19. Ночной мертвец
Гостиница превратилась в крепость.
Брайс остался доволен проведенной подготовкой.
Сейчас, после двух часов непрерывной напряженной работы, он сидел в столовой, потягивая бескофеиновый кофе из белой керамической кружки, на которой красовался большой голубой крест — эмблема гостиницы.
С помощью прибывших из Санта-Миры еще десяти полицейских к половине второго ночи сделать удалось многое. Один из двух залов ресторана был превращен в общежитие: на полу несколькими рядами лежали двадцать матрасов, вполне достаточных для отдыха одной смены даже после того, как подъедут люди генерала Копперфильда. В другой половине ресторана они поставили два длинных стола — здесь во время обеда или завтрака можно будет устраивать нечто вроде кафетерия. Кухню прибрали, вымыли и подготовили к использованию. Большой вестибюль гостиницы превратился в оперативный центр, где стояли письменные столы, столы для оружия, пишущие машинки, лежали папки, блокноты и большая карта Сноуфилда и его окрестностей.
Всю гостиницу успели тщательнейшим образом проверить на предмет безопасности. Были приняты все меры к тому, чтобы противник не смог сюда проникнуть. Два входа в тыльной части здания — один на кухне, другой в заднем конце вестибюля — были закрыты, заперты и для пущей верности забиты толстыми, два на четыре дюйма, досками, которые большими гвоздями прибили к косякам дверных проемов. Брайс распорядился забить эти двери, чтобы не пришлось потом отвлекать людей для дежурства возле входов, если бы они оставалась открытыми. Дверь пожарной лестницы заделали точно таким же образом, и теперь через нее невозможно было ни подняться на три верхних этажа гостиницы, ни неожиданно для находящихся внизу спуститься оттуда. Отныне вестибюль сообщался с верхними этажами только при помощи двух небольших лифтов, возле которых поставили двух часовых. Еще один часовой стоял у главного входа в гостиницу. Четверо полицейских вместе осмотрели все помещения наверху, удостоверившись, что там никого нет. Другая такая же группа проверила все окна первого этажа: большинство из них были не только заперты, но и заделаны на зиму. Однако все-таки окна оставались в их крепости самым слабым местом.
«Но если кто-нибудь попытается проникнуть внутрь через окно, — подумал Брайс, — мы по крайней мере будем предупреждены звуком бьющегося стекла».
Была переделана и масса других дел. Изуродованный труп Стю Уоргла временно поместили в примыкающей к вестибюлю кладовке. Брайс составил распорядок дежурств и определил состав смен на трое суток вперед на случай, если их критическое положение затянется так надолго. Наконец перечень того, что необходимо было сделать, оказался исчерпан и Брайсу не приходило в голову больше ничего, чем можно было бы еще заняться до наступления рассвета.
Вот почему он сидел теперь в одиночестве в столовой, за одним из небольших круглых столиков, потягивал кофе и пытался как-то осмыслить события этой ночи. Все его размышления непроизвольно возвращались к одному и тому же: из черепа Уоргла исчез мозг, а из его тела высосали всю кровь, до последней капли.
Брайс попытался избавиться от преследующей его картины — страшной, обглоданной, с оскалившимся черепом головы Уоргла. Он встал из-за стола, пошел и налил себе еще кофе, потом вернулся и сел на прежнее место. В гостинице стояла глубокая тишина.
За соседним столиком играли в карты трое полицейских из ночной смены — Мигель Фернандес, Сэм Поттер и Генри Уонг. Они почти не разговаривали, а когда им надо было что-то сказать друг другу, делали это шепотом.
В гостинице все было тихо и спокойно.
Гостиница превратилась в крепость.
Она действительно превратилась в крепость, черт побери!
Но были ли они тут в безопасности?
Лиза выбрала для себя матрас в самом углу зала-общежития, чтобы за спиной у нее была каменная стена.
Дженни развернула одно из двух одеял, сложенных на матрасе, и укрыла им сестру.
— Второе одеяло хочешь?
— Нет, — ответила Лиза, — одного хватит. Как-то странно ложиться спать, не раздеваясь.
— Ничего, скоро все войдет опять в норму, — сказала Дженни и, уже произнося эти слова, вдруг поняла, насколько пусто и бессмысленно они звучат.
— Ты тоже ляжешь?
— Пока нет.
— Ложись, — попросила Лиза. — Мне будет спокойнее, если я буду знать, что ты рядом, на соседнем матрасе.
— Ты здесь не одна, голубушка, — Дженни ласково погладила девочку по волосам.
Несколько полицейских — среди них были и Тал Уитмен, Горди Брогэн и Фрэнк Отри — тоже устраивались на ночлег. В комнате были также три хорошо вооруженных полицейских, которым предстояло бодрствовать и дежурить тут всю ночь.
— А свет совсем не выключат? — спросила Лиза.
— Нет. Мы не можем рисковать и сидеть в темноте.
— Это хорошо. Он тут и так не яркий. Ты со мной посидишь немного, пока я не засну? — Сейчас могло показаться, что Лизе не четырнадцать лет, а гораздо меньше.
— Конечно.
— И поговори со мной.
