Глава 7
I
Воскресный день никак не располагал к суете и торопливости. Все страхи и тревожные мысли по неведомо чьей милости были загнаны в такую глубь, в которой опасаться их было нечего. Намеревающийся отдохнуть от них Подмастерье с несвойственной ему беззаботностью отбросил в сторону прокравшуюся было мысль, что и они отдохнут от него, чтобы напасть с новой силой и захватить со следующего дня, раздирая на куски и проглатывая его окрепшие душевные силы.
Проигрыванию "Нормы" было уделено боль ше времени, чем обычно. Перерывы между занятиями были увеличены. Все шло к тому, что в первой половине дня его никто не побеспокоит.
Подмастерью не показалось странным, что звуки, оповещающие о прекращении неподвижности, донеслись из комнаты Аколазии раньше, чем он ожидал, привыкши за предыдущие дни к ее ранним подъемам. Совершенно немыслимое для него начало дня, ознаменовавшееся уборкой, освоенное, или вернее, вновь взятое на вооружение после временного выпадения по вине Аколазии из распорядка дня, не раздражало его. Из ее отсека донесся лишь непродолжительный глухой шум, а он не мог помешать. Стало ясно, что Аколазия не торопится с выходом из дома, и, завершив свои занятия, Мохтерион собирался спросить ее, не решила ли она сегодня вообще остаться дома.
Он был уже одет и почти готов к выходу, когда к нему постучались. Пожаловал Эв фра- нор, один из самых близких его друзей, правда старше него лет на десять. Он давно уже был разведен с женой, которую его не свойственная мужчинам мягкость сделала сперва жесткой, а затем побудила не лучшим для благополучия семьи образом использовать его не замечаемые раньше слабости и наконец сделать единственно возможным для обоих то, что прежде им в равной мере казалось совершенно невозможным. Никаких проблем с обзаведением другими партнерами для заполнения образовавшихся пустот жизни у них не было, и они почти одновременно сменили счастье одного вида на счастье другого, благополучно разместив эпизод совместной жизни в соответствующих уголках памяти и не оставшись без живого сувенира - с ними порознь и без них вместе с ними росла дочь.
Эвфранор остался мягким, услужливым человеком, и в его мягкости, за вычетом наиболее жирного куска, отданного спутнице жизни для более устойчивого перед лицом житейских превратностей сожительства, всегда находилось местечко для освежающих плоть кратковременных попутчиц, как правило, надолго привязывающихся к нему и всегда получающих достаточно пищи для мечтаний, более подобающих школьницам. Эвфранор знал свое дело и никого не лишал могущего быть извлеченным из него удовольствия. Поэтому-то его и любили. Поэтому-то он часто получал безвозмездно то, что другим не досталось бы ни за какую плату. К тому же он был врачом, изнутри прочувствовавшим все превратности естественной тяги людского рода к шалостям и тем самым незаменимым в своей полезности. Он был предупрежден о новой залетной ласточке у Мохтериона и своим появлением засвидетельствовал, что весточка упала на благодатную почву.
Вскоре выяснилось, что он пришел лишь познакомиться и предложить Аколазии вместе с Гвальдрином проехаться на его машине за город. Только собиравшемуся открыть рот и издать немелодические фразы возражения Мохтериону было сообщено, что с едой все обстоит преблагополучно и что они возвратятся еще засветло. Обращение Аколазии с вопросом о подобной возможности к Гвальдрину уже заключало в себе его предрешенность, а к тому же ответ, или, вернее, реакция Гвальдрина ничего не добавила к чаше весов тяжелого на принятие мгновенных решений хозяина дома. Капитуляция была полной, несмотря на прощальное напутствие Мохтериона - "Вы обещали не запаздывать!"
II
Дневная прогулка прошла в привычном ритме в полном соответствии со временем, проведенным за рабочим столом. Подмастерье еще раз испытал знакомое ему успокоение, никогда не подводящее его, если кто-нибудь из его подопечных проводил время с Эвфранором. Впервые за всю неделю он к половине шестого отработал свои пять часов чистого времени. Когда он бывал в режиме, завершение рабочего дня к шести часам вечера и раннее отправление ко сну было в порядке вещей. Зимой, когда рано темнело, это даже гармонировало с природой, но летом поступать так мог только человек, который либо не ладил с окружающей средой, либо был натренирован в том, чтобы делать над собой усилия и изощрен в их доведении до конца. Подмастерье сочетал в себе и то и другое, и, хотя после его отправления ко сну с улицы и со двора еще долго доносились крики детей, вышедших поиграть в наступившей прохладе, он готов был переносить и большие неудобства ради служения своей идее так, как, по его убеждению, она этого требовала. Но в этот вечер Подмастерье не спешил ложиться. Аколазия еще не вернулась, и он ждал ее с минуты на минуту.
Прошло еще полчаса. Подмастерье начал подумывать о том, чтобы занять себя каким- нибудь механическим, но полезным занятием. Штопка носков после некоторых раздумий, сомнений и преодоления лени была признана подходящим по всем основным показателям занятием, которое немедленно и было предпринято. Когда первые результаты были налицо и радовали глаз немыслимым сочетанием цветов, Подмастерье услышал наконец долгожданный стук в дверь. По тишине, наступившей за мгновение до того, как он открыл дверь, Мохтерион заподозрил, что за ней стоит не Аколазия с Гвальдрином и Эвфранором, а кто-то другой. Он не ошибся, но и повода для огорчений не последовало. Перед ним стоял Экфант
собственной персоной.
Рад тебя видеть, — опередил Экфанта Мохтерион. — Проходи, проходи, гостем будешь.
Здравствуй, полковник, — уже войдя в дом, поздоровался Экфант.
