2 страница15 ноября 2019, 18:07

ЧАСТЬ ПЯТАЯ «СВИСТУН» с участием: плавучей книги - игроков - маленького призрака

По реке Ампер плыла книга.

Мальчик прыгнул в воду, нагнал ее, схватил правой рукой. И усмехнулся.

Он стоял по пояс в стылой декабрьской воде.

— Ну как насчет поцелуя, свинюха? — крикнул он.

Окружающий воздух был прелестно, роскошно, тошнотворно холоден, не говоря уже о бетонной ломоте воды, сгущавшейся от его пальцев до бедер.

Как насчет поцелуя?

Как насчет поцелуя?

Бедный Руди.

* * * НЕБОЛЬШОЕ ОБЪЯВЛЕНИЕ О РУДИ ШТАЙНЕРЕ* * *

Он не заслуживал той смерти, которой умер.

В ваших видениях размокшие страницы липнут к его пальцам. Вы видите дрожащую светлую челку. И, забегая вперед, решаете, как и я бы решил, что Руди умер в тот же самый день — от переохлаждения. Но нет. Такие воспоминания просто напоминают мне, что Руди не заслуживал той судьбы, что настигла его меньше чем через два года.

По всем статьям, забирать такого мальчишку, как Руди, — просто грабеж: столько жизни в нем, столько всего, ради чего стоит жить, — и все же я почему-то уверен, что ему понравились бы этот битый камень и разбухшее небо в ту ночь, когда он скончался. Он бы заплакал, обернулся и улыбнулся — если бы только увидел книжную воришку на четвереньках рядом со своим уничтоженным телом. Он бы обрадовался, что Лизель Мемингер целует его запыленные губы, убитые бомбой.

Да, я это знаю.

Во тьме моего бьющегося тьмой сердца — знаю. Еще как бы ему это понравилось.

Видите?

Сердце есть даже у смерти.

ИГРОКИ
(КУБИК С СЕМЬЮ ГРАНЯМИ)

Ну да, я грубый. Испортил концовку — не только всей истории, но и этой вот ее части. Преподнес вам два события заранее, потому что нет мне особого интереса нагнетать загадочность. Загадочность скучная. И утомляет. Я знаю, что происходит, и вы тоже. Меня цепляет, озадачивает, занимает и поражает ловкость рук, что привела нас сюда.

Там есть над чем подумать.

Там целая история.

Ясно, что имеется книга под названием «Свистун», о которой нам, конечно, обязательно поговорить, — как и о том, почему так вышло, что она плыла по Амперу сразу перед Рождеством 1941 года. Сначала нужно разобраться со всем этим, как считаете?

Ну и договорились.

Разберемся.

Все началось с игры. Брось кости, спрятав у себя еврея, и вот как ты будешь жить. Примерно вот так.

 Стрижка: середина апреля 1941 г.

Жизнь, по крайней мере, стала имитировать нормальную с большей силой.

Ганс и Роза Хуберманы спорили в гостиной — пусть и гораздо спокойнее, чем прежде. Лизель, как повелось, выступала зрителем.

Причина спора родилась минувшим вечером в подвале, где Ганс и Макс сидели среди банок с краской, холстин и слов. Макс спросил, не сможет ли Роза как-нибудь его постричь.

— В глаза лезут, — сказал Макс, на что Ганс ответил:

— Посмотрим, что тут можно сделать.

И вот Роза обшаривала ящики стола. И через плечо швыряла в Папу слова вместе с другим хламом:

— Ну и где эти проклятые ножницы?

— В нижнем нету?

— Там уже смотрела.

— Может, не заметила.

— Я похожа на слепую? — Роза вскинула голову и заревела: — Лизель!

— Да я тут.

Ганс поежился:

— Чертова баба, ты оглуши меня еще, а?

— Замолкни, свинух. — Роза, не прекращая рыться в ящиках, заговорила с Лизель. — Где ножницы, Лизель? — Но Лизель тоже не имела понятия. — Свинюха, с тебя никакого толку, а?

— А она тут при чем?

Еще несколько слов пролетели взад-вперед между женщиной с резиновыми волосами и мужчиной с серебряными глазами, пока Роза не грохнула ящиком.

— А, все равно я его криво постригу.

— Криво? — Папа, казалось, вот-вот и сам начнет рвать волосы у себя на голове, но голос его упал до еле слышного шепота. — Да какой бес его увидит? — Он открыл рот, собираясь сказать что-то еще, но вдруг заметил пернатую фигуру Макса Ванденбурга, который вежливо стоял, смущенный, в дверях. Макс держал в руке собственные ножницы, протягивая их не Гансу и не Розе, но двенадцатилетней девочке. Она была самый спокойный вариант. Подрожав губами, он спросил:

— Согласна?

Лизель взяла ножницы, раскрыла. Местами они были ржавыми, местами блестели. Девочка повернулась к Папе, и когда тот кивнул, пошла следом за Максом в подвал.

Еврей сел на банку с краской. Плечи обернуты маленькой холстиной.

— Можно криво, как угодно, — сказал Макс.

Папа устроился на ступеньках.

Лизель взяла в руку первый пучок Максовых волос.

Состригая перистые вихры, Лизель подивилась звуку ножниц. Не щелканье, а скрежет железных лезвий, смыкавшихся на каждой пряди волокон.

