Глава 7 «Клеймо»
Лиам
Ему снился другой сон — не про двери, не про крики, а про тишину.
Гулкая, вязкая тишина, как в пустом спортивном зале ночью. На потолке — редкие лампы, мигают. На паркете — белая линия финиша, натянутая слишком высоко, почти у груди, как верёвка. По периметру сидят манекены в школьной форме — без лиц, с пустыми отверстиями вместо глаз, и все они повернуты к нему. В воздухе пахнет влажной резиной и мелом.
Лиам стоит на старте в кроссовках, шнурки завязаны неправильно — слишком туго. Из динамика в дальнем углу зала щёлкает метроном — «тик-тик-тик» — и этот звук почему-то режет сильнее сирен. В руках у него не палка-эстафета, а тонкая стеклянная колбочка с водой — и на дне переливается маленькая рыбка. Он понимает, что если споткнётся — она разобьётся. Лента финиша колышется, как дыхание. На той стороне — тёмная дверь, и за ней тень. Холёная, знакомая тень.
— Поехали, — произносит кто-то без губ. И он бежит.
Под ногами — скользко, как по льду. Метроном ускоряется.
Манекены начинают хлопать в ладоши — беззвучно. Каждый хлопок — это вспышка памяти: белый кафель, запах хлорки, счёт «три-четыре-пять» в скорой помощи; чужая рука на лбу; над лицом — лампа, круглая, как луна. Он пытается не смотреть, но глаз цепляется. Рыбка в колбочке бьётся хвостиком, вода вспенилась — ей нечем дышать.
Финиш всё ближе, а лента вдруг опускается, натягивается ровно на уровне его живота. «Не прыгай, — шепчет что-то из пустого зала. — Не прыгай — порежешься». Но прыгать всё равно придётся, иначе он никогда не доберётся до двери. Он сжимает колбочку сильнее, ускоряется, воздух в лёгких становится стеклянным. И в тот момент, когда он готов перешагнуть — дверь распахивается сама.
За дверью — крыша. Рельсы парапета холодные, на них — тонкие следы подошв. На краю — мальчишка, худое плечо, так знакомо, что ломит спину. Он оборачивается: глаза горят, но не светом.
— Её не было, — шевелятся губы. — Она не пришла, Ли.
И в эту секунду метроном смолкает. Тишина падает сверху, как снег. Он тянет руку — «Леон!» — но шнурки сжимаются на лодыжках, как путы, и он не успевает. Мальчишка растворяется в сером воздухе, как пар. Колбочка трескается между пальцев, вода выливается, рыбка бьётся уже в пустоте — и перестаёт.
Из двери шаг вперёд делает женская фигура, завёрнутая в полотенце, с мокрыми волосами, которые прилипли к шее. Она держит лезвие бритвы, и оно блестит, как капля.
— Он ушёл, — говорит она почему-то мягко. — Я устала ждать.
Лиам хочет крикнуть, но голос пропал. Он делает шаг к ней, но пол превращается в скат, и он съезжает назад, прочь от двери, в темноту. И в темноте слышит не крик и не удар — а как будто кто-то разбинтовывает длинную ткань, сантиметр за сантиметром, и она шуршит.
На шуршании он и просыпается.
Сон не отпускает, пока он лежит, уставившись в потолок. В комнате тихо, только часы на тумбочке почти незаметно двигают секундную стрелку — она едва слышно соприкасается с делениями, и в этом звуке есть что-то от того метронома. Он втягивает воздух — сухой, ночной — и садится. Ладонь автоматически находит грудь — там, где иногда ноет, будто белая лента всё ещё режет кожу.
Он спускается, ступеньки стонут, как старый корабль. В гостиной полумрак. Плед на диване — маленькая горка, вокруг — тёплый украденный воздух. Он останавливается на пороге, сначала просто слушает: равномерное дыхание, тихий выдох, и снова вдох. Потом подходит. В щели между складками пледа виден кусочек щеки, бледной, как бумага. Ресницы слиплись от слёз — он знает этот рисунок, он видел его вечером. Волос выбился и щекочет ей висок. Он очень медленно убирает этот волос назад и ещё медленнее натягивает плед выше — на плечи, на шею. Плед шуршит. Ева дёргается и снова затихает.
Он ловит себя на том, что уголки губ сами потянулись — коротко, неуверенно. Улыбка чужая, как неснятая бирка. Он сразу её гасит. Это слабость. Он мягко отступает и идёт на кухню.