— Ладно. Только тихо, чтобы мы никому не мешали.
Дженни легла рядом с сестрой, оперев голову на руку.
— И о чем же ты хочешь поговорить?
— Неважно. Все равно о чем. О чем хочешь, только не о... сегодняшнем.
— Знаешь, я хочу тебя кое о чем спросить, — сказала Дженни. — Не о том, что сегодня произошло, а о том, что ты сегодня сказала. Когда мы сидели на скамейке около полицейского участка и ждали приезда шерифа, помнишь? Мы тогда говорили о маме, и ты сказала, что она... часто хвасталась мной?
— Еще как! «Моя дочка — врач», — улыбнулась Лиза. — Она так тобой гордилась, Дженни!
Слова эти снова, как и тогда, когда Лиза произнесла их впервые, больно кольнули Дженни в самую душу.
— И мама никогда не винила меня за то, что с папой случился удар? — спросила она.
— С какой стати она должна была тебя в этом винить? — нахмурилась Лиза.
— Ну... мне казалось, я в какой-то период доставила ему немало страданий. Страданий и беспокойства.
— Ты?! — Лиза была искренне поражена.
— А потом, когда врачу не удалось справиться с его давлением и у папы случился удар...
— По словам мамы, единственный твой плохой поступок за всю жизнь — это когда ты под День Всех Святых покрасила коленкорового кота в черный цвет и перемазала краской всю мебель на террасе.
Дженни удивленно рассмеялась:
— А я и забыла об этом. Мне тогда было всего восемь лет.
Они улыбнулись друг другу и почувствовали себя в большей мере сестрами, чем когда-либо раньше.
— А почему ты решила, что мама считала тебя виновной в смерти отца? — спросила, немного помолчав, Лиза. — Он ведь умер естественной смертью, верно? От удара. Как ты могла быть в этом виновата?
Дженни помолчала, вернувшись мысленно на тринадцать лет назад, к тем событиям, что положили начало ее долгим переживаниям. Она испытала сейчас глубокое облегчение, узнав, что мать ни в чем не винила ее, никогда. Впервые за все время, прошедшее с тех пор, как ей было девятнадцать, она почувствовала себя свободной.
— Дженни?
— Угу?
— Ты что, плачешь?
— Нет, ничего, — ответила она, с трудом сдерживая слезы. — Если мама ни в чем не винила меня, наверное, я напрасно сама корила себя все эти годы. Я просто рада, сестренка. Рада тому, что ты мне сказала.
— А почему ты сама так думала? Расскажи мне, Дженни. Если мы сестры, у нас не должно быть друг от друга секретов.
— Это долгая история, сестренка. Когда-нибудь ты все узнаешь, но не сейчас. Расскажи-ка лучше ты о себе.
Они еще некоторое время поболтали о пустяках, и глаза Лизы начали тяжелеть и потихоньку закрываться.
Глядя на нее, Дженни почему-то вспомнила добрые, скрывающиеся под тяжелыми веками глаза Брайса Хэммонда.
И глаза Якова и Аиды Либерманов, вылезающие из орбит, на их отрезанных головах.
И глаза Уоргла. Мертвые, исчезнувшие. Выжженные глазницы, зияющие на пустом черепе.
Она попыталась заставить себя отвлечься от этих мрачных, но слишком еще свежих и прочно засевших в сознании впечатлений, от глаз, которыми, казалась, смотрела на нее сама Смерть. Но ум ее непрестанно возвращался к чудовищным свидетельствам насилия и гибели, которые ей довелось увидеть.
Дженни очень хотелось, чтобы кто-нибудь убаюкал ее так же, как сама она только что убаюкала Лизу. Ночь обещала быть бессонной и беспокойной.
* * *
В кладовке, что примыкала к вестибюлю и тянулась до шахты лифтов, свет не горел. Окна в ней не было.
В комнате висел давно устоявшийся запах мыла, стиральных порошков, всевозможных чистящих и дезинфицирующих средств, мебельной полироли, мастики для натирки полов. Все это стояло и лежало на полках, сделанных вдоль стен.
Справа, в самом дальнем от входа углу, помещалась большая металлическая мойка. Из не совеем исправного крана капала вода — по капле в десять-двенадцать секунд. Каждая капля падала в металлическую раковину с мягким, негромким звуком — пам.
В самом центре кладовки, на столе, в кромешной тьме, вобравшей в себя все, что находилось в комнате, накрытое покрывалом, лежало безликое тело Стю Уоргла. Все в комнате было неподвижно, и только со стороны мойки доносилось монотонное пам... пам... капающей воды.
В воздухе беззвучно повисло ожидание каких-то событий.
* * *
Фрэнк Отри свернулся под одеялом, закрыл глаза и лежал, думая о Руг. О своей высокой, стройной и гибкой, миловидной Руточке, с ее тихим, но четким, почти чеканным голосом и немного хрипловатым смехом. О своей жене, с которой он прожил вместе двадцать шесть лет, единственной женщине, в которую он когда-то по-настоящему влюбился и которую любил до сих пор.