Когда дело было сделано — где-то слишком круто, где-то кривовато, — девочка в горстях отнесла Максовы волосы наверх и скормила печи. Затем чиркнула спичкой и стала смотреть, как комок скукоживается и оседает, красный, оранжевый.

И снова Макс стоял в дверях, теперь уже на верхней ступеньке подвальной лестницы.

— Лизель, спасибо. — Голос у него был рослым и хрипловатым, в нем играла затаившаяся улыбка.

И едва сказав это, он снова исчез — обратно в землю.

 Газета: начало мая

«У меня в подвале сидит еврей».

«У меня в подвале. Сидит еврей».

На полу в комнате бургомистра, полной книг, Лизель Мемингер так и слышала эти слова. Рядом лежал мешок стирки, а призрачная фигура бургомистровой жены пьяно сутулилась над письменным столом. Перед ней Лизель читала «Свистуна», страницы двадцать два и двадцать три. Вот она подняла глаза. Представила, как подходит, бережно отдирает в сторону пушистые волосы и шепчет женщине на ухо:

«У меня в подвале сидит еврей».

Книга задрожала у девочки на коленях, а тайна была уже на языке. Устроилась там поудобнее. Заложила ногу за ногу.

— Мне пора идти. — На этот раз Лизель и вправду заговорила. У нее дрожали руки. Несмотря на след солнечного света вдали, мягкий ветерок скакал в открытое окно с дождиком на пару — тот сыпался опилками.

Когда Лизель поставила книгу на место, стул жены бургомистра пристукнул об пол, и женщина подошла. Так всегда бывало в конце. Тонкие кольца скорбных морщинок на миг вспухли, когда женщина протянула руку и снова взяла книгу.

И подала девочке.

Лизель отпрянула.

— Нет, — сказала она, — спасибо. У меня дома хватает книг. Может, в другой раз. Сейчас мы с Папой перечитываем одну. Помните, ту, что я украла из костра.

Жена бургомистра кивнула. Одно можно было сказать о Лизель Мемингер точно — она не крала лишнего. Лишь те книги, без которых никак нельзя. Сейчас у нее хватало книг. Она четыре раза прочла «Людей из грязи», а теперь наслаждалась повторным знакомством с «Пожатием плеч». И каждый вечер перед сном открывала свой верный справочник по рытью могил. Глубоко в нем был схоронен «Зависший человек». Лизель шепотом повторяла слова и трогала птиц. Переворачивала шумные страницы, медленно.

— До свиданья, фрау Герман.

Лизель вышла из библиотеки, прошагала половицами коридора и дальше сквозь чудовищный дверной проем. По привычке постояла минуту на ступенях, глядя на Молькинг внизу. Над городом в тот вечер висела желтая дымка, будто щенят, поглаживала крыши домов, заполняла, как ванну, улицы.

Спускаясь на Мюнхен-штрассе, книжная воришка петляла между подзонтичными мужчинами и женщинами — девочка в дождевике, что без всякого стыда шныряла от урны к урне. Как заводная.

— Вот она!

Лизель радостно рассмеялась медным тучам, протянула руку и подобрала жеваную газету. Хотя первую и последнюю страницы исчертили черные слезы краски, Лизель аккуратно сложила газету вдвое и сунула под мышку. Последние несколько месяцев такое бывало каждый четверг.

Четверг теперь остался единственным днем, когда Лизель Мемингер ходила с бельем, и он обычно приносил какие-никакие выгоды. Девочке ни разу не удалось подавить в себе торжество победителя, находя «Молькингский Экспресс» или другое издание. Находка газеты — удачный день. А если в газете не разгадан кроссворд — и вовсе великолепный. Лизель добиралась домой, закрывала за собой дверь и несла газету Максу Ванденбургу.

— Кроссворд? — спрашивал тот.

— Чистый.

— Отлично.

Улыбаясь, еврей принимал бумажный пакет и начинал читать в скупом пайке подвального света. Частенько Лизель наблюдала, как сосредоточенно он читает, потом решает кроссворд, затем начинает перечитывать газету с первой страницы.

Стало теплеть, Макс из подвала уже не выходил. Днем дверь в подвал держали открытой, чтобы туда натекала из коридора лужица дневного света. И сам-то коридор отнюдь не купался в солнце, но в некоторых ситуациях берешь то, что есть. Чахлый свет — лучше, чем никакого, к тому же приходилось экономить. Керосин еще не упал до опасно низкого уровня, но разумнее было свести его расход к минимуму.

Лизель обычно садилась на холстины. Пока Макс решал кроссворды, она читала. Они сидели в паре метров друг от друга, почти не разговаривали, и в подвале раздавался только шелест страниц. Нередко Лизель оставляла Максу почитать и свои книги, пока сама была в школе. Если Ганса Хубермана и Эрика Ванденбурга сильнее всего связала музыка, то Макса и Лизель удерживало вместе молчаливое сборище слов.

— Привет, Макс.

— Привет, Лизель.

Садились и читали.

А то Лизель принималась на него смотреть. Она решила, что Максу лучше всего можно подвести итог как портрету бледной сосредоточенности. Бежевая кожа. В каждом глазу — болото. И дышал он, как беглец. Отчаянно, хоть и беззвучно. Только грудь выдавала в нем что-то живое.