Холодильник тяжело вздыхает, когда он открывает дверь. На полке — ряд одинаковых бутылок. Он берёт одну, прижимает ко лбу, потом к шее. Холод выдавливает из головы гул, но ненадолго. На столе — аптечка, лежит так, будто она тут живёт. Он раскрывает, достаёт две блистера: бледно-серые — от головной боли, голубые — лёгкий седатив. Пальцы работают без глаз. Одна таблетка на язык — горчит. Вода — четыре глотка, не меньше: три — не действует. Вторая таблетка — за ней. Закрывает глаза, пока глотает. Лёд разливается внутри медленно, но верно.
Телефон дрожит в кармане, как чужой сердечный ритм. Он достаёт. На экране — «Гриф».
Гриф: Чёрная дорога. 02:00. Без фрагов, на чистый ход. Станешь?
Лиам смотрит на цифры. В голове часы переставляют стрелки сами. Он печатает — коротко.
Лиам: Буду.
Выпивает ещё глоток воды, закрывает аптечку, двигает её на привычное место, чтобы утром не искать. В его порядке есть что-то от спасательного жилета: если держаться за правила, можно не утонуть.
Наверх он поднимается уже быстрее. В комнате вытягивает из шкафа чёрные спортивные штаны, чёрная толстовка, и чёрная куртка — снаружи морозный туман, на трассе будет холодно. Он двигается бесшумно: за столько лет научился не будить никого, даже стены.
Зеркало на дверце шкафа ловит его. Он останавливается — как будто что-то за нити притормозило. Пальцы сами подхватывают край футболки, приподымают. Два бледных знака, неровные, как рваные полоски бумаги. Один выше, ближе к солнечному сплетению, другой косит вниз. Кожа в этих местах всегда чуть холоднее, чем вокруг. Срослось некрасиво — шов был грубый. Он знает каждый миллиметр на ощупь.
Грудь делает короткий, неглубокий вдох. Внутри щёлкает — как та таблетка, когда выдавливаешь её из фольги, — и память выходит наружу.
8 лет назад
Тот вечер пах домашним супом и ещё — сладким, резким — нафталином. Юля стирала шторы, развесила их на коридоре: они делали белые, лёгкие стены, и дом казался светлее. Леон сидел на табурете, болтал ногой и жевал яблоко, семечки хрустели на зубах. Радио тихо играло старую песню. «Сегодня может обойтись», — подумал тогда Лиам, и даже позволил себе роскошь — открыть учебник, положить его на стол.
Дверь открылась без стука, медленно, как в плохом кино. Воздух, легкий и тёплый, превратился в вязкий. Запах перетащил в коридор чужую улицу: дешёвый дым, летучие растворители, кислый спирт. Он вошёл, шапку не снял, шарф перекосился, глаза — не глаза, два чёрных пятна, зрачки расширены, как у зверя, которого поймали в свет фар.
— Чё, праздник? — слово съехало с языка, как слюна. Он пяткой задевал сушащуюся штору: белая ткань липла к его куртке.
— Иди умойся, — спокойно сказала Юля. В её голосе было много прошлого — ещё до него. — Леон, на кухню. Лиам, убери книги, сейчас ужин.
— Ужин? — он засмеялся так, как смеются, когда больно, — звук искажает сознание. — Праздник, говорю. Жрёте тут без меня?
Юля шагнула ближе — не прячась, не отступая. Её плечи дрожали едва заметно — как лист бумаги на сквозняке. — Дети дома. Хватит.
Он лизнул губу, как кошка. В глазах блеснуло что-то, похожее на веселье.
— Дети? — он посмотрел вправо-влево, на белые шторы. — Где? Не вижу.
Леон поднялся, как пружина, встал между Юлей и ним. Маленький, слишком прямой.
— Отстань от мамы.
Лиам помнил, как в этот миг у него в груди что-то сжалось. Он видел, как эта пружина сейчас сломается. Пальцы сами легли на плечо брата: «Сядь, — шепнул он. — Пожалуйста». Леон сел, но глаза не опустил.
— Посмотри на меня, — сказал тогда Лиам отцу тихо. — На меня, не на неё.
Он повернул голову. Замер. Секунду, две. И улыбнулся.
— Глаза... — протянул он, — у тебя мамины. Беда.
Он прошёл в кухню, задел локтем сушилку: прищепки защёлкали по линолеуму. Выдвинул ящик. Металл зазвенел о металл. Этот звук Лиам потом слышал в каждом шорохе. Лезвие выскользнуло, блеснуло холодно.