Перед тем как отправляться вместе со всеми сюда, в Сноуфилд, он позвонил ей по телефону и они поговорили, правда, недолго. Он не мог сказать ей тогда ничего определенного кроме того, что в Сноуфилде стряслось что-то очень серьезное, что о происшедшем постараются как можно дольше ничего не сообщать и что, судя по всему, сегодня ночью он домой не попадет. Руточка не стала ни о чем его расспрашивать: за долгие годы службы мужа в армии она научилась быть женой офицера и оставалась ею и теперь.
Привычка думать в трудные моменты о Рут давно стала для Фрэнка главным способом психологической защиты. Переживая стресс, испытывая страх или боль, впадая временами в депрессию, он просто начинал думать о Рут, целиком и полностью сосредоточивая на ней все свои мысли, и тогда мир, заполненный борьбой, проблемами и конфликтами, отступал в его сознании на задний план. Для человека, который основную часть жизни провел на опасной работе и чья профессия редко давала возможность забывать о том, что смерть составляет неотъемлемую часть жизни, такая женщина, как Рут, была незаменимым лекарством, прививкой против отчаяния.
* * *
Горди Брогэн боялся снова закрыть глаза. Каждый раз, когда он это делал, перед ним откуда-то из темноты возникали все те же кровавые видения. И потому теперь он лежал под одеялом с открытыми глазами и смотрел на спину Фрэнка Отри.
Горди сочинял в уме заявление об отставке, которое намеревался вручить Брайсу Хэммонду. Отпечатать и вручить его он сможет, конечно, только когда закончится вся эта история. Он не хотел бросать товарищей в самый разгар трудной и опасной операции: это было бы неправильно, нехорошо. Он мог бы даже чем-то им тут помочь — при условии, что ему не пришлось бы стрелять в людей. Но как только операция в Сноуфилде завершится, как только они вернутся в Санта-Миру, он тут же напишет письмо с просьбой об отставке и сам, лично, вручит его шерифу.
Теперь у него уже не оставалось сомнений: работа в полиции не для него. Он никогда не годился для такой работы.
Он еще молодой человек, у него есть запас времени и возможность сменить профессию. Полицейским он стал отчасти потому, что бунтовал против родителей, а тем уж никак не хотелось, чтобы их сын служил в полиции.
Родители видели, что ему каким-то непостижимым образом удается необыкновенно хорошо ладить с животными, что он умеет за полминуты добиться доверия любого четвероногого существа и установить с ним дружеские отношения. И потому родители его полагали и надеялись, что он станет ветеринаром. Горди же всегда чувствовал, что неослабная любовь отца и матери душит его, и потому, как только они стали подталкивать его к занятиям ветеринарией, он сразу отверг саму возможность этого. Теперь же он понимал, что родители были тогда правы и что они хотели ему только добра. В глубине души он и раньше сознавал их правоту. По складу своего характера он был целителем, а не миротворцем.
Но тогда его еще сильно привлекали и полицейская форма, и значок. Если ты полицейский, казалось ему, то одно это уже доказывает твою мужественность. Несмотря на свой внушительный роет, мускулатуру, на присущий ему острый интерес к женщинам, он всегда полагал, что его считают неженкой. Когда он был мальчишкой, его совершенно не интересовал спорт, которым были одержимы все его одногодки. Бесконечные разговоры о машинах нагоняли на него тоску. Его интересы лежали в других областях и кое-кому казались просто блажью. Так, ему нравилось заниматься живописью, хотя способности его были на уровне средних. Он с удовольствием играл на валторне. Природа его просто зачаровывала, особенно он любил наблюдать поведение птиц. Именно тогда Горди приобрел отвращение к насилию; еще ребенком он всегда стремился избегать любых столкновений. Эта его прирожденная склонность к пацифизму доставляла ему в те времена немало огорчений, особенно когда становилась предметом обсуждения в присутствии девочек. Создавалось впечатление — по крайней мере самому Горди так казалось, — будто ему сильно недостает мужественности. Но теперь он наконец-то понял, что ему нет никакой необходимости кому бы то ни было что-то доказывать.
Он пойдет учиться, станет ветеринаром. Он больше не будет бунтовать. И его родители будут им довольны. Жизнь его снова войдет в нормальную колею.
Горди закрыл глаза, вздохнул, попытался заснуть. Но из темноты снова поплыли к нему кошмарные видения отрезанных кошачьих и собачьих голов, расчлененных, изувеченных, подвергнутых страшным пыткам тел животных.
Он резко открыл глаза и с трудом перевел дыхание. И правда, что же случилось со всеми кошками и собаками Сноуфилда? Куда они все подевались?
* * *
Кладовка, та самая, что примыкает к вестибюлю.
Окон нет, свет выключен.
Монотонное пам-пам воды, капающей в металлическую раковину, прекратилось.
Но тишины в комнате теперь не было. В темноте что-то двигалось. Ползая по комнате, погруженной в кромешный мрак, это нечто издавало мягкие, вкрадчивые, какие-то влажные звуки.
* * *
Дженни, не собираясь пока спать, прошла в столовую, налила себе кружку кофе и присела за угловой столик к шерифу.
— Лиза спит? — спросил он.