Все чаще Лизель, закрыв глаза, просила Макса проверить у нее те слова, в которых постоянно путалась, и ругалась, если те по-прежнему ускользали от нее. Потом вставала и раз по десять записывала их краской на стене. Макс Ванденбург и Лизель Мемингер вместе дышали запахами краски и цемента.

— Пока, Макс.

— Пока, Лизель.

В кровати она лежала без сна, представляя его внизу, в подвале. В ее полусонных видениях Макс всегда спал полностью одетым и даже в ботинках — вдруг снова придется убегать. И с открытым глазом.

 Синоптик: середина мая

Лизель открыла дверь и рот одновременно.

На Химмель-штрассе ее команда побила команду Руди со счетом 6:1, и Лизель победительницей влетела на кухню, спеша рассказать Папе с Мамой, как она забила гол. Затем она помчалась вниз, чтобы в красках описать все Максу, удар за ударом, а тот, опустив газету, напряженно слушал и смеялся вместе с девочкой.

Когда рассказ о забитом мяче был кончен, добрых несколько минут стояло молчание, пока Макс не поднял медленно взгляд.

— Лизель, ты можешь для меня кое-что сделать?

Все еще взбудораженная голом на Химмель-штрассе, Лизель вскочила с кипы холстин. Она ничего не сказала, но движение ясно показывало: девочка готова на все, что попросит Макс.

— Про свой гол ты мне все рассказала, — начал он, — но я не знаю, что за день там стоит. Я не знаю, забивала ты на солнце или там все затянуто тучами. — Макс запустил руку в коротко остриженные волосы, а болотные глаза молили о простейшем из простого. — Ты можешь сходить наверх и рассказать мне, как выглядит погода?

Естественно, Лизель поспешила вверх по лестнице. Постояла в паре шагов от заплеванной двери и, поворачиваясь вокруг себя, рассмотрела небо.

Вернувшись в подвал, она рассказала:

— Небо сегодня синее, Макс, и на нем большое длинное облако, оно растянуто, как веревка. А на конце у него — солнце, как желтая дырка…

В ту минуту Макс понял, что лишь ребенок мог дать ему такой отчет о погоде. Краской на стене он нарисовал длинную веревку с тугими узлами и сочным желтым солнцем на конце — таким, будто в него можно нырнуть. На веревочном облаке он нарисовал две фигуры — худенькую девочку и чахлого еврея: они шли, балансируя руками, к этому капающему солнцу. Под картинкой он написал такую фразу.

* * *СЛОВА МАКСА ВАНДЕНБУРГА, НАПИСАННЫЕ НА СТЕНЕ* * *

Был понедельник, и они шли к солнцу по канату.

 Боксер: конец мая

Максу Ванденбургу оставался прохладный цемент и много времени наедине с этим цементом.

Минуты были жестоки.

Часы неумолимы.

Всякий миг бодрствования над ним зависала рука времени, которая без колебаний хватала и выкручивала его. Улыбаясь, время стискивало его и оставляло жить. Что за великая злоба — оставить кого-то жить.

По меньшей мере раз в день в подвал спускался перемолвиться словом Ганс Хуберман. Иногда Роза приносила лишнюю горбушку хлеба. Но лишь когда приходила Лизель, Макс понимал, что жить ему снова интереснее всего. Поначалу он пробовал сопротивляться, но это становилось все труднее с каждым днем, когда она являлась — и всякий раз с новым отчетом о погоде: чистое синее небо, или картонные облака, или солнце, которое пробивается, как Бог, садящийся после слишком плотного ужина.

Когда Макс оставался один, самым отчетливым его чувством было исчезание. Вся одежда на нем была серая — рождалась она такого цвета или нет, от брюк до шерстяного свитера и куртки, которая теперь стекала с Макса, как вода. Он часто проверял, не шелушится ли на нем кожа: ему казалось, что он будто растворяется.

Ему нужны были какие-то новые занятия. Первым стала гимнастика. Макс начал с отжиманий — ложился животом на холодный подвальный пол и поднимал корпус. Руки у него едва не переламывались в локтях, и Макс опасался, как бы сердце не просочилось наружу и не шлепнулось, жалкое, на пол. Подростком в Штутгарте он делал за раз по пятьдесят отжиманий. Теперь, в двадцать четыре года и килограммов на семь легче обычного веса, он едва дотянул до десяти. Через неделю он делал три подхода по шестнадцать отжиманий и по двадцать два приседания. Закончив, садился у подвальной стены среди своих друзей малярных банок, и сердце колотилось у него в зубах. Мышцы будто спекались.

Иной раз он задумывался, стоит ли вообще так стараться. Иногда, впрочем, когда сердцебиение утихало и тело снова обретало подвижность, Макс тушил лампу и вставал во тьме подвала.

Ему было двадцать четыре, но он еще не разучился фантазировать.

— В синем углу, — начинал он негромкий комментарий, — чемпион мира, арийское чудо — фюрер! — Вздохнув, Макс поворачивался в другую сторону. — А в красном углу — еврей, крысолицый претендент — Макс Ванденбург.

Вокруг него все это воплощалось.