Фантон сказал тебе, что я ожидаю тебя?
Сказать-то сказал. Куда ему деваться. Но ты тоже хорош! Поставил меня в очередь за заместителем. Что, мы сюда грибы пробовать приходим? Эх, ну и время настало! Сейчас не всякий историк слышал о праве первой ночи, которым, кстати, мне никто не запретит попользоваться и днем. Но все-таки время-то было темным. Зря разжигали страсти темнотой. А я любитель света. Недаром одному известному деятелю по женской части приписывают слова: "Больше, больше света!" — после произнесения которых он испустил дух. Я бы это право назвал иначе. Скажем, право первой... ну, как там ее... Но я уклонился от темы. Где она?
Она скоро будет.
Как то есть будет? Что будет, того ведь нет, нет! — разгорячился Экфант.
Подмастерье, и сам не очень довольный тем, что Аколазия запоздывает, сразу решил
пресечь резонирующее с его настроением распадение страстей Экфанта.
Экфант, дорогой, не мне объяснять, что раз ее нет, не все в порядке. Расскажи-ка лучше, кого ты успел обласкать на этой неделе? Я не увиливаю от извинения, но Фантон не сказал мне, когда ты придешь.
Я не собирался сегодня приходить, но твоя клубничка соблазнила меня смыться с одного застолья. Я уже не в том возрасте, когда мог себе позволить и то и другое. И жизнь заставляет гнуться в эту сторону. Желудок работает у человека до последнего дня его жизни, а вот... Уважаю умирающих, но не потерявших эту способность. Хоть убей, уважаю! Заладил каждый второй — вот было бы хорошо, если б у человека не было желудка. А кто-нибудь разве заикнется, что еще лучше было бы, если бы не было половой незрелости и полового бессилия. Вот когда общество стало бы наконец здоровым. А то что же получается, люди сами потеряли цель в жизни и других толкают к тому же. Впрочем, я снова отклонился. Ты ведь, кажется, о чем-то спросил? — захотел продлить удовольствие от своего выступления Экфант.
Мохтериону терять было нечего.
Да, скольких же телок ты опрокинул на этой неделе?
III
Плошаешь, подполковник. Разве праздник зависит от количества? Да и дело не только в этом, майор. Телочек ведь обхаживают стоя. Но все же молодец! Уж не знаю чем почувствовал, что посчастливилось мне пару дней назад налакаться меду с молоком. Скажу откровенно, это было потрясающе. Правда, влетело мне в одну люстру, но, скажи, пожалуйста, можно ли ее сравнить с тем, что я получил! Послушай, может, мне удастся освежить тебя кровью с молоком, обильно пролившейся при нашем сцеплении.
Эта крошка меня изрядно измотала. Она секретарша нашего управляющего. Есть вкус у мерзавца! Не придерешься! В последнее время я зачастил к нему и что только не предлагал ей. Но, сука, почувствовала, что может набивать себе цену и начала притворяться, что не интересуется мной, и вообще недотрога. Я уж хотел было махнуть рукой, как она присылает в магазин свою девчонку спросить, не получал ли я югославских люстр. Получить-то я получил, да уже по звонкам начал раздавать и еле-еле себе урвал парочку, и то пустив слух, что они побились при разгрузке.
Не раздумывая, я послал девчонку за матерью. Она пришла, хотя и не в тот же день, а на следующий. Думал даже отослать ее обратно, но как увидел ее, все у меня затряслось, да так, что пришлось несколько минут крепко прижиматься к стулу, чтобы не выдать своего волнения. Сперва я думал привезти ее к тебе, но побоялся рисковать. И она могла отказать, и тебя могло не оказаться дома. И что же мне тогда оставалось бы делать? Разумеется, застрелиться. Чертовка ломалась на каждом шагу. Сколько мне пришлось объяснять ей, что показать ей люстру я могу только на складе. Но в конце концов мы стронулись с места, хотя мне это и стоило полжизни.
Первые несколько шагов, когда мы вышли из моего кабинета, я прошел позади нее. Знал бы ты, какая это была мука! Снова я начал трястись, и при мысли, что могу и не дотянуть до склада, у меня выступил холодный пот. При первой же возможности я обошел ее и дальше вел ее за собой. Иного пути для спасения не было. Когда мы достаточно удалились от магазина, я немного успокоился. Но страх не проходил, правда, боялся я уже другого. Чувствовал, что ослаб. Побаивался, что, может, в первый раз в жизни неразлучный со мной дружок, Экфант-младший, подведет меня. Этот путь от моего кабинета к складу я никогда не забуду.
Но у дверей склада я вступил во второй, или уж не знаю в какой, круг испытаний. Я не мог подобрать ключ к замку. Она улыбалась. Я изображал улыбку. В моих мучениях у дверей был момент, когда я готов был заплакать. Она предложила позвать кого-нибудь на помощь. После этого мне повезло, и мы наконец оказались на складе. Я, можно считать, быстро пришел в себя, если сообразил, что закрывать дверь за собой не следует. Включил свет и начал показывать ей другие товары. До люстры надо было еще добраться. Я ее специально переложил в дальний угол. Когда мы дошли до середины, я быстро вернулся назад и закрыл дверь на засов.