— Мертвым сном.
— Как только вы еще держитесь на ногах? Представляю, насколько вам должно быть тяжело. Здесь ведь все были ваши соседи, знакомые, друзья...
— Я даже не способна сейчас в полной мере почувствовать горе, — ответила она. — Все внутри как будто оцепенело. Если бы я позволила себе должным образом реагировать на то, что увидела, на каждую смерть, я бы уже давно превратилась в зареванную, расклеившуюся развалину. Поэтому я просто выключила все свои чувства, заставила их замереть.
— Это нормальная, здоровая реакция. Мы, полицейские, тоже всегда так делаем.
Они поболтали немного о том о сем, неторопливо попивая кофе. Потом он спросил ее:
— Вы замужем?
— Нет. А вы женаты?
— Был.
— Развелись?
— Она умерла.
— Ой, да, конечно. Вспомнила, я же читала тогда об этом. Извините, пожалуйста. Примерно год назад, да? Автомобильная катастрофа?
— Налетел грузовик.
Дженни посмотрела ему в глаза, и ей показалось, что они затуманились и стали не такими голубыми, как обычно.
— А как сын? — спросила она.
— Все еще в коме. Не думаю, что он когда-нибудь из нее выберется.
— Извините, Брайс. Я не хотела причинить вам боль.
Он обхватил кружку обеими руками и уставился в нее неподвижным взглядом.
— Учитывая состояние, в котором находится Тимми, если он в конце концов умрет, это будет, пожалуй, даже благом. Какое-то время после того, как все случилось, я вообще ничего не воспринимал. Ничего не чувствовал не только эмоционально, но и физически. Как-то раз я резал апельсин и раскроил палец. Всю кухню залил кровью и даже съел несколько окровавленных апельсиновых долек, прежде чем заметил, что что-то не так. Но даже и тогда я не почувствовал никакой боли. И только совсем недавно я как-то внутренне примирился с происшедшим и начал что-то понимать. — Он поднял глаза и встретился взглядом с Дженни. — Как ни странно, с того момента, как я оказался в Сноуфилде, серая пелена спала.
— Серая пелена?
— Очень долго мне все казалось одинаково серым. Краски словно исчезли, совсем. Но сегодня все совершенно иначе. Сегодня вечером мы испытали такое возбуждение, такое напряжение, такой страх, что все снова обрело красочность и яркость.
Дженни заговорила вдруг о смерти своей матери, о том, какое впечатление произвела тогда на нее эта смерть, даже несмотря на то, что она уже двенадцать лет жила вне дома, хотя это обстоятельство в какой-то мере смягчило удар.
Рассказывая, она опять удивилась способности Брайса Хэммонда держаться так, что она чувствовала себя свободно и раскованно. Казалось, они были знакомы друг с другом уже долгие годы.
Неожиданно для себя самой она рассказала ему об ошибках, которые наделала, когда ей было восемнадцать — девятнадцать лет, о своем наивном поведении, об упорствовании в своих заблуждениях и ошибках — обо всем, что доставило тогда столько боли и страданий ее родителям. К концу первого года учебы в колледже она встретила человека, сразу же покорившего ее. Он был на пять лет старше и уже заканчивал колледж. Звали его Кэмпбелл Хадсон, она называла его просто Кэм. Он был обаятелен, проявлял к ней максимум внимания, ухаживал за ней страстно и целеустремленно, и естественно, что она увлеклась. До этого она вела довольно замкнутый и уединенный образ жизни, не имела серьезных романов и редко соглашалась на свидания. Она была легкой добычей. Угодив в расставленные Кэмом Хадсоном сети, она стала не только его любовницей, но и восторженной ученицей, и последовательницей его взглядов и убеждений, и даже, можно сказать, его послушной и преданной рабыней.
— Представить себе не могу, чтобы вы кому-нибудь подчинялись, — сказал Брайс.
— Я была тогда молодая.
— Ну, это всегда удобное объяснение.
Она переехала к Кэму и стала жить с ним, почти не заботясь о том, чтобы скрывать свои прегрешения от отца с матерью, а они считали то, что она делала, именно грехом. Позднее она решила — точнее, позволила Кэму решить за себя — бросить колледж и пойти работать официанткой, чтобы помогать Кэму платить за учебу, пока он не закончит ее и не защитит докторскую диссертацию.
Полностью подчинив себя эгоистическим интересам и планам Кэма Хадсона, она вдруг обнаружила, что он постепенно становится к ней все менее внимательным, что он уже далеко не так мил и обаятелен в обращении с ней, как прежде. Выяснилось, что у него буйный темперамент и дурной, грубый характер. Она еще жила с Кэмом, когда умер ее отец, и на похоронах она почувствовала, что мать считает ее виновницей его преждевременной кончины. Через месяц после того, как тело отца опустили в могилу, Дженни поняла, что беременна. Значит, она забеременела, когда отец еще был жив. Кэм пришел в ярость от этого известия и настаивал на немедленном аборте. Она ответила, что хотела бы денек подумать, прежде чем решать, но он и слышать не желал об отсрочке хотя бы на сутки. Кэм избил ее так, что у Дженни произошел выкидыш. Именно тогда между ними все было кончено. Все ее иллюзии развеялись в мгновение ока. Она повзрослела сразу, в один день, — хотя и слишком поздно, чтобы отец мог порадоваться этому.