Белый свет опускался на боксерский ринг, толпа стояла и гудела — этот волшебный шум множества людей, говорящих одновременно. И почему каждому нужно столько всего сказать в одну и ту же минуту? Сам ринг идеален. Превосходный настил, славные канаты. Даже отбившиеся ворсинки на каждой сплетенной веревке безупречны и блестят в тугом белом свете. В зале пахнет сигаретами и пивом.

В углу наискось стоит Адольф Гитлер со свитой. Ноги высовываются из-под красно-белого халата с выжженной на спине черной свастикой. К лицу подшиты усики. На ухо что-то шепчет тренер, Геббельс. Фюрер переминается с ноги на ногу, улыбается. Улыбка все громче, когда начинается перечисление множества его достижений, и каждое восторженная толпа встречает громом аплодисментов.

— Непобежденный! — провозглашает распорядитель боя. — Против массы евреев и всяких других врагов германской идеи! Герр фюрер, — закончил он, — мы приветствуем вас! — Толпа: буйство.

Затем, когда все утихли, настал черед претендента.

Распорядитель обернулся к Максу, который стоял один в красном углу. Ни халата. Ни свиты. Одинокий юный еврейчик с нечистым дыханием, голой грудью, усталыми руками и ногами. Трусы на нем, конечно, были серыми. Он тоже переминался с ноги на ногу, но едва-едва — берег силы. Он немало попотел в гимнастическом зале, чтобы попасть в весовую категорию.

— Претендент! — запел распорядитель. — Из… — он сделал паузу для эффекта, — еврейской нации. — Толпа охнула, как сборище упырей. — Весом в…

Конца речи никто не услышал. Его заглушила брань трибун, а противник Макса тем временем скинул халат и вышел на середину ринга — к оглашению правил и рукопожатию.

— Guten Tag, герр Гитлер. — Макс кивнул, но фюрер только показал ему желтые зубы и тут же вновь прикрыл их губами.

— Господа, — начал плотный рефери в черных брюках и синей рубашке. К горлу прицеплена бабочка. — Во-первых и в главных, пусть бой будет честным. — Дальше он обращался только к фюреру. — Если, конечно, герр Гитлер, вы не начнете проигрывать. Если же такое случится, я вполне охотно закрою глаза на любые бесчестные приемы, к коим вы прибегнете, дабы размазать по рингу этот кусок еврейской вони и грязи. — Рефери с великой учтивостью кивнул. — Все ли ясно?

Тут фюрер и произнес первое слово:

— Хрустально.

Максу же рефери высказал предупреждение:

— А вам, мой еврейский приятель, я скажу, что на вашем месте я бы не лез на рожон. Совсем бы не лез. — С этим противников отослали по углам.

Мгновение-другое тишины.

И гонг.

Первым выскочил фюрер — тощий, на неуклюжих ногах, — напрыгнул на Макса и крепко ударил его в лицо. Толпа завибрировала, гонг еще звенел у нее в ушах, и довольные улыбки хлынули сквозь канаты. Изо рта Гитлера рвалось дымное дыхание, а его кулаки взлетали к Максову лицу, доставая ему по губам, по носу, по челюсти, — а Макс даже еще не вышел из своего угла. Чтобы смягчить удары, он поднял обе перчатки к лицу, но тут фюрер переключился на его ребра, почки и легкие. А глаза — о эти глаза фюрера! Такие прелестно карие — как у евреев — и такие решительные, что даже Макс замер на секунду, поймав их взгляд сквозь смачные мазки молотящих перчаток.

Бой состоял только из одного раунда, но он длился много часов, и почти все время происходило одно и то же.

Фюрер долбил еврейскую боксерскую грушу.

Все вокруг было в еврейской крови.

Будто красные дождевые тучи на белом небе ковра под ногами.

Наконец колени Макса начали подгибаться, скулы безмолвно ныли, а восторженное лицо фюрера все уменьшалось, уменьшалось, пока наконец истощенный, избитый и сломленный еврей не рухнул на ринг.

Сначала — рев.

Потом тишина.

Рефери начал отсчет. У него был золотой зуб и густые заросли волос в ноздрях.

Медленно Макс Ванденбург, еврей, поднялся на ноги и выпрямился. Голос у него срывался. Приглашение.

— Ну же, фюрер, — сказал Макс, и на сей раз, когда Адольф Гитлер бросился на своего еврейского противника, Макс увернулся и отправил его в канаты. Он ударил Гитлера семь раз, и всякий раз целил в одно и то же место.

В усы.

Но на седьмом ударе Макс промахнулся. Удар пришелся фюреру в подбородок. Тот сей же миг отлетел на канаты, переломился вперед и приземлился на колени. На этот раз отсчета не было. Рефери затаился в углу. Публика уткнулась в стаканы с пивом. Стоя на коленях, фюрер проверил, нет ли у него крови, и пригладил волосы — справа налево. Вернувшись на ноги к вящему одобрению многотысячной толпы, он чуть подвинулся вперед и вдруг сделал кое-что довольно странное. Повернулся к еврею спиной и стащил с рук перчатки.

Толпа окаменела.

— Он сдался, — прошептал кто-то, но всего через пару секунд Адольф Гитлер вскочил на канаты и заговорил с трибунами:

— Собратья немцы, — закричал он, — ведь вы видели, что здесь сейчас произошло, не так ли? — Гологрудый, победно взирая, он вытянул руку в сторону Макса. — И видите, что наш противник гораздо подлее и злобнее, чем мы когда-нибудь представляли. Разве не видите?