Юля шагнула вторым шагом, подняла ладони. — Положи.
— Покажи, как герой, — он смотрел уже только на Лиама. — Ты же хотел, да? Защищать.
Первая мысль у Лиама была не про себя — про Леона. «Не смотри». Он поднялся, встал, как заслон. Колени дрожали, но он не отступил ни центиметра. Он думал, что нож — это просто угроза, что ударов не будет. Что он остановится в последний миг. В этом была ошибка. Он слишком верил, что в нём осталось человеческое.
Удар вошёл неожиданно легко, как в мягкую глину. Воздух стал из железа. Вкус во рту — как от батарейки в детстве, когда оближешь и ударит током. Пальцы сами нашли столешницу, но не удержали. Второй удар — глубже, ниже. Сквозь него он услышал два звука сразу: как у Леона из груди вырвался нечеловеческий тон, и как в коридоре соскользнула прищепка, клацнула о плитку и покатилась, отбивая разнотон — «тин-тин-тин» — как метроном.
— Нет! — Юля рванула, сбила его с ноги, прижала ладонью рану. Тепло её руки было последним тёплым в том вечере. — Лиам, смотри на меня! Смотри!
Он смотрел — потому что она приказывала. И только поэтому не провалился моментально.
Сирена приехала слишком быстро и слишком поздно одновременно. Этого парадокса он не смог понять ни тогда, ни потом. Когда его несли по коридору, он видел над собой лампы, круглые, как луны, и между ними — белые квадраты потолка, словно клетки тетради, в которой кто-то учился писать слово «выживу».
Он выжил. Хирург, маленький, аккуратный, с глазами, как у усталой птицы, сказал: «Повезло». Юля плакала — тихо, как будто боялась разбудить его швы. Леон сидел в ногах, молчал и держал его за ткань. Отец исчез — как будто растворился в этом же коридоре, став тенью на стене. Через неделю пришла повестка — его взяли. Через годы — выпустили. Внутри у Лиама это ничего не поменяло.
Потом было то, во что не хочется верить, даже когда ты сам это видел. Леон влюбился. Нелепо, по-подростковому ярко. Рассказывал про Еву так, будто она держит земную ось. «Она смеётся, и у меня шум в ушах пропадает», — признавался он, пряча взгляд. Он не знал, что мир не обязан отвечать на твою любовь.
Ева не ответила. Не смогла, не захотела — какой там глагол правильный, если сердце — не расписание автобусов? Леон стал тише. Дни шли как вату, и однажды он просто поднялся на крышу. Соседи говорили, что он стоял долго. Лиам этого не знал: он приехал, когда уже поздно. Всё, что осталось ему — мотив: «она не пришла». В нём было достаточно смысла, чтобы ненавидеть. Недостаточно — чтобы простить.
Юля продержалась неделю. Она вся стала сыном — когда он ушёл, в ней ничего не осталось. Ванная, свет, тёплая вода, чистые полотенца. Она, наверное, хотела сделать всё аккуратно. Лиам до сих пор ненавидел себя за мысль «аккуратно». Словно порядок мог что-то исправить.
С тех пор его жизнь стала прямее. Сначала — выстрел. Первый. В подвале пахло плесенью, и ноги скользили по мокрому бетону. Он выбрал себя и выбрал Юлю и Леона — тех, кого уже нельзя было выбрать. Потом — работа. Он научился считать любые ходы на три шага вперёд. Бить первым. Договариваться там, где проще сломать. Сломать там, где не договариваются. И однажды — открыл дверь и вошёл в комнату, где сидели люди, которые называют друг друга по именам, но никогда — по именам отцов. «С этого дня ты Капо», — произнес старик, и в его голосе не было торжественности — только деловитость. «Ведёшь, если сможешь», — добавил он. Лиам смог.
А ненависть к Еве — как обруч из проволоки — всё это время сидела в рёбрах. Он кормил её молчанием, и она росла. Он заранее не хотел слышать никаких «но», «если», «на самом деле». Она была просто. Как шрам. Ещё он не знал тогда, что настоящий гнилушка — Деле — уже успел изуродовать девчонке жизнь своими издёвками, и что Леон разбивался не об отказ, а о собственную хрупкость, умноженную чужой жестокостью. Всё это он узнает позже. Позже — когда уже захочет ей сделать больно.