Обратно я шел медленнее. "Я не хочу, чтобы меня увидели здесь с вами", - сказал я дрожащим голосом. Глупо, конечно. А где я раньше был? Я рукой показал ей, где лежит люстра, и предоставил возможность самой удостовериться в ее достоинствах. Она нагнулась, приоткрыла коробку и начала рассматривать люстру. Я стоял поодаль. Когда я посмотрел на ее изогнутый стан, то понял, что ни за что на свете не отступлюсь от безумия, при одной мысли о котором у меня заколотилось сердце. Это было дивное мгновение в моей жизни, когда я ощутил, что на подобную дерзость никогда больше не решусь, да и прежде она никогда не пришла бы мне в голову, да еще по такой цене. И заполучив ее, и оставшись ни с чем, я в равной мере рисковал похоронить себя в том подземелье. —
Мохтерион почувствовал, что рассказ Экфанта все больше и больше волнует его, и если он поддастся иллюзии сопереживания чему-то великому, то останется в накладе.
Экфант продолжал:
Я припал к ней сзади, стоя на коленях. Так мне было удобнее. Еще до того, как она испуганно вскрикнула, я обвил ее ноги руками. Я чувствовал мучительный прилив сил. Энергия, которую я терял от резких движений рук, замещалась, быть может, удесятеренной энергией, которая душила меня. Она не сразу спохватилась. "Как вы смеете! Что вы делаете?" Но меня уже ничто не могло остановить. Я приподнялся и попытался по вернуть ее лицом к себе.
Видимо, она поняла, что своими словами и не то чтобы сопротивлением, а скорее неохотой разделить со мной радость предложенного мной неподготовленного, но совместного мероприя тия еще больше распаляет меня. "Платье, платье за чем же рвать? Поосторожнее!" Что озна чает платье и вообще о чем речь, я осознал лишь тогда, когда мы превратились в одно целое. Прошло еще несколько секунд, и я почувствовал, что она переменилась в моих объятиях. Ее напряжение вызывалось уже не желанием противиться мне, а чем-то другим.
Вот это был миг! Он длился так недолго! Все произошло так быстро, что мне некогда было подумать о ее удовольствии. Еще судорожно дыша, мы повалились на стоящую рядом коробку со стружками. Мне еще было не до того, чтобы определять свое отношение к миру, когда я услышал ее смех. А за ним и соб ственную реплику: "Ну и слабовольный же вы у нас директор!". Но я еще пребывал в дру гом мире. Ты знаешь, что значит уломать секретаршу управляющего? Ничуть не меньше, чем подергаться верхом на его жене! Сам не понимаю, что со мной. До сих пор не могу прийти в себя.—
Экфант на минуту замолк, видимо для того, чтобы перевести дух.
Вы не попытали счастья еще раз возле люстры? - Своим вопросом Мохтерион попытался не дать рассказчику остыть.
Нет. Кое-как привели себя в порядок и вышли с люстрой. Вода у тебя идет, мой капитан? Пить что-то захотелось.
Может, и идет, - и Подмастерье сдвинулся с места в поисках стакана.
IV
Экфант начал расспрашивать об Аколазии. Мохтерион мог сказать не очень много, но тут послышался звук поворачивающегося ключа. Верно рассудив, что Мохтерион может уже отдыхать, Аколазия сама отперла дверь и вошла в дом.
Подмастерье с извинениями и со словами "Пришла!" вышел ей навстречу. Вместо вы говора за опоздание с целью недопущения подобного в дальнейшем он спросил:
Как провели время?
Потом расскажу, - ответила Аколазия, с трудом справляясь с арбузом в левой руке и с наполненным фруктами пакетом в правой. Гвальдрин также тащил что-то за собой.
Эвфрано ра нет с вами?
Нет, он уже уехал.
Тебя давно ждут. Не задерживайся, пожалуйста, с приготовлениями.
Хорошо. Не беспокойся.
Экфант мог слышать их разговор через неприкрытую дверь, выходящую в прихожую, но Мохтерион не счел излишним доложить ему о скором наступлении минуты знакомства и жаркого свидания.
Воспользовавшись паузой, Экфант попросил сыграть две ударные мужские арии из "Любовного напитка" и продолжить выбранными номерами из "Лючии" и даже "Фаворитки". Не без влияния Мохтериона, Экфант в последнее время пристрастился к Доницетти, и, вытерпев в свое время доставившую ему очень небольшое удовольствие лекцию о невозможности замены не слишком драматизированной музыки Доницетти оставляющей все и всех позади музыкой Верди, он начал чуть ли не силком притаскивать к Мохтериону своих сослуживцев, чтобы приобщить их к открывшейся ему красоте, хотя большинство из них реагировали единственно на звуки зурны и ахи и охи своих потеющих над ними женушек.
Радость, доставляемая музыкой и подпеванием ей, была прерв ана после первых тактов '^па ГшГАа 1аспта...", так как Аколазия, постучавшись и не по лучив ответа, зашла в засасывающую музыкой комнату. Экфант был к тому времени разогрет начальной арией Неморино "Абта, сге& тк.." и просил доиграть романс скорее из вежливости, ибо не хотелось верить, что Аколазия, видимо, действительно отдохнувшая, - так свежо она выглядела, - не произвела на него отвлекающего от звуковых гармоний впечатления.
Когда Мохтерион представил Аколазию Экфанту, тот несколько нетерпеливо взял и поцеловал ее руку. Начало было не только многообещающим, но и торопящим к уединению. Упустить этот последний момент - значило бы допустить профессиональную бестактность, чего Подмастерье благополучно избежал и со свежим бельем в руках препроводил новую пару, готовую принести свои души и тела на алтарь любви, в залу с выгоревшими обоями и обвалившейся штукатуркой, но постоянно поджидающую странников.
V
Экфант пробыл у Мохтериона около часа. Он вышел от Аколазии умиротворенным и счастливым. Не задерживаясь, но пообещав непременно зайти в скором времени, он попрощался с услужливым хозяином. Подмастерье был также очень доволен, ибо сразу же после того, как он препроводил Экфанта в залу, его осенила идея приняться за штопанье своего красного халата, и к моменту прощания с посетителем он уже разделался не только с первой сотней дыр, но и с доброй половиной из тех тысячи и одной подлежащих срочной починке кусков, которые начали раздражать глаз после временной гибели самых зияющих дыр.