— С тех самых пор, — говорила она Брайсу, — я непрерывно, изо всех сил работала — быть может, гораздо больше, чем надо было, — чтобы доказать матери, что я сожалею обо всем случившемся и, несмотря ни на что, все-таки достойна ее любви. Я работала даже по выходным, отказывалась от всех приглашений на вечеринки, за последние двенадцать лет считанные разы бывала в отпуске, и все это во имя самосовершенствования. Домой я приезжала гораздо реже, чем следовало. Но я не могла смотреть в глаза матери. Я постоянно видела в них укор, упрек в свой адрес. А сегодня вечером Лиза сказала мне нечто такое, что меня просто поразило.
— Что ваша мать никогда ни в чем вас не винила, — предположил Брайс, снова выказав те поразительные проницательность и чуткость, которые Дженни уже подметила в нем раньше.
— Да! — подтвердила Дженни. — Она действительно никогда и ни в чем меня не обвиняла, ничего не держала против меня за душой.
— Скорее всего она вами даже гордилась.
— Опять угадали! Она никогда не обвиняла меня в смерти отца. Это я сама себя во всем винила. Мне казалось, что в ее глазах стоит постоянный укор, а на самом деле я сама все время переживала чувство вины. — Дженни задумчиво покачала головой, горько усмехнулась. — Все это было бы смешно, если бы не было так грустно.
Во взгляде Брайса Хэммонда она увидела сочувствие и понимание, которых ей так не хватало все эти годы, что прошли со дня похорон ее отца.
— Мы с вами во многих отношениях очень похожи друг на друга, — сказал Брайс. — По-моему, мы оба страдаем комплексом мученичества.
— У меня его уже нет, — возразила Дженни. — Жизнь слишком коротка. Сегодня вечером я это поняла совершенно ясно. Отныне я намерена жить, жать полной жизнью — если, конечно, мы сумеем отсюда выкарабкаться.
— Выберемся, — проговорил Брайс.
— Хотела бы я разделять вашу уверенность.
— Знаете, — сказал Брайс, — если у нас будут какие-то планы на будущее, если нам будет на что надеяться, то нам всем будет и легче отсюда выбраться. Я на что-нибудь могу надеяться, как вы думаете?
— ???
— Давайте условимся о свидании. — Он наклонился в ее сторону, и густые, песочного цвета волосы упали ему на глаза. — Сходим в ресторан Джирваджо, в Санта-Мире. Закажем минестроне [10] , его там чудесно готовят. Омара в чесночном масле. По бифштексу или хорошему куску телятины. Большое блюдо макарон на двоих. А еще там делают отличную вермишель с овощами и острым соусом. И возьмем хорошего вина.
— Неплохая идея, — улыбнулась Дженнн.
— Да, забыл: и еще чесночный хлеб.
— Ой, я его так люблю!
— А на десерт забаглионе [11] .
— Нас придется выносить оттуда, — засмеялась она.
— Ничего, заранее закажем носильщиков.
Они поболтали еще немного, стараясь сбросить с себя напряжение минувшего дня, а потом отправились спать.
* * *
Пам!
В темной кладовке, той, где на столе лежало тело Стю Уоргла, вода снова начала капать из крана в металлическую раковину мойки.
Пам!
Что-то крадучись двигалось в темноте, кружа вокруг стола. Оно издавало странные чавкающие звуки, как будто кто-то, скользя, шлепал по густой грязи.
В кладовке слышались и другие звуки: их было много, все они были низкие и негромкие. Тяжелое дыхание уставшей собаки. Шипение рассерженной кошки. Тихий, легкий, серебристый смех — так смеются маленькие дети. Похныкивание женщины, как будто от ноющей боли. Чей-то стон. Вздох. Щебетание ласточки — оно прозвучало совсем отчетливо, но негромко, так, чтобы не привлечь внимания часовых, дежуривших в вестибюле. Предупреждающий стук гремучей змеи. Глухое и низкое жужжание шмелей. Более высокое и энергичное зловещее гудение ос. Рычание собаки.
Звуки прекратились так же внезапно, как возникли.
Снова установилась тишина.
Пам!
На протяжении примерно минуты абсолютную тишину нарушал только звук равномерно капающей воды.
Пам!
Потом в кромешной тьме кладовка послышалось шуршание ткани. Шуршало покрывало, которым был накрыт труп Уоргла. Оно соскользнуло с мертвого тела и упало на пол.
Снова как будто бы что-то заскользило по комнате.
Раздался резкий звук, напоминающий треск раскалываемого полена. Приглушенный, но, несомненно, сильный. Сухой хруст ломающейся от удара кости.
Снова тишина.
Пам!
Тишина.
Пам. Пам. Пам.