— Видим, фюрер, — отвечали ему.

— Вы видите, что у врага нашлись способы — подлые способы — просочиться сквозь нашу броню и что я, очевидно, не могу выстоять против него в одиночку? — Слова были видимы глазом. Они падали с губ фюрера, как драгоценные камни. — Посмотрите на него! Хорошенько посмотрите. — Все посмотрели. На окровавленного Макса Ванденбурга. — Пока мы с вами разговариваем, он замышляет проникнуть на вашу улицу. Занимает соседний дом. Повсюду кишит его родня, и вот он уже готовится занять ваше место. — Он… — Гитлер бросил на Макса короткий взгляд, полный отвращения. — Он скоро завладеет вами, и скоро он не за прилавком будет стоять в вашей бакалейной лавке, а сидеть в задней комнате и курить трубку. Вы и не заметите, как станете работать на него за жалкую плату, а он с трудом будет ходить под грузом собственных карманов. Вы что, будете стоять и смотреть, как он проделывает все это? Стоять в стороне, как делали раньше ваши правители, когда отдавали вашу страну кому попало, когда продавали ее за несколько подписей? Будете стоять там в бессилии? Или… — тут Гитлер переступил на один канат выше, — …подниметесь на этот ринг вместе со мной?

Макса передернуло. В животе у него заикнулся ужас.

Адольф прикончил его:

— Заберетесь сюда, чтобы нам вместе одолеть врага?

В подвале дома номер 33 по Химмель-штрассе Макс Ванденбург чувствовал на себе кулаки целой нации. Один за другим немцы лезли на ринг и сбивали Макса с ног. Ему пустили кровь. Дали вволю покорчиться. Их были миллионы — и вот Макс в последний раз поднялся на ноги…

Он смотрел, как следующий немец перебирается через канаты. Девочка, и пока она медленно шла по рингу, Макс увидел, что левую щеку ей процарапала слеза. В правой руке девочка держала газету.

— Кроссворд, — мягко сказала она, — чистый, — и протянула газету ему.

Темно.

Теперь только темно.

Только подвал. Только еврей.

 Новый сон: через несколько ночей

Был послеобеденный час. Лизель спустилась по лестнице в подвал. Макс как раз отжимался.

Без его ведома Лизель немного понаблюдала, а когда подошла и села рядом, Макс встал и привалился к стене.

— Я тебе говорил, — спросил он у девочки, — что в последнее время мне стал сниться новый сон?

Лизель чуть повернулась, чтобы увидеть его лицо.

— Но он снится мне, когда я не сплю. — Макс показал на непылкую керосиновую лампу. — Иногда я тушу свет. Встаю тут и жду.

— Чего?

Макс поправил:

— Не чего. Кого.

Несколько секунд Лизель ничего не говорила. Беседа была из тех, когда нужно, чтобы между репликами проходило какое-то время.

— Кого же ты ждешь?

Макс не пошевелился.

— Фюрера. — Он сказал это совсем обыденно. — Потому и тренируюсь.

— Отжимаешься?

— Верно. — Он подошел к бетонной лестнице. — Каждую ночь я жду в темноте, и по этой лестнице приходит фюрер. Он спускается, и мы с ним деремся по нескольку часов.

Лизель уже стояла.

— Кто побеждает?

Сначала Макс хотел ответить, что никто, но тут заметил банки с краской, холсты и где-то на краю поля зрения — растушую кипу газет. Поглядел на прописи, длинное облако и фигуры на стене.

— Я, — сказал он.

Будто он взял ее руку, вложил ей в ладонь свои слова и свернул пальцы в кулак.

Под землей, под Мюнхеном в Германии, двое стояли и разговаривали в подвале. Звучит как начало анекдота:

— В общем, сидят в подвале немец и еврей…

Но это, однако, был не анекдот.

Маляры: начало июня

Другим занятием Макса был остаток «Майн кампф». Все страницы одну за одной он аккуратно вырвал и разложил по полу, чтобы покрыть слоем краски. Потом высушил на веревке и поместил обратно в переплет. Однажды Лизель, вернувшись домой после школы, застала всех троих — Макса, Розу и Папу — за прокрашиванием страниц. Множество листов уже сохли на прищепках — так же, как они, видимо, развешивались для «Зависшего человека».

Все трое посмотрели на Лизель и заговорили:

— Привет, Лизель.

— Бери кисть, Лизель.

— Самое время, свинюха. Где тебя носит?

Водя кистью, Лизель представляла, как Макс Ванденбург боксирует с фюрером — точно, как он это описал.

* * * ПОДВАЛЬНЫЕ ВИДЕНИЯ, ИЮНЬ 1941 г. * * *

Мелькают кулаки, толпа лезет из стен.

Макс Ванденбург и Гитлер схватились не на жизнь, а на смерть, отскакивают от лестницы.

На усах фюрера — кровь, как и в его проборе на правой стороне головы.

— Ну же, фюрер, — говорит еврей. И манит к себе. — Давай, фюрер.

Когда видение рассеялось и Лизель закончила первую страницу, Папа подмигнул. Мама выбранила, чтобы не жилила краску. Макс осматривал каждую страницу в отдельности, возможно разглядывая то, что планировал на них поместить. Через много месяцев он перекрасит и обложку и даст книге новое название — по заглавию одной из тех историй, которые он в ней напишет и представит в картинках.