Разрешив себе сделать небольшой перерыв до заключительного броска на халат, Подмастерье заглянул к Аколазии.
Ну, рассказывай побыстрей, где ты гуляла. Хотя, прежде лучше скажи, как тебе понравился Экфант.
Сегодня просто великолепный день. Экфант первый мужчина, с которым я испытала то, ради чего сюда приходили все остальные. И он, к тому же, совершенно без предрассудков. А Эвфранор - чудо. Мы ездили в лес. К нам присоединилась одна молодая семья - мы вместе пировали. Такого приятного собеседника, как Эвфранор, я в жизни не встречала...
А вы не...
Нет. Он зайдет послезавтра вечером; после всех. Так мы договорились. Вот если бы все такие были, как сегодняшние...
Аколазия, ты не забыла, что сегодня и мне кое-что причитается...
Как же! Я помню об этом двадцать четыре часа в сутки. Можно чуть позже? Мне надо немного здесь покрутиться.
И у меня небольшое дельце, на час. Я больше не буду тебя звать. Как освободишься, заходи ко мне.
Ладно.
Подмастерье возвратился к своему халату и игле с белой ниткой. Он почувствовал перемену в своем настроении, и не к лучшему. Причина этого изменения также была скоро найдена. Рядом существуют люди, которые способны на большее, чем он. Впрочем, это было чистейшим ребячеством, раздражаться из-за того, что подгонялось и осуществлялось путем стольких усилий! А чего же он хотел? Вот если бы Аколазию избили и изнасиловали в лесу и оставили там голодной или если бы кто-то из посетителей отказался платить из-за того, что у нее киска как у самки тюленя, тогда другое дело.
Откуда взялась эта нездоровая потребность не чувствовать себя полноценным человеком, когда некого защищать, не из-за кого жертвовать своим благополучием, когда никто и ничто тебе не угрожает и никто не причиняет тебе никакого вреда? У меня здесь за целую неделю в зубах навязли эти разговоры, не говоря уже обо всем остальном, думал про себя Мохтерион, и вот тебе, Эвфранору хватило парочки анекдотов, чтобы вскружить этой дурочке голову. Конечно, анекдоты он рассказывает мастерски. Раз услышишь, до конца дней не забудешь. Но что здесь могут решать анекдоты? Чем уж так мила болтовня?
Обиднее всего то, потянулся к другой теме Мохтерион, что сливки, сливки-то снимают другие, а он должен подчищать мусор, жить в нем. Незавидное положение! Может, он что- нибудь упустил, собираясь ввязаться в эту канитель? Разве он не имел с ней, или от нее чего- то такого, что никто и никогда не смог бы разделить с ним? Но это же иллюзия! Каждый имел то, что хотел, и в этом все были равны. Кто-то смакует гранатовый сок, а кому-то удовольствие не в удовольствие, если он не вылущит зерна, не выдавит самолично сок и не выбросит липкие корки.
Голова трещала от безрассудного давления самолюбия — иметь все и иметь все лучшее. Он ни секунды не сомневался в чудовищной "безграмотности" таких необузданных желаний, но они, как ни в чем не бывало, еще сильнее били по голове и еще более жестоко топтали его чувства. Какая-то там слабость сердца, которую едва ли можно было назвать правдой, загоняла в угол и душила то, что несомненно было правдой ума. В конце концов, разве кто-нибудь заставлял его впутываться в эту грязную историю и с нечеловеческой покорностью ожидать неприятностей и огорчений?
Надо было бежать от этих мыслей. Ясно одно — он уж постарается дать ей почувствовать, кто из них заслуживает больше жалости и кто повелевает под крышей его дома. Ничем кроме грубой силы природа не одарила человека, но, с другой стороны, ни на что иное человек так и не научился отзываться, и ни что иное не был способен так беззаветно любить и ценить. Ну что ж! Лучше сломать себе шею идя по указанному природой пути, чем вопреки ей в обратную сторону.
Ведь все устроено как нельзя лучше! Она сама должна явиться к нему.
VI
Подмастерье рассматривал халат на свет, чтобы обнаружить незамеченные дыры, когда Аколазия зашла к нему. Он перекинул халат на спинку стоящего рядом стула. Оба были голыми, оба были молоды, и оба, правда в неодинаковой степени, ожидали наступившую минуту задолго до ее наступления.
Подойди сюда, — пытаясь не выдать своего волнения, тихо сказал Подмастерье.
Зашторь окно, — попросила она.
Нет нужды. Летом листья все прикрывают.
Все равно, чувствуешь себя как-то неловко при распахнутых окнах.
Пустяки.
Он прижал ее к столу и через минуту приподнял и усадил на него.
Что это еще взбрело тебе в голову?
Ничего особенного. Лучшего места отдыха, чем место работы, для меня не существует.
Он осторожно, опасаясь, чтобы она головой не задела стеклянную дверцу книжногошкафа, в который упирался стол, положил ее на спину и грубо впился в нее, не давая ей возможности опереться ногами о другой шкаф, стоявший у него за спиной.
Мне больно, больно, — простонала она.
Он не обратил внимания на ее слова. Она повторила их, но с каким-то стеклянным призвуком, в котором смешались гнев и беспомощность:
Больно, больно же!
Потерпи еще немного.