* * *
Лежа в ожидании, пока к нему придет сон, Тал Уитмен размышлял о страхе. Именно о страхе: можно сказать, что это чувство и борьба с ним выковали его характер и привычки, саму его личность, как выковывает кузнец самые сложные узоры из податливого раскаленного металла. Страх. Вся жизнь Тала была одной долгой отчаянной попыткой избавиться от этого чувства, опровергнуть само его существование. Он отказывался подчиняться страху, позволять ему унижать себя, руководствоваться страхом в своих словах и поступках. Он не желал даже в мыслях допускать возможность того, что его удалось бы запугать. Трудный жизненный опыт, приобретенный еще в самом раннем детстве, научил его: стоит хотя бы только признать страх — и ты неминуемо станешь жертвой его ненасытного аппетита.
Тал Уитмен родился и вырос в Гарлеме, где страх пронизывал все: страх перед уличными бандами, перед алкашами, наркоманами и прочей мразью, перед бессмысленным и слепым насилием, перед нищетой, перед угрозой оказаться выброшенным за борт жизни. В домах, что стояли на серых улицах Гарлема, страх готов был поглотить любого и в любой момент, стоило только человеку чуть-чуть уступить и поддаться этому чувству.
В детстве Тал не чувствовал себя в безопасности даже в квартире, где жил вместе с матерью, братом и тремя сестрами. Отец Тала был социопатом, любил бить жену и появлялся в доме один-два раза в месяц исключительно ради удовольствия избить до беспамятства ее и потерроризировать детей. Конечно, мамаша сама была немногим лучше. Она пила, злоупотребляла наркотиками и обращалась со своими детьми почти так же безжалостно и жестоко, как и их отец.
Однажды, когда Талу было девять лет, в одну из тех редких ночей, которые отец проводил дома, многоквартирное здание, где они жили, вспыхнуло и в считанные часы сгорело дотла. Из всей их семьи уцелел один только Тал. Отец с матерью сгорели прямо в постели, задохнувшись в дыму. Оливер, брат Тала, и все их сестры — Хэдди, Луиза и Франческа, которая была еще грудным младенцем, — исчезли без следа, и теперь, по прошествии стольких лет, Талу иногда даже с трудом верилось, что у него действительно были когда-то брат и сестры.
После того пожара его взяла к себе сестра матери, тетушка Ребекка. Она тоже жила в Гарлеме. Однако Бекки не пила и не употребляла наркотиков. Собственных детей у нее не было, но зато была работа. А еще она посещала занятия в вечерней школе, была твердо убеждена, что человек сам кузнец своего счастья, и верила, что у них с Талом все в жизни сложится к лучшему. Она часто повторяла Талу, что на свете нечего бояться, кроме Самого Страха, а Сам Страх — это всего лишь пугало, тень, призрак, и уж его-то бояться нечего. «Бог дал тебе здоровье, Талберт, и хорошие мозги. И если ты все это растратишь понапрасну, на глупости, то виноват будешь только ты сам, и никто другой». Под воздействием наставлений тетушки Бекки, любящей, но требовательной и строгой, молодой Талберт начал в конце концов считать себя вовсе непобедимым. Он перестал бояться чего бы то ни было в и жизни, не боялся он теперь и самой смерти.
Вот почему много лет спустя он, не кривя душой, смог — после того как уцелел во время перестрелки в продовольственном магазине в Санта-Мире — сказать Брайсу Хэммонду, что это была всего лишь прогулка.
Но сейчас, впервые за долгую череду лет, его охватило сильнейшее чувство страха.
Тал мысленно возвращался к судьбе, постигшей Стю Уоргла, и страх его от этих размышлений становился все сильнее, от него в полном смысле слова цепенели внутренности.
Глаза Уоргла били выедены прямо из головы, заживо.
Вот уж воистину Сам Страх.
На этот раз не пугало, а настоящий.
На тридцать втором году жизни Тал Уитмен обнаружил, что еще способен испугаться, как бы рьяно сам он ни отрицал это. Бесстрашие до сих пор здорово помогало ему в жизни. Но вопреки всему, во что он привык верить, только здесь и только теперь он понял: бывают обстоятельства, когда трусить — значит просто умно себя вести.
* * *
Лиза проснулась почти перед самым рассветом. Проснулась от приснившегося ей кошмара, хотя какого именно, вспомнить она не могла.
Она посмотрела на Дженни и на других, кто спал на соседних матрасах, потом повернулась и взглянула в окно. Ночь близилась к концу, и предрассветная Скайлайн-роуд казалась обманчиво мирной и спокойной.
Лизе надо было сходить в туалет. Она поднялась и тихонько прошла между рядами матрасов. Возле широкой и большой арки, отделяющей эту часть ресторана, дежурил полицейский. Лиза, проходя мимо, улыбнулась ему, он приветственно подмигнул ей в ответ.
Еще один полицейский дежурил в другой части зала, в той, где была устроена столовая. Он сидел, неторопливо листая журнал.
В вестибюле, перед дверями лифта, стояли сразу двое. Еще один пост был выставлен возле двустворчатой двери главного входа в гостиницу, хотя сейчас ее дубовые полированные створки с овальными оконцами из наборного стекла были заперты. Этот полицейский был вооружен автоматом и, глядя в овальное окошко, внимательно наблюдал за подходами к зданию.