В тот день в потайном месте под домом 33 по Химмель-штрассе Хуберманы, Лизель Мемингер и Макс Ванденбург готовили страницы «Отрясательницы слов».

Как хорошо быть маляром.

 Бросок костей: 24 июня

И вот выпадает седьмая грань кубика. Через два дня после вторжения Германии в Россию. За три дня до того, как Британия и Советы объединились.

* * *

Семь.

Бросаете и смотрите, как катится кубик, отчетливо понимая, что кубик-то — необычный. Утверждаете, что это невезение, но вы все время знали, что так и выйдет. Сами принесли его в комнату. И стол учуял его в вашем дыхании. С самого начала еврей торчал у вас из кармана. Он размазан у вас по лацкану, и уже в ту секунду, когда бросаете кости, знаете, что будет семерка — то самое, что как-то может вам навредить. Кубик падает. Семерка смотрит вам в оба глаза, чудесная и мерзкая, и вы отворачиваетесь, а она устраивается поудобнее у вас на груди.

Просто не повезло.

Так вы говорите.

Ничего страшного.

Убеждаете себя в этом — потому что в глубине души знаете: эта пустячная неудача — сигнал о том, что вас ждет. Вы прячете еврея. Значит, поплатитесь. Так или иначе — придется.

Даже потом, вспоминая, Лизель не усмотрела в том происшествии ничего страшного. Может, потому, что столько всего произошло, прежде чем она стала писать в подвале свою историю. Лизель рассудила: по большому счету то, что бургомистр и его жена отказались от Маминых услуг, вовсе не стало несчастьем. Это никоим образом не было связано с укрыванием евреев. А только с большими событиями войны. Но в то время Лизель определенно увидела в этом отказе кару.

Вообще-то все началось где-то за неделю до 24 июня. Лизель по обычаю подобрала для Макса газету. Вынула из урны на повороте с Мюнхен-штрассе и сунула под мышку. Когда Лизель отдала газету Максу, тот, приступив к первому чтению, поднял взгляд на девочку и показал ей фотографию на первой полосе.

— У этого вы берете белье в стирку?

Лизель отошла от стены. Там она рядом с Максовым рисунком веревочного облака и мокрого солнца писала шесть раз слово «прение». Макс подал ей газету, и девочка подтвердила:

— У него.

Она стала читать статью: там приводились слова бургомистра Хайнца Германа, который говорил, что, хотя дела на фронтах идут лучше некуда, жители Молькинга, как и все сознательные немцы, должны принимать соответствующие меры и готовиться к возможным трудным временам. «Никогда не знаешь, — заявлял бургомистр, — что замышляют наши враги и как они попытаются нас ослабить».

Через неделю слова бургомистра принесли свои скверные плоды. Лизель, как всегда, пришла на Гранде-штрассе и на полу в библиотеке читала «Свистуна». В жене бургомистра не наблюдалось ничего ненормального (или, если уж на то пошло, ничего необычно ненормального), пока Лизель не пришла пора уходить.

В сей раз, предлагая девочке взять «Свистуна» с собой, женщина стояла на своем:

— Прошу тебя. — Она почти молила. Книга была зажата в ее твердом аккуратном кулаке. — Возьми. Возьми, пожалуйста.

Лизель, растроганная странностью женщины, не нашла в себе сил еще раз огорчить ее. Книга — серая обложка, желтоватые страницы — перекочевала к ней в руку, и девочка двинулась по коридору. Когда она собиралась спросить о белье, жена бургомистра бросила на нее последний взгляд облаченной в халат скорби. Она выдвинула ящик комода и вынула конверт. Голос, комковатый от долгого неупотребления, откашлял слова:

— Прости нас. Это для твоей мамы.

Лизель на миг перестала дышать.

Внезапно ее ноги в ботинках стали какими-то пустыми. Что-то защекотало в горле. Лизель задрожала. Когда наконец протянула руку и присвоила конверт, она вдруг услышала часы в библиотеке. И с мрачным спокойствием поняла, что голос этих часов даже отдаленно не похож на тик-таканье. Скорее, напоминал звук кирки, методично врубающейся в землю. Звук могилы. Ах, если бы только моя уже была вырыта, подумала девочка — потому что в ту секунду Лизель Мемингер хотела умереть. Когда отказывались другие, было не так обидно. У нее всегда оставался бургомистр, его библиотека и связь с бургомистровой женой. К тому же теперь ушел последний клиент, последняя надежда. В этот раз предательство было самое злое.

Как она посмотрит в глаза Маме?

Розу эти последние гроши хоть как-то выручали в разных переулках. Лишняя горсть муки. Кусок сала.

Ильза Герман теперь сама прямо умирала — так хотелось ей поскорее спровадить Лизель. Девочка прочла это где-то в движении рук, чуть крепче вцепившихся в халат. Неуклюжесть горя еще удерживала женщину в полушаге от девочки, но было ясно, что ей хотелось скорее покончить с делом.

— Скажи маме… — снова заговорила она. Голос у нее чуть окреп, когда одна фраза обратилась двумя. — Что нам жаль. — И она тихонько повела девочку к двери.