Он не очень ясно видел лицо Аколазии, но воображение помогло ему дорисовать неестественное напряжение мышц. Но этого хватило ненадолго и оказалось недостаточно, чтобы смягчить жестокость. Крепко сжав ее груди в своих руках, он нагнулся, приблизив свое лицо к ее голове настолько, чтобы его подслеповатость не помешала ему упустить ни одну вызванную болью гримасу. "Да, ей больно", с холодностью и равнодушием по томственного палача засекал он, "ей и должно быть больно". "Но это еще не все". Чего-то явно недоставало. "Ах, да!", схватил он ускользающую мысль, "скоро тебе не будет больно, очень скоро ты и не вспомнишь, чем же мы с тобой занимались на моем письменном столе, а каково будет мне?"... "Такой придурок, как я, будет еще раскаи ваться и слезы лить. Ну, нет. Только не это. Не раскаиваться! Не раскаиваться!!"
После того, как наступило расслабление, не давая ей возможности пошевелиться, он попытался взять ее на руки и перенести на стоящий рядом диван. Но она не далась. Неохотно сжав его протянутую руку, она приподнялась со стола и, изогнувшись, чтобы не потерять равновесия, соскользнула с него.
Он перехватил ее встревоженный, направленный куда-то вниз взгляд. Презерватив был весь красный.
Что это на тебя нашло? Еще пара таких зверств, и придется цементировать, - еще нашла в себе силы пошутить она.
Странно, что он не прорвался, - вырвалось у него.
Вместо него порвалась я, - грустно, но без желчи сказала Аколазия.
Извини! - отдавая дань непредсказуемости, проговорил Мохтерион. - Но мне... мне было хорошо.
Потому, что мне было больно?
Последовала пауза. Он хотел отойти в сторону и заняться водными процедурами и уже сделал шаг, но приостановился и произнес не глядя на нее:
Да, именно поэтому.
Другого способа ты не мог придумать? - силилась улыбнуться Аколазия, уже собираясь уходить. Еще шаг и она оказалась бы за дверью. На весах вдруг очутилось столь многое, что отступать было некуда.
Можно зайти к тебе сегодня? - спросил он, мало надеясь получить ответ.
Да, я буду ждать, - не поворачиваясь и не останавливаясь ответила Аколазия.
Подмастерье ощутил, что его глаза увлажнились.
VII
У Мохтериона было такое чувство, будто кто-то зло подшутил над ним. С одной стороны, вся его душа рвалась к Аколазии, чтобы как можно быстрее раскрыться перед ней. Еще позавчера он подумал, что после того, как кое-что узнал от нее о ее жизни, неплохо было бы и самому потрудиться. Сейчас он думал о том же, но как различны были эти одинаковые по содержанию мысли! С другой стороны, он ощущал в себе что-то жесткое, неуклюжее, властное, что держало его в комнате и заставляло каким-то невероятным образом извлекать из себя дополнительную энергию, позволяющую ходить взад и вперед по ней, не переступая за порог. Он всеми силами цеплялся за мысль, что ошибки не допускал и что раскаиваться ему не в чем.
Нужно было слепо верить в это, и он верил. Но почему тогда вдруг захотелось задержаться у себя и оттянуть время самораскрытия, ставшего столь дорогим из-за предоставляемой им возможности не остаться в долгу у маленькой кочующей маменьки? Да, кое в чем надо было разобраться и прийти к согласию с собой. Нельзя было войти к ней и находиться с ней, пребывая в постоянном страхе, что ему помешает неполнота искренности перед самим собой. В чем же загвоздка? Его бессилие, подстраиваясь под течение событий и облагораживаясь способствованием ему, постепенно на глазах превращалось в предмет чуть ли не гордости и самолюбования.
Когда же ему было указано на его место и когда обнаружилось, что оно может служить, и то в лучшем случае, как довесок к тому, что и без него протекает достаточно хорошо, носителю бессилия захотелось немного надбавить цену. Но разумно ли это было? Можно ли было рассчитывать на переоценку бессилия единственно из-за более полного понимания объема своего бессилия, главного своего качества? Как наивно, наверно, выглядит со стороны подготовка себя только к ублажающим последствиям своего подлинного состояния! Как могло ему не хватить сил, чтобы более мужественно перенести то, ради чего он не жалел сил, чтобы оказаться трамплином для более высокого прыжка, а может, и полета.
Тут он вспомнил давнишний девиз, усвоенный им и многие годы превозносимый из-за его способности указывать ему выход из затруднительных положений. Сейчас он попался на удочку как раз потому, что не то чтобы забыл его, но был настолько уверен, что вооружен им, что не удосужился потрудиться и вновь заслониться им как щитом. А ведь он требовал не очень и многого, - всего-навсего умения проигрывать. "Умей проигрывать!" "Учись проигрывать!" - эти слова действовали как заклинание, и он, получается, зря решил, что вышел из того возраста, когда их обаяние парализовывало его способность рассуждать, что было одной из основных причин его неудач. Это не Аколазию следовало убаюкивать словами "Терпи, терпи" - а себя, потому что утрата именно этой способности, не случайно дарованной человеку, обернулась для него мальчишеской растерянностью, унавоженной жестокостью животного.
Подобная видимость разъяснения помогла ему несколько подняться в собственных глазах. Необратимость происшедшего и решимость до последних сил бороться за еще большее, желанное отдаление Аколазии сочтены были вполне вескими доводами против падения до пусть неунизительного, но совершенно лишнего извинения перед ней, распространяющегося и на его предстоящую беседу с ней. Если бы он еще раз ошибся, то всякое извинение в любой, пусть самой изощренной форме, было бы обесценено. Оживление и насыщение его личного опыта еще испытало бы проверку жизнью, но мотив извинения из-за ранее допущенных ошибок не мог найти в ней своего места.
С этой мыслью, почти полноценным человеком, он направился к ней.