Футболка опустилась. Два шрама спрятались. В зеркале — ровное лицо, чуть бледнее обычного. Он поднялся, встряхнул кисти — кровь должна уйти из головных шумов в пальцы. Ключи — в карман. Телефон — туда же. Куртка — на плечо.
Гараж пах маслом и холодной резиной. Чёрный кузов принял его силуэт, фары вспыхнули, отразившись от ворот. Двигатель ожил, ровный бас легко унял остатки дрожи. Он выключил музыку — пусть сегодня будет только мотор, только скорость.
«Чёрная дорога» встретила знакомым рельефом: две длинные прямые, укатанный лёд по обочинам, опасная «петля» у заброшенной башни. У Грифа — своя эстетика: ему нравилось, когда трасса учит, а не прощает. По периметру стояли машины — их капоты дымели шлейфами, на крышках кофров — термосы, кто-то лузгал семечки, кто-то спорил о погоде шин.
— Делано, — Гриф вышел из тени, как обычно, неожиданно близко. Черты резкие, подбородок, как вырезан ножом, пальцы безупречно чистые. — Ты как всегда к зелёному.
— Мне много не надо, — отозвался Лиам. Голос уже был ровным.
— Состав — крепкий. Без ставок, но и без подарков. — Гриф кивнул на старт. — Встанешь третий слева.
— Встану.
Они обменялись короткими взглядами: у каждого в жизни есть вещи, которые на трассе не обсуждают. Гриф умел их считывать, не спрашивая.
Стартовая линия светилась узкой полосой. Лиам вывел машину, нос к носу с соседями. Воздух вибрировал. Руки легли на руль так, будто всегда там и были. Перчатки — в самый раз: не скользят, но чувствуют кожу руля.
Зелёный вспыхнул.
Он выстрелил вперёд — без пробуксовки, чисто. Колёса нашли сцепление, тело вспомнило каждый сантиметр «Чёрной дороги». Первая прямая — держать центр, не давать себя продавить к обочине, где наледь. Слева кто-то попробовал сунуться — не пустил. Короткая «змейка» — два подряд небольших перелома траектории — он прошёл её на зубок. Ветер свистел в зеркалах, стрелка тахометра хищно качалась в красной зоне.
Он вошёл в «петлю» идеально — поздний тормоз, лёгкая нагрузка на внешнее колесо, боковое сносит только настолько, насколько надо, чтобы взять радиус. Вышел — и понял, что слева, вровень, кто-то идёт слишком чисто. Слишком гладко для случайного.
Он кинул взгляд — короткий, чтобы только зафиксировать силуэт. И этого оказалось достаточно.
Лицо подсвечено зелёными цифрами приборки снизу — от этого оно кажется страшнее. Скулы. Губы, сложенные в тонкую усмешку. Глаза — чёрные провалы. Морщинка у переносицы, она менялась всегда, когда тот начинал злиться или веселиться — память помнит это лучше логики.
Сердце ударило так, что воздух ушёл из груди, как из проколотого мяча. Он не верил в совпадения. Но перед ним сидело не совпадение — был факт. Отец. Живой. В его зоне, на его дороге. Значит, вышел. Значит, знал, где его искать. Значит, пришёл — смотреть.
Внутри всё сузилось до строчки. «Не смотри. Не смотри влево». Но тело — это предатель. На миг глаз ушёл с траектории — не больше, чем на долю секунды. Доля секунды на «Чёрной дороге» стоит дорого.
Левое переднее колесо поймало заледеневший шов. Машину качнуло. Он отработал — руль в контр, газ — дозировать, не бросать. Почти выровнял. Слева корпус чужого авто лёг, как плечо в толпе. Не касание — намёк. Его бросило снова. На обочине хрустнула корка льда, в глаза брызнули искры из-под поддомкраченной плиты. Удар справа в борт — не сильный, но под неправильным углом. Мир перевернулся, как лист бумаги. Подушка стреляет в лицо, ремень впивается в грудь. Потом — глухой удар. И тишина.
Тишина на трассе всегда относительная: слышно своё дыхание, как у чужого, слышно, как капает где-то антифриз, слышно, как скрипит металл, остывая. Он открыл глаза. Мир поплыл, но контуры держались. Кровь — на языке соль и железо. Пальцы на руле — целы. Ноги — двигаются. Хорошо. Живы.
Дверь заклинило, но плечо знает, как бить. Он вывалился в сырой снег, опёрся ладонью, поднялся. Голоса вдалеке, бегущие ноги, чьи-то «эй!» — все, как всегда. Он развернул голову — медленно, потому что быстро больнее.