В вестибюле находился еще и четвертый полицейский — лысый, с нездоровым румянцем на лице помощник шерифа. Звали его Фред Тэпнер, Лиза познакомилась с ним еще вечером. Он дежурил возле телефона, сидя за самым большим из собранных тут столов. По-видимому, за ночь телефон звонил довольно часто, потому что две машинописного формата страницы из блокнота лежали рядом, густо исгзщренные записями. Когда Лиза проходила мимо стола, телефон зазвонил снова. Фред поднял руку, помахал Лизе, потом поспешно схватил трубку.
Лиза направилась прямо в тот угол вестибюля, где были двери в туалеты, помеченные табличками:
ЗАЙЧИШКИ
КРУТЫЕ
Эти обозначения совершенно не вязались с общим стилем гостиницы «На горе».
Лиза толкнула дверь с табличкой «ЗАЙЧИШКИ» и вошла внутрь. Туалеты считались безопасным местом: тут не было окон, а попасть в них можно было только из вестибюля, где постоянно дежурили несколько полицейских. Женский туалет представлял собой большое и чистое помещение с четырьмя кабинками и таким же числом умывальников. Пол и стены его были отделаны белой керамической плиткой, а в верхней части стен и внизу, вдоль самого пола, были выложены полоски из узкой темно-синей плитки.
Лиза воспользовалась самой первой кабинкой и ближайшим к входной двери умывальником. Уже домывая руки, она взглянула в зеркало и тут увидела его. Это был действительно он, Тот самый мертвый полицейский. Уоргл.
Он стоял у Лизы за спиной, в весьма или десяти футах от нее, прямо посередине комнаты. И ухмылялся.
Она резко обернулась, уверенная, что увиденное ею в зеркале — мираж, игра света в неровностях стекла, на худой конец чья-то дурацкая шутка. Не мог же он и в самом деле оказаться здесь.
Но он и вправду был тут. Совершенно голый. И грязно ухмылялся.
Лицо у него полностью восстановилось: тяжелый подбородок, с толстыми губами рот, поросячий нос, маленькие бегающие глаза. Каким-то непостижимым образом все это снова оказалось на своих местах.
Невероятно.
Лаза не успела даже пошевелиться, как Уоргл встал между ней и входной дверью. Голые его ступни громко и влажно прошлепали по каменному полу туалета.
Кто-то изо всей силы колотил в дверь.
Но Уоргл, казалось, не слышал этого.
Колотили, колотили, колотили...
Почему они просто не откроют дверь и не войдут?
Уоргл протянул руки вперед и стал шевелить ладонями, как бы подзывая Лизу к себе. И по-прежнему ухмылялся.
Лиза невзлюбила Уоргла с той самой минуты, когда впервые увидела его. Несколько раз, когда он полагал, что ее внимание отвлечено чем-то другим, она ловила на себе его взгляды, неприятные и вызывавшие у нее какое-то беспокойное, тревожное чувство.
— Иди-ка сюда, красоточка, — проговорил Уоргл.
Лиза взглянула на дверь и тут воняла, что никто в нее не колотят. Это стучала ее собственное, бешено бившееся сердце.
Уоргл облизал губы.
Лиза вдруг громко вздохнула — и сама удивилась. Оказывается, ее настолько поразило это воскрешение из мертвых, что, незаметно даже для себя, она на какое-то время перестала дышать и только сейчас задышала снова.
— Иди сюда, сучка!
Она попыталась закричать, но не смогла.
Уоргл выразительно потрогал себя:
— Хочешь попробовать эту штуковину, а? — сказал он, по-прежнему ухмыляясь и непрерывно, жадно облизывая мокрым языком губы.
Она снова попыталась закричать, и опять у нее ничего не вышло. Каждый глоток воздуха давался ей с неимоверным трудом. О том, чтобы крикнуть, не могло быть и речи.
Он не настоящий, сказала себе Лиза.
Если закрыть глаза, плотно зажмурить их, досчитать до десяти, а потом открыть, он исчезнет.
— Сучка!
Нет, это иллюзия. Мираж, сон. Наверняка весь этот кошмар ей только снится. Даже и то, что она пришла в туалет.
Но она не решилась проверить свои предположения. Не закрыла глаза и не стала считать до десяти. Она просто не осмелилась этого сделать.
Уоргл, выразительно поглаживая себя все в том же месте, сделал шаг в ее направлении.
Он не настоящий. Это мираж.
Еще один шаг.
Он не настоящий, это мираж.
— Иди сюда, красоточка, дай-ка я пощупаю твои сиськи!
Он не настоящий это мираж он не настоящий это...
— Тебе это понравится, моя сладенькая.
Лиза попятилась от него.
— Какое у тебя хорошенькое тельце, красотка! Очень хорошенькое!
Он подступал к ней все ближе и ближе.
Вот он уже подошел так близко, что лампа, освещающая туалет, оказалась у него за спиной, и его тень упала на Лизу.
Приведения и призраки не отбрасывают теней.
Ухмылка застыла на лице Уоргла, словно приклеенная. Время от времени он как-то странно подхихикивал. Но голос у него становился все более хриплым и мерзким.