VIII
Она лежала на кровати, положив рядом книгу. Гвальдрин спал и, как бы отвечая на удивленный взгляд Мохтериона, вопрошающий о том, в чем причина такой перемены, Аколазия поспешила заметить:
Днем он почти не спал.
За шаг до кровати Подмастерье замешкался и посмотрел в сторону, где она сидела днем раньше.
Ты, наверно, истязал меня сегодня потому, что не хотел видеть сидящей. Вот я и лежу! - косвенно подтвердила Аколазия то, что даже пытка, устроенная ей Мохтерионом, не заглушила приятные впечатления от сегодняшнего дня.
Сегодня ведь у нас не день занятий, - не растерялся было Подмастерье, но ему тут же жалко стало секунд, потраченных на произнесение этих слов. - Аколазия, сегодня мой черед откровенничать, я достаточно глотал слюни, слушая твои приключения, а вот тебя это удовольствие еще ждет впереди. Сперва я подумал и решил: "Дай-ка я у нее спрошу, может, что-то ее интересует больше, чем другое", - но потом быстро расхотел согласовывать тему с тобой, хотя без тебя ей было и не родиться на свет. А все потому, что не хочу себя обманывать; мне ясно, что с любой дороги я сверну к одному, к тому, что вообще делает возможным вот это наше общение, или нашу борьбу, как мне удобнее ее называть. Какой же я любитель мудрости, если не смогу поставить вопрос о причинах и покопаться в них. А все корни, тут я согласен с общепринятым мнением, уходят в детство. Там холодеют и мертвеют первые удивления, первые непонятности, первые досады и первые, самые самые чувствительные поражения. Но не надо остерегаться их, не следует прятаться от них. Стукнет тебя по голове разок, а дальше все идет как по маслу, не в смысле вкуса, конечно, а в смысле легкости скольжения.
Одна рана, нанесенная мне в детстве, не только не заживает, но с возрастом становится все глубже, и многое, если не все, я делаю, быть может потому, что пытаюсь избавиться от боли, хотя это становится все труднее и труднее. Только, пожалуйста, ты не спеши делать выводы из той маленькой истории, которую я тебе расскажу и которая случилась даже не со мной, просто я оказался замешан в ней поневоле.
Как-то раз, когда я гостил у бабушки, а это происходило раз в неделю, к ней зашла знакомая, Хаква, несимпатичная толстушка, которую я почему-то, сам не понимаю почему, жалел и о которой часто слышал, что она "гулящая". И хотя то, что ее так называ ли в нашем доме не подразумевало чего-то постыдного, по крайней мере как это казалось мне, я всегда задумывался, услышав это слово, и, быть может пытался таким образом уяснить его для себя, правда, продвигался я по этому пути, наверно, не очень быстро. Мне было тогда не больше девяти.
В момент ее прихода я находился на кухне и слышал разговор между ней и моей бабушкой. "Хамуталь ушла на рынок и не оставила ключа на своем месте. Правда, я не предупреждала ее. Можно я побуду у вас пол часика?", - скороговоркой говорила Хаква моей бабушке. "Нет, нельзя", - отвечала бабушка. "Почему же?", - допытывалась Хаква. "Много разных причин... Внук дома", - холодно отвечала бабушка. "Прошу вас, тетушка Фирца! Я у вас никогда этого прежде не просила и никогда больше не попрошу. Так уж получилось.
Мохтик поиграется на дворе", — больше по инерции, чем надеясь уломать бабушку, просила Хаква. "Нет. Мой внук во двор не выходит", — стояла на своем бабушка. "Я пятьдесят рублей теряю!", — уже видимо только для себя воскликнула Хаква. "Извини, не могу", — сухо выпроваживала ее бабушка. В то время за пятьдесят рублей люди работали с утра до вечера почти месяц.
Уходя, Хаква оставила у нас какую-то снедь, тщательно завернутую в бумагу, и несколько бутылок пива. Бабушка хотела воспротивиться и этому намерению, но, может, именно из-за полнейшей несостоятельности слов Хаквы — "Мне все это уже не понадобится", сопротивлялась не очень долго. "Может, попозже зайдешь и возьмешь?" — пыталась она утешить огорченную Хакву. "Нет у меня привычки возвращаться за оставленным", — и она вышла если не с легким сердцем, то с облегченными руками.
IX
Я помню, что тогда никакого особого ощущения неловкости я не испытал, но разговор не выходил у меня из головы, и мне было обидно, что я помешал Хакве своим присутствием, или, как я позже нафантазировал, своим существованием. До сих пор я не могу до конца понять, что привлекло и сегодня волнует меня в этой маленькой бытовой сценке. Положим, сейчас мне ясна какая-то неоднородность и, может, запутанность происшедшего: я не имел никакого отношения к Хакве и, тем не менее, оказался на ее пути, причем сослужил ей плохую службу.
Видишь ли, если люди, не имеющие никаких недобрых намерений друг относительно друга, могут оказаться в таком положении, что вынуждены вредить друг другу, то что же можно сказать о ситуации, когда у них есть основания вредить друг другу, и особенно, когда они из кожи лезут вон, чтобы, соответствуя своим понятиям, удружить, помочь, сделать что-либо хорошее. Тут огорчения и обиды понятны сами собой. Тут и неудачи, и разочарования, и не зависящие от действующих лиц препятствия, и неумеренные притязания.