Теперь Лизель все это будто свалилось на плечи. Обида, боль окончательного отказа.

Как же так? — мысленно спрашивала она. — Берешь и выпинываешь меня?

Медленно Лизель подобрала пустой мешок и подвинулась к двери. Шагнув за порог, она обернулась и в предпоследний раз за день посмотрела Ильзе Герман в лицо. Прямо в глаза с какой-то почти свирепой гордостью.

— Danke schön, — сказала Лизель, и жена бургомистра улыбнулась бесполезно и как-то побито.

— Если когда-нибудь захочешь прийти просто почитать, — стала врать она (или это девочке, подавленной и огорченной, ее слова показались враньем), — мы будем только рады.

В тот миг Лизель изумилась ширине дверного проема. Такой огромный. Зачем людям нужно заходить в дом через такие широкие двери? Будь с нею Руди, он обозвал бы ее идиоткой — через эти двери в дом заносят вещи.

— До свидания, — сказала девочка, и медленно, с великим унынием дверь закрылась.

Лизель не ушла.

Она долго сидела на крыльце и смотрела на Молькинг. На улице было ни тепло ни холодно, город выглядел ясным и тихим. Молькинг в стеклянной банке.

Лизель открыла конверт. В своем письме Хайнц Герман дипломатично обрисовал, почему ему все-таки приходится отказаться от услуг Розы Хуберман. Самое главное, объяснил бургомистр, что он выказал бы себя лицемером, если бы, советуя другим готовиться к трудностям, сам не оставил бы своих маленьких роскошеств.

Наконец она встала и двинулась домой, но стоило завидеть на Мюнхен-штрассе вывеску «STEINЕR — SCHNEIDERMEISTER», в ней всколыхнулся протест. Огорчение покинуло ее, и девочку обуял гнев.

— Сволочь этот бургомистр, — прошептала Лизель, — а эта жалкая женщина. — Если грядут трудные времена — разве не стоит хотя бы поэтому и дальше давать Розе работу? Но нет — ей отказали. По крайней мере, решила Лизель, будут теперь сами стирать и гладить свое чертово белье, как нормальные люди. Как бедняки.

Рука Лизель крепче сжала «Свистуна».

— Вот зачем ты дала мне книгу, — сказала Лизель, — из жалости — чтобы совесть не мучила… — То, что книгу ей предлагали и раньше, дела не меняло.

Лизель развернулась, как в тот раз, давно, и решительно двинулась обратно к дому 8 по Гранде-штрассе. Соблазн побежать был велик, но Лизель держалась, чтобы сберечь дыхание на слова.

Вернувшись к дому, Лизель пожалела, что там нет самого бургомистра. Машина не ютилась умело у тротуара — да оно, пожалуй, и к лучшему. Стой она там, не берусь сказать, что сделала бы с нею Лизель в тот час противостояния богатых и бедных.

Прыгая через две ступеньки, Лизель подскочила к двери и заколотила в нее так, что заболел кулак. Мелкие осколки боли ей очень понравились.

Несомненно, жена бургомистра опешила, снова увидев девочку. Ее пушистые волосы были слегка влажными, а морщинки расплылись, когда она заметила на обычно безучастном лице девочки несомненную ярость. Женщина открыла рот, но оттуда не вылетело ни звука, что оказалось вообще-то кстати, потому что беседой владела Лизель.

— Думаете, — выпалила она, — откупиться от меня этой книгой? — Ее голос, хоть и дрожал, вцепился женщине в горло. Блистающий гнев был плотен и лишал воли, но Лизель продралась сквозь него. И рванулась дальше — туда, где ей пришлось вытирать слезы с глаз. — Вы дали мне эту свинскую книжку и думаете, что теперь все будет хорошо, когда я приду и скажу Маме, что от нас отказались последние? А вы будете сидеть тут в своем особняке?

Руки бургомистровой жены.

Повисли.

Лицо соскользнуло.

Лизель, однако, не унималась. Она брызгала слова прямо в глаза женщине.

— С вашим мужем. Сидеть тут. — Вот теперь Лизель озлобилась. Озлобилась и озлилась так, что сама от себя не ожидала.

От слов раны.

Да, жестокость этих слов.

Лизель вызывала их из таких мест, которые открылись ей только сейчас, и швыряла в Ильзу Герман.

— Да все равно, — сообщила она ей, — пора уже вам самим стирать ваше вонючее белье. Пора вам признать, что ваш сын погиб. Его убили! Его задушили и разрезали на куски двадцать с лишним лет назад. Или он замерз? Хоть так, хоть так — он умер! Он умер, а вы жалкая сидите тут и дрожите в собственном доме, страдаете за это. Думаете, вы одна такая?

В тот же миг.

Рядом с нею возник брат.

Зашептал ей, чтобы умолкла, но сам-то он тоже умер, и слушать его не было резона.

Он умер в поезде.

Похоронили его в снегу.

Лизель взглянула на него, но не могла заставить себя умолкнуть. Пока не могла.

— А ваша книга, — продолжила Лизель. Она спихнула мальчика со ступеней, так что он упал. — Она мне не нужна. — Лизель говорила уже тише, но все так же горячо. Она швырнула «Свистуна» к тапочкам бургомистровой жены и услышала, как книга щелкнула о цемент. — Не нужна мне ваша несчастная книга…

Тут у Лизель получилось. Она смолкла.