— Глупая ты девчонка. Сейчас я тебя заделаю. Как надо заделаю, по-настоящему. Не то что твои одноклассники. А так, красотка, что ты у меня потом неделю ходить не сможешь.
Теперь ужа Лиза вея целиком очутилась в тени Уоргла.
Сердце у нее билось так часто и сильно, что, казалось, вот-вот оборвется совсем. Лиза пятилась все дальше и дальше, пока наконец не уперлась в стену. Теперь она была в ловушке.
Она оглянулась по сторонам, ища что-нибудь, чем можно было бы воспользоваться как оружием или хотя бы кинуть в него. Но ничего подходящего не было.
Каждый новый вдох давался ей труднее предыдущего. Она ощутила нарастающую слабость и головокружение.
Он не настоящий. Это мираж.
Но дольше обманывать себя она уже не могла, в мираж верить становилось все труднее и наконец — невозможно.
Уоргл остановился на расстоянии вытянутой руки от нее и стоял, упершись в нее взглядом. Он раскачивался на пятках голых ног из стороны в сторону и взад-вперед, как будто бы в такт какой-то слышной ему одному мрачной, дикой музыке, заставлявшей его тело извиваться.
Он закрыл налитые ненавистью глаза и продолжал раскачиваться, словно в трансе.
Прошла секунда.
Что он делает?
Две секунды, три, шесть, десять.
Глаза его были по-прежнему закрыты.
Лиза чувствовала, что в ней нарастает неудержимая истерика.
Может быть, удастся проскочить мимо него? Пока он так качается с закрытыми глазами? О Господи, нет, он слишком близко. Невозможно проскочить, не зацепив его. Боже, коснуться его?! Нет, только не это, Боже упаси! Это выведет его из транса, или в чем еще он там находится, и тогда он поймает ее своими холодными, ледяными, совсем как у мертвеца, руками. Она бы не смогла заставить себя коснуться его. Нет.
Тут она обратила внимание, что в глубине его закрытых глаз, под опущенными веками происходит нечто странное. Словно там что-то корчится или извивается. Но линия век не соответствовала больше выпуклости глазного яблока.
Уоргл поднял веки.
Глаз не было.
Прямо за веками начинались пустые глазницы.
Лиза наконец-то закричала, но вопль, который она сумела выдавить из себя, не смогло бы расслышать ни одно человеческое ухо. Выдох получился молниеносным, она почувствовала, как горло ее стало сводить судорогами, но крика, такого, чтобы его услышали и пришли на помощь, так и не получилось.
Его глаза.
Эти его пустые глаза.
Почему-то она была уверена, что, хотя глазницы Уоргла и пусты, он ее все равно видит. И эта пустота его глаз непонятным образом притягивала ее к себе.
Ухмылка по-прежнему держалась у него на лице.
— Кошечка ты моя, — проговорил он. Она опять молча, беззвучно вскрикнула.
— Кошечка, Поцелуй меня, кошечка.
Непонятно как, но в черных как ночь, обрамленных по краям обнаженной черепной костью глазницах все еще светилось, мерцало сознание и было видно выражение нескрываемой злобы.
— Поцелуй меня.
Нет!
«Позволь мне умереть, — молилась она, — о Боже, позволь мне умереть прежде, чем...»
— Дай-ка мне пососать твой теплый язычок, — требовательно произнес Уоргл и дико захихикал.
Он протянул к ней руки.
Лиза изо всех сил вжалась в стену, но отступать больше было некуда.
Уоргл дотронулся до ее щеки.
Она попыталась уклониться, сбросить со щеки его руку.
Он провел рукой по щеке, легко касаясь ее кончиками пальцев.
Пальцы были холодные как лед и скользкие.
Она услышала слабый, сдавленный, еле различимый стон — «О-о-о-...оооой!» — и поняла, что это стонет она сама.
В лицо ей пахнул какой-то странный, острый и раздражающий запах. Что это такое — его дыхание? Зловонное дыхание трупа, извергаемое его разлагающимися легкими? Но разве ходячие трупы дышат? Вонь была слабая, но невыносимая. Она зажала себе рот и нос.
Уоргл наклонился к ней, и его лицо оказалось прямо напротив нее.
Лиза уставилась в его выеденные глаза, в их колышущуюся, переливающуюся черноту, и ей показалось, что через две эти темные дыры она заглядывает сейчас в самые сокровенные глубины Ада.
Рука Уоргла с силой сжала ей горло.
— Подари-ка мне... — сказал он.
Она испустила... нет, не крик, но лишь горячий выдох.
— ...хорошенький поцелуй.
Она попыталась крикнуть снова.
На этот раз крик ее не был беззвучным. На этот раз вопль ее был такой силы, что, казалось, от него должны были бы лопнуть все зеркала, треснуть и осыпаться все керамические плитки.
Мертвое безглазое лицо Уоргла медленно склонялось к ней; Лиза слышала, как ее крик эхом отражается от стен; водоворот истерики, уже начавший кружить ее раньше, все разрастался и разрастался, превращаясь в водоворот мрака, который затягивал ее и уносил куда-то в пустоту и забвение.