Легко сказать, — в том эпизоде все определила случайность, случайность свела и держит нас вместе, а может, случайность и разлучит. Конечно, нашей соседки Хамуталь в тот день случайно не оказалось дома. Ромео совершенно случайно привел тебя ко мне, и, надо думать, если бы не Гвальдрин, то не раздумывая повез бы тебя в ближайший лесок. Могло не быть того разговора в детстве, заставившего меня всю жизнь думать о том, в чем же было отказано Хакве и насколько права была моя бабушка и, наконец, был ли я тогда в чем-нибудь виноват. Без этой подготовки, прошедшей почти через всю мою сознательную жизнь, может, я никогда не настроился бы на то, чтобы перенести решение этих вопросов из головы в жизнь или, по крайней мере, разделить и распределить бремя их настоятельности между мыслью и жизнью.
Может показаться, что с тобой вопрос более ясен. Не было бы Аколазии, была бы Унивирия, не было бы Ромео, был бы Вендакс. Но тогда нетрудно предположить, что и в Хакве не было никакой необходимости, чтобы привести меня в готовность к несению трудной и почетной для меня — позорной в нашем общественном мнении — службы. Разве недостаточно было бы для этого иметь свободную жилую площадь, просто нуждаться или же, скажем, желать женщин чаще, чем позволяет жизненная суматоха?
Люди, вещи и стихии открыты друг другу. Воплощаться в жизнь может либо одна, либо другая, либо какая-то иная возможность, но одной из них, одной из всех, просто некуда деться кроме как высветиться и отгореть. Ее-то как раз и достаточно для того, чтобы выложиться самому — высказаться ли, выплакаться ли, нагореваться ли, набедокурить ли. Более того, ее одной слишком много для того, чтобы всласть и до отвала насытиться чем-то одним. Обычно так думают все. Чтобы надергаться, кому-то не хватает расколоченных женщин, чтобы напиться — невыпитых бутылок лучших марок вина и так далее. Но это детское заблуждение. У кого остаются тайны после одной женщины или одной бутылки, они не убавятся и после тысяча первой. Там, где всё и все открыты друг для друга, отдать преимущество одному вдеванию перед другим теряет всякий смысл.
Конечно, находиться в дерьме и находиться в райском саду — это разные вещи. Но вещи- то, особенно вещи окружающей среды, и должны быть разными. Не надо сличать, и, тем самым, случать добро с дерьмом; нет и не будет двух одинаковых снежинок. Что же остается делать? Вернее, за что следует бороться? На это ответить просто. Следует оставаться самим собой, оставаться таким, каким тебя принимает в свои объятия природа — непохожим на других. Но быть непохожим только внешне, включая любые проявляющиеся внешне повадки,
не велика мудрость. Это дается без усилий. Стать непохожим в мире, где все своей открытостью шаг за шагом и на каждом шагу обезличивает тебя и делает однообразным, можно только через действие, которое для своего воплощения не требует пространства. А это
царство мысли. Туда и бросились наши древние греки, и благодаря этому уцелели.
X
Так что ж? Согласилась ли бы ты на жизнь в райском саду, если бы была совершенно неотличимой, скажем, не от всего находящегося там, но от одного листочка? Не спеши с ответом. А главное, не довольствуйся чем-то одним. Сейчас мне по вкусу такой ответ: в дерьме жить очень трудно и неестественно. Но если ты считаешь, что с тебя хватит, то не думай, что путь до райского сада долог и труден. Нет! Вовсе нет!! Райский сад рядом, он ближе, чем расстояние вытянутой руки. Стоит только чуточку выпрямить спину, свободнее вздохнуть, чуточку сжать ноздри, немного отучиться видеть и покончить раз и навсегда с самой вредной из всех привычек человека, навязанной ему в отместку за будущие прегрешения, - привычкой мыслить. Поди же после этого и удивляйся, почему это большинство людей не одурачивает себя выпусканием всех благ своих, и в первую очередь мысли, из областей, примыкающих снизу и сверху к поясу!
Вроде, все обстоит как нельзя лучше. Тем, кто не хотел бы теряться и отступать, очень нетрудно будет найти мусор для обеспечения своей жизни. Уж чего-чего, а недостатка в мусоре никто никогда ни при каких обстоятельствах не испытывал. Так за чем же дело стало? Оно осложняется тем, что эти люди, к которым я отношу и себя, сами создают мусор, и в первую очередь из самих себя. Дело не только и не столько в том, что чем питаешься, тем и нагружаешься, и на то начинаешь походить. Речь здесь не об обычном питании. Когда что-то хочешь переделать, когда от чего-то убегаешь, чего-то опасаешься, что-то улучшаешь, то волей-неволей становишься обязанным сопротивляющемуся материалу или чему-то такому, что само вызывает в тебе сопротивление. Это лишь одна сторона дела.
Вторая, не менее, если не более важная, состоит в том, что, оказавшись в меньшинстве и не обманывая себя и других в том, что представляемое тобой вместе с созданным тобой и в силу этого последнего является мусором - так чаще и бывает и с этим ничего не поделаешь, - нельзя не отождествлять и себя с ним, если быть откровенным, а наслаждающихся самообманом в этой группе быть не должно. Вот и получается, что куда ни глянь - всюду все забито мусором. Но различать тот мусор и этот мусор каждая сторона будет со своей точки зрения, и для осознающих больше благородных составляющих в своем мусоре это их благородство является, конечно, небольшим утешением.
Где же выход? Ответ прост - ответ излишен: выход повсюду. Он и рядом, и ближе, и дальше, и где угодно. Другими словами, и выхода-то нет никакого. Вот и приходится перекликаться друг с другом мусору многоразового применения и мусору одноразового или вовсе не применяемому "чистому мусору". И уж поверь, вдолбив себе это, не так трудно переметнуться из одного произвольного вида мусора в другой.