Теперь в ее горле стало голо. Ни слова окрест.

Брат, держась за колено, растворился.

После недоношенной паузы жена бургомистра подалась вперед и подняла книгу. Женщина выглядела избитой и помятой, только на сей раз — не от улыбки. Лизель разглядела это у нее на лице. Кровь стекала у нее из носа и лизала губы. Под глазами синяки. Раскрылись порезы, а к поверхности кожи приливала россыпь ран. Все от слов. От слов Лизель.

С книгой в руке, выпрямляясь из поклона к сутулости, Ильза Герман опять завела было о том, как ей жаль, но фраза так и не выбралась.

Ударь меня, думала Лизель. Ну, ударь же.

Ильза Герман не ударила ее. Просто попятилась в уродливое нутро своего прекрасного дома, и Лизель опять осталась одна, цепляясь за ступени. Она боялась обернуться, ибо знала: когда обернется, стеклянный колпак над Молькингом окажется разбит и она этому обрадуется.

Чтобы покончить с делом, Лизель еще раз перечитала письмо, и уже у калитки смяла его как можно плотнее в комок и швырнула в дверь, будто камень. Не представляю, чего ожидала книжная воришка, но бумажный комок, стукнувшись в мощную деревянную панель, прочирикал к подножью крыльца. И упал к ее ногам.

— Так всегда, — подытожила Лизель, пинком отправляя письмо в траву. — Все без толку.

Возвращаясь домой, она представляла себе, что станется с бумажкой, когда пойдет дождь и заново склеенный стеклянный колпак над Молькингом перевернется кверху дном. Лизель так и видела это: слова растворяются буква за буквой, пока не исчезают совсем. Только бумага. Только земля.

А когда Лизель вошла домой, Роза, как назло, была на кухне.

— Ну? — спросила Мама. — Где стирка?

— Сегодня не было, — ответила Лизель.

Роза подошла к столу и села. Она поняла. И вдруг показалась намного старше. Лизель представила, как будет выглядеть Роза, если распустит волосы и они упадут ей на плечи. Серое полотенце резиновых волос.

— Что ж ты там делала, свинюха малолетняя? — Фраза вышла онемелой. Мама не смогла собрать во рту обычного яда.

— Это все из-за меня, — сказала Лизель. — Только из-за меня. Я оскорбила бургомистрову жену, сказала, что хватит плакать над погибшим сыном. И обозвала ее жалкой. И потому они тебе отказали. На. — Лизель взяла горсть деревянных ложек, высыпала на стол перед Розой. — Выбирай.

Роза потрогала одну и взяла в руку, но в ход пускать не стала.

— Я тебе не верю.

Лизель разрывалась между досадой и изумлением. В кои-то веки ей отчаянно хотелось получить «варчен», и не было возможности!

— Это я виновата.

— Нет, не ты, — сказала Мама — и даже встала и погладила Лизель по сальным немытым волосам. — Я знаю, ты бы так не сказала.

— Я сказала!

— Ладно, сказала.

Выходя из кухни, Лизель услышала, как деревянные ложки брякнули обратно в железную банку. А когда она дошла до своей комнаты, все ложки до единой, вместе с банкой, полетели на пол.

Позже Лизель спустилась в подвал, где Макс Ванденбург стоял в темноте и, вероятнее всего, боксировал с фюрером.

— Макс? — Затеплился свет — красной монетой, поплывшей в углу. — Можешь научить меня отжиматься?

Макс показал и, помогая, несколько раз придержал ее торс, но, несмотря на хилый вид, Лизель была сильной и неплохо управлялась с весом своего тела. Она не считала, сколько раз отжалась в тот вечер в мерцании подвала, но мышцы у нее болели после этого несколько дней. Она не остановилась, даже когда Макс сказал, что уже, наверное, хватит с избытком.

Перед сном Лизель с Папой читали, и Папа заметил, что с девочкой что-то не так. Впервые за целый месяц он остался посидеть с ней, и, пусть немного, это утешило Лизель. Ганс Хуберман каким-то образом всегда знал, что сказать, когда остаться, а когда оставить девочку в покое. Может быть, Лизель была тем единственным, в чем Ганс был настоящим знатоком.

— Что — стирка? — спросил он.

Лизель помотала головой.

Папа не брился несколько дней и каждые две-три минуты потирал колючую щетину. Его серебряные глаза были спокойными и плоскими, чуть теплыми — как всегда, если дело касалось Лизель.

Чтение сошло на нет, Папа заснул. Лишь тогда Лизель заговорила о том, что хотела сказать все это время.

— Папа, — прошептала она, — кажется, я попаду в ад.

Ее ногам было тепло. Коленям — холодно.

Она вспомнила те ночи, когда мочила постель, а Папа стирал простыни и рисовал ей буквы. Сейчас его дыхание скользнуло над одеялом, и Лизель поцеловала его колючую щеку.

— Тебе надо побриться, — сказала она.

— Ты не попадешь в ад, — ответил Папа.

Несколько мгновений Лизель смотрела на его лицо. Потом легла, привалилась к Папе, и они вместе заснули — глубоко под Мюнхеном, но где-то на седьмой грани игрального кубика Германии.

2 страница15 ноября 2019, 18:07