7.Я тебя люблю,Рона.
После той яростной ссоры в подвале между ними наступила хрупкая тишина. Она не ходила к «Фениксу», он не появлялся у школы. Неделя прошла в тягостном ожидании, в постоянном прислушивании к шагам за дверью, к телефонным звонкам.
В пятницу вечером Катька, взяв инициативу в свои руки, притащила Веронику «просто подышать воздухом» на набережную. Воздух был февральским, колючим, с промозглым запахом талого снега и реки. И там, у старого причала, прислонившись к ржавым перилам, они курили. Не Турбо и Зима, а две другие фигуры, окутанные сизым дымом.
— Ну что, перемирие? — негромко спросил Вахит, его низкий, глуховатый голос хорошо знакомый, но сейчас звучавший как-то иначе — спокойнее, без привычной каменной отстранённости.
— Какое ещё перемирие, — буркнул Валера, с силой стряхивая пепел в пустоту. — Она упрямая коза. Уперлась и всё.
— А ты что, не бараном родился? — Вахит хмыкнул, и это был почти что смех. — Психанул, как мальчишка. При всех. Она же не Катя, сразу в слезы не ударится. У неё характер, как у тебя. Только заточён по-другому.
Валера промолчал, затягиваясь. Глаза его в свете редких фонарей были тёмными, почти чёрными.
— Я не знаю, как с ней, — выдохнул он наконец, и это признание, сорвавшееся с его уст, прозвучало как поражение. — С другими… понятно. Или своя, или чужая. А она… она не вписывается. Не туда , не сюда. И тащить её в нашу грязь… это грех.
— Грех, — кивнул Вахит, и в его карих, обычно невыразительных глазах промелькнула глубокая, спокойная мудрость. — А ты спросил её, хочет ли она чистой жизни? Может, ей твоя грязь милее её стерильности. Катя вот… она тоже не отсюда. Но она не боится. Она светлая, и от неё… тепло. Как от печки. И я эту печку никому не отдам. Буду топить, чтоб не погасла. А ты свою искру хочешь задуть, потому что боишься, что она тебя самого спалит.
Валера резко обернулся к другу. Они смотрели друг на друга, зелёные и карие глаза, два выросших в одной грязи солдата, которые понимали друг друга без слов.
— Я боюсь, что не уберегу, — тихо, сквозь зубы, сказал Валера. — Что сломаю. Сам. Своими же руками.
— Значит, и не бери, если не уверен, что не сломаешь, — парировал Вахит. — Отпусти. Пусть идёт к своему Вите со стишками. А потом будешь смотреть ей вслед и кусать локти. Выбор за тобой, брат. Но если решишься брать — бери навсегда. И учись быть не только стеной. Стена, она холодная. Ей согреться нечем.
Они докурили в молчании, поделившемся теперь не только тяжёлым прошлым, но и хрупким, новым пониманием.
***
Вероника узнала об этом разговоре позже, от сияющей Катьки, которую Вахит проводил домой и по пути раскрылся больше, чем за все предыдущие недели. Но решение пришло само, без чужого влияния.
В понедельник она шла из школы одна. Солнце, редкое и обманчивое, слепило глаза, отражаясь в лужах. Она думала о нём. Не о Турбо, а о том парне с венами на руках и взглядом, полным боли. Она думала о его ревности, дикой, нелепой, но от этого не менее настоящей. И о своём собственном гневе, который был сладким, как запретный плод.
Он ждал её на привычном месте. У ограды школы. Но не прислонившись с маской безразличия, а стоя прямо, руки беззащитно опущены по швам. Увидев её, он сделал шаг навстречу. Ветер трепал его тёмные кудряшки, и в его зелёных глазах не было ни вызова, ни гнева. Была только глубокая, бездонная усталость и вопрос.
Они остановились в метре друг от друга.
— Я… — начал он и запнулся, сжав кулаки. — Я дурак. Конченый. Сам знаю.
Она молчала, глядя на него, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.
— Я не умею по-другому, — выдавил он. — Всю жизнь так. Вижу угрозу — ломаю. Даже если это не угроза. Даже если это… ты. Особенно если это ты.
— Почему особенно? — тихо спросила она.
— Потому что ты - не моё, — сказал он с такой простой, обречённой искренностью, что у неё перехватило дыхание. — Ты не из этого ада. Ты как… как этот чёрт его, солнечный зайчик на стене в подвале. Яркий, тёплый, и его не поймать. А я… я привык всё ловить. Или отстреливать.
— А если я не хочу быть зайчиком? — выдохнула она, делая шаг вперёд. — Если я хочу… быть гранатой в твоих руках?
Он замер, глаза расширились. Потом резко, почти грубо, схватил её за руку, притянул к себе. Их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Она видела каждую ресницу, тонкий шрам над бровью, тёмные зрачки, в которых пульсировала дикая, необузданная надежда.
— Это опасные игры, Рона, — прошептал он, и его дыхание обожгло её губы. — Я могу тебя… раздавить. Не нарочно.
— Попробуй, — бросила она вызов, и её голос дрогнул не от страха, а от того же дикого азарта, что горел в его глазах. — Но знай, если раздавишь… сам с собой потом не совладаешь.
Он не целовал её. Он впился взглядом, будто пытался прочесть самую сокровенную истину на её лице. Потом его рука метнулась к воротнику её куртки, отогнула его. Он прижался губами не к её губам, а к ключице, чуть ниже горла, горячо, влажно, почти болезненно. Это был не поцелуй. Это была печать. Потом он оторвался, и его глаза сияли таким ослепительным, зелёным пламенем, что она на миг ослепла.
— Значит, договорились, — хрипло сказал он. — Ты моя граната. Я твой дурак. Будем вместе взрываться. Или… гореть.
И только тогда, уже на её пороге, когда он, провожая её, неловко взял