XI
Я хочу раскрыть еще одну причину, сформировавшую мое пристрастие, сейчас не отличимое и от призвания. Хорошо это или нет, но в жизни мне доводилось иметь дело только с такими женщинами, - начиная с воспитательниц детских садов и кончая подружками, - которые кроме того, кем они являлись по природе своей, представляли из себя еще кое-что, иногда приобретенное учением, иногда вынесенное из семьи, иногда обретенное в качестве опыта. С большинством из них, а у меня были такие отношения, в которые гладко вписывались и неприятные переживания и досадные стычки с наказаниями, и всегда я ухитрялся выуживать предлоги, чтобы поддерживать напряжение, и подчас мне кажется, что я изощрился в этом умении сверх всякой меры.
Жизнь в постоянной тревоге и с не заставляющими себя ждать неприятностями большого удовольствия доставлять не могла, но ее ноющая нескончаемость расположила меня к ней и настроила на то, что иной она быть не может. Задолго до того, как я начал понимать и переживать из-за того, что виновником всех неурядиц являюсь я сам, мне приходилось постоянно вгонять себя внутрь и доискиваться путей избежать болезненных неудач с милочками в будущем, но учет и попытки обойти стороной одно, два, три и даже много обстоятельств, претворяемые в жизнь, не уберегали от еще одного, нового, и все продолжалось по-старому.
Но в одном моя убежденность нисколько не изменилась, даже после того, как я начал спрашивать с себя построже. Меня раздражала и выводила из себя та приобретенная броня, тот неестественный покров, единственно который позволял людям терпеливо сносить свое существование. Я не хотел их принимать такими, какими им было удобно быть, и не отступал, сталкиваясь с проглядываемой через толщу брони неприглядностью. Конечно, я бывал бит, но после более или менее продолжительного времени снова подставлял себя под побои.
Теперь, может быть, яснее, почему я потянулся к проституткам, которым, как мне казалось, жизнь не позволяет создавать двойников и которые постоянно вынуждены подставлять себя под удары. Не столь важно, что я ошибся и в этот раз, и некоторые предрассудки проституток переплюнут любой заскок добропорядочных матрон. От них повеяло той чистотой, которую мне не суждено было найти в других, чистотой, единственно которая отличает постоянно находящихся в грязи от тех, кто брезгливо передергивается от малейшего выделения пота подмышками.
Правда, несправедливо не заметить это соотношение на более низком, но более привычном, земном уровне: самая грязная проститутка не может позволить себе ту нечистоплотность, по которой можно судить о степени порядочности местной женщины. Проституткам некуда укрыться, некуда убежать; сама их профессия требует от них обнажения и приближения. Никуда от этого не денешься. Для них все наносное, навязываемое общей благопорядочностью отходит назад, еще дальше, чем подлинная природа других женщин - от обыгрываемой и плохо отыгрываемой мнимонастоящей.
Но при всем при этом надо смотреть правде в глаза. Давно уже нет проституток, которые хоть на секунду задумались бы над возможностью променять свое подлинное существование на то, которое я называю мнимоподлинным. Это только в Древней Греции существовали подлинно в силу того, что внутренне стремились к такому существованию. После нее подлинно существуют лишь поневоле и в силу обстоятельств. Вот где беда! Легче стало означать лучше!? Человеческие возможности одурачиватъ себя поистине безграничны.
Мы вряд ли останемся вместе до той поры, когда ты окрепнешь настолько, чтобы переменить свою жизнь, но помни, как только ты пожелаешь этого, считай, что к твоему желанию присоединяется и мое и что дни, а может, часы нашего совместного жития сочтены. Обо мне можешь не беспокоиться! Со мной произойдет лишь то, что только и происходило всю мою жизнь. Чудеса только теряют от того, что становятся явью.
XII
Мохтерион умолк. Аколазия не торопилась вступать в разговор.
Может, ты уже подумываешь уйти отсюда? - неожиданно для себя спросил Подмастерье.
Аколазия улыбнулась.
Так легко тебе от меня не отделаться. Пока ты мне нужен.
Спасибо за откровенность. Честно говоря, это отличный результат, учитывая, что наш союз существует всего неделю.
Да, неплохая неделя, если б...
Если бы я ее не подгадил, - поспешил досказать Мохтерион. - Ты не хочешь пожелать себе кое-чего?
Чего, например?
Ну, хотя бы того, чтобы на следующей неделе у тебя не было ни одного простоя.
Думаю, все будет в порядке.
Тогда надо набраться духовных сил.
Как?
Очень просто. Помолиться. Я могу помочь тебе в этом и поиграть для тебя.
А не поздно?
Я буду играть тихо и при закрытых окнах. Ну как?
Сейчас встану.
Подмастерье почувствовал, что его затопило блаженство.
Через несколько минут с перемещениями и приготовлениями было покончено. Поскольку молитва была общей, Подмастерье решил строго отнестись к репертуару и ограничиться несколькими номерами из опер Беллини, вставленными между двумя исполнениями каватины Нормы, открывающей и закрывающей молитву. Аколазия села не позади него, на диван, а рядом, на стул.
Молитва длилась не более трети часа и не принесла исполнителю ожидаемого облегчения. Он думал о возможных неожиданностях с новыми клиентами, о том, что выбивается из режима, о далеко еще не обеспеченном положении Аколазии, о будущем Гвальдрина и о многом другом. На душе у него была тяжесть.
Когда Аколазия сделала шаг к двери, он коснулся ее локтя.
Я не хотел делать тебе больно, - совершенно не считаясь с тем, правда это или нет, сказал Подмастерье.
Что же со мной будет, если ты этого захочешь! - резко, но не грубо отдернула руку Аколазия и вышла из комнаты.
Спокойной ночи! - послышался ее голос из темноты залы.
Спокойной ночи! - ответил Подмастерье, понимая, что Аколазия не услышит его, и закрылся на ночь.