И увидел его: в десяти шагах, у другой машины, тёмной, как провал. Стоит, руки в карманах. Не спешит. Смотрит. Улыбается чуть-чуть. Как в тот вечер, когда «герой» — значит «режь». Улыбка без зубов, без тепла. Отец. Настоящий, не сновидение. Тот, кто умеет возвращаться не за прощением — за подтверждением, что ты всё ещё боишься.
— Делано! — Гриф прорвался рядом, порывистый, живой. — Ты как? Голова? Зрачки! Сядь, мать твою!
— Отойди, — сказал Лиам тихо, и голос его был сталью. — Я стою.
Гриф, опытный, понял и не полез. Повернулся, заорал на кого-то: «Кто пустил его? Кто?!» Ответ растворился в шуме. Отец сделал едва заметный наклон головы, как будто поздоровался, — и развернулся. Пошёл. Нога в мягком снегу оставляла вмятины, равные, как линейка.
Лиам стоял, не чувствуя щёку — туда пришёлся удар подушки. В груди что-то медленно, злобно раздувалось — не ярость, а яд. Он понял в эту секунду простую вещь: прошлое не ушло. Оно просто вело с ним гонку на соседней полосе и ждало, когда он посмотрит влево. Он посмотрел — и поплатился. Но не остановился.
— Я поеду, — сказал он. Не Грифу, не трассе — себе. Он поднял дверь, сел, проверил руль. Машину повело, но она держалась. Как он.
Телефон дрогнул — сообщение от неизвестного номера мелькнуло и исчезло, экран треснул при ударе и теперь жил собственной жизнью. Он всё равно нашёл чат с Грифом, написал: Ухожу. Расчистишь хвост?
— Уже, — ответ пришёл быстрее мысли.
Он развернулся, выехал с «Чёрной дороги» на ночной проспект. Снег падал мягко, как пепел. В голове снова тикали часы — но теперь этот тик был ему подчинён. В зеркале заднего вида дорога выглядела как длинный шов на чёрной коже. Шов кривой, неаккуратный. Как на его груди.
Он притормозил на перекрёстке перед пустым пешеходным переходом. Вспомнил Еву в пледе. Маленькая, утонувшая в тёплом, как в море. Её губы чуть приоткрыты, ресницы тёмные. На секунду в сердце коротко кольнуло — странное, незаслуженное тепло. Он выдохнул, и с этим выдохом вернулась мысль, которую он кормил все эти годы: «Ты виновата». От неё было тепло — мерзкое, как от спирта, когда ты простужен.
Он ещё не знал, что правда развернётся иначе: что Деле доводил Еву до края, стебался, ломал изнутри; что для Леона её «нет» было не приговором, а последней каплей в уже переполненном стакане. Он узнал это позже. Не сегодня. Сегодня он держал в кулаке только своё: шрамы, дорогу, мерцающий экран. И внутри — твёрдую, как нож, готовность сделать ей больно, когда придёт время. Не ради удовольствия. Ради порядка — того, которого у него украли.
Он въехал во двор. Мотор медленно затих, как сердце, улёгшееся после спринта. В подъезде пахло мокрыми перчатками и старыми ковриками. Он поднялся, открыл дверь. Дом встретил полутёмным теплом. Плед на диване не двинулся. Он остановился в дверях гостиной. Посмотрел. Долго, пока внутри не отпустило хотя бы до уровня «дышать».
— Спи, — сказал он так же тихо, как на трассе сказал «стою». Снял куртку, положил ключи. Прошёл в ванную, включил воду. Холодную. Долго держал лицо под струёй, пока гул в голове не стал более терпимым.
Потом вернулся в комнату, сел на пол перед зеркалом, как в начале, и поднял край футболки. Два шрама глядели на него, как два прищура. Он провёл пальцем — от начала до конца, один, второй.
— Я помню, — сказал он себе. — Я всё помню.
И это «помню» почему-то успокоило лучше всех таблеток. Он лёг на кровать, не раздеваясь, и закрыл глаза. Метроном в голове ещё щёлкал — «тик-тик-тик», — но уже реже. Сегодня у него был финиш. Не победа — просто финиш. Этого хватит, чтобы утром опять встать. И сделать то, что он считает правильным.
Прошлое не умирает. Оно гниёт во мне, каждый день, и когда я чувствую запах это вони.
____________
Леон - младший брат Лиамач
Юля - мама Лиама.
