела вся наша команда. Ну вся, как есть, и нас в карантин да под охрану. Чтоб заразу не развозили. Там все и перемерли, а я чего-то нет. Команда, значит, вымерла, а имущество осталось. Вот и выдали мне при выписке из того карантина лошадь, бричку и справку, что я есть боец чоновского отряда города Смоленска. Не села Волкова, а города Смоленска, так оно обернулось. Я и подумал: справка есть, лошадь есть, зачем мне обратно в колхоз? Клавдия Петровна как бывший командир личность мою подтвердила, получил я паспорт, семейство выписал и занялся извозом. Это сперва, а потом в городской топливный трест нанялся. Летом торфом промышляю, зимой - дровами...
Так, с разговорами, мы не спеша поднимаемся по Большой Советской, сворачиваем на улицу Декабристов и останавливаемся, потому что в туннеле ворот, ведущих в наш двор, застрял ломовик с бочками: видно, для спецстоловой привез.
- Скажу, чтоб куда продернул, что ли,- говорит Семен Иванович. - Либо вперед, либо назад. Поглядывай тут, чтоб торф не растащили.
Это мне знакомо: сам брал на шарап возы с торфом вместе с развеселой моей беспризорой. На папиросы, хлеб, даже на чайную колбасу иногда хватало, но то уже бывал праздник. И когда Семен Иванович скрывается в воротах, я начинаю озираться с особой бдительностью.
Семен Иванович выкатывается из ворот. Бросается к возу, начинает зачем-то перекладывать торф. Я подхожу: руки у него дрожат, и глаз он не поднимает.
- Уходи. Бегом отсюда. На то место, где утром. Уходи!..
Его напряженный шепот обрывает все мои вопросы: в покойницкой не расспрашивают. Мигом срываюсь с места, без оглядки мчусь вниз, как мчался утром. Нет, быстрее. По той же дороге. По Большой Советской.
3
Задыхаясь, останавливаюсь у кинотеатра "Палас". Покупаю в киоске пачку "гвоздиков", закуриваю, прислонившись к афишной тумбе. Что все-таки случилось? И почему я побежал сломя голову? Может быть, кто-то ищет меня?
Ответов нет, но дальше я иду шагом. В голове полный ералаш, точно все вопросительные знаки сцепились друг с другом, и я не могу расставить поочередно, чтобы возник хоть какой-то смысл. Я вообще не способен сейчас думать. Что-то треснуло навсегда.
Стою на углу, где утром ждал Семена Ивановича. Его все нет и нет, но меня тревожит иное. Почему понадобилось бежать немедленно, не теряя времени на расспросы? Значит, опасность была там, за воротами, вот-вот могла появиться и увидеть меня. Какая опасность может поджидать парнишку в собственном дворе, в самом безопасном месте мира?..
Было. Все было, и все стало иным. Мама, мама, прости, но я впервые думаю о тебе и отце с ужасом, потому что вы - мое единственное объяснение. Вы проговорились там, в своих тюрьмах и теперь пришли за мной. Я знаю, знаю, что товарищ Сталин сказал: "Сын за отца не отвечает", но только так могу объяснить, почему самое безопасное место в мире - собственный двор - вдруг стало смертельно опасным. А может быть, Семен Иванович что-то напутал? Может быть, он вернется сейчас на своей мохнатой кобылке, и все окажется ерундой? Может быть, он так шутит, и мы вместе посмеемся?..
Но я уже не верю в эти спасительные мальчишеские "может". Я повзрослел, мама, и испытываю сейчас взрослое отчаяние, а не детскую надежду на чудо. Чудес не бывает. Чудес не бывает - какое страшное открытие! Взрослое отчаяние - это отчаяние без надежды. Его испытывала ты, мама, когда нас встретил комендант в Джанкое, теперь я это понял. Значит, они идут по моему следу?..
Стоп, стоп, кто - "они"? Это все безотчетный ужас, взрослое отчаяние. Мама, мне просто очень плохо, мне холодно, я чувствую лед завтрашнего дня. Нет, не лед это будет, не лед: страшнее. Это будет бесчувствие. Я чувствую бесчувствие завтрашних дней. Ледовитый океан бесчувствия, который поглотит меня навсегда. Без времен.
Выкуриваю полпачки, когда наконец появляется знакомая телега. Пустая. Семен Иванович указывает рукой, и я на ходу прыгаю в телегу. Молча едем по Витебскому шоссе вдоль железной дороги.
- Никого не видел, когда утром уходил? Машины никакой не было?
- Нет.
- Арестовали их.
Я почему-то не удивляюсь. Только одиночество давит еще весомее.
- Когда подъехали, воз в воротах помнишь? Вот случай-то какой, а? Ну не будь того воза... - Семен Иванович безнадежно машет рукой. - Дворничиха меня встречает: а где, мол, племянник из Крыма? Ты, значит. А я как чувствовал: не знаю, говорю. Я, говорю, торфу им привез. Мне, говорит, торф отдашь, врагами народа они оказались. Я говорю: мое, мол, дело продать, а кому - все равно. Убери, говорю, пока телегу из ворот, я проехать не могу. Ну, она за тем ломовиком побежала, а я - к тебе. Такой случай, значит.
Сказать, что я думаю о своем, неправда. Ни о чем я не думаю, не хочу думать и не могу. Я - один, опять один. Один в гигантской мертвецкой наедине с гигантским мертвецом.
- Утром, говорит, только они, значит, на службу, а их - цап-царап у дверей. Дворничиха говорит, на машине, мол, трое приехало, спросили ее: никто, мол, к ним последнее время не приезжал?
Зачем я им, мама? Зачем?..
- Какой же Клавдия Петровна - враг народа? Этого я не понимаю, это неправильно все. Ну, верно, ну, Лесник ей двоюродным братом приходился, знаю, документы читал, фотокарточки видел, ну так что с того? Она честно исполняла, что положено, благодарности имеет. Какой же она враг? Не-ет, ошибка, большая ошибка...
Молчу. Куда он везет меня? В тюрьму? Мне сейчас безразлично.
И все - мимо ушей и мимо сердца. Все бормотания Семена Ивановича. Нет, он совсем не испугался, он взволнован, выбит из колеи совсем по другой причине: он не может поверить, что командира его чоновского отряда могли арестовать. Это не укладывается в его голове, этого не принимает его душа. Непостижимость событий не вмещается в его понимание.
- Нет, не враг она, Клавдия-то Петровна, не может она быть врагом, не может. Я-то знаю, как она, себя не щадя... Разберутся поди, а? Как думаешь?
Я думаю так же, как и он: говорю "разберутся", а чувствую, что никто не станет ни в чем разбираться. Откуда возникает это чувство? Ведь я же ничего еще не знаю, ничегошеньки, но что-то внутри меня знает без всякого опыта: "там" не разбираются. И Семен Иванович, бормоча "разберутся, непременно разберутся", тоже внутренне убежден, что никто не будет ни в чем разбираться. Мы-в Ледовитом океане, и каждый - на своей льдине. А кто не удержался, кто соскользнул с нее, тот соскользнул навсегда. Из пучины не вынырнешь, за лед не уцепишься, и никто не протянет соскользнувшему руку не от жестокости, а от невозможности. С льдины куда легче сдернуть в черную холодную мглу, чем из этой мглы вытащить на льдину. Мы стынем каждый на своей льдине, изо всех сил цепляясь за нее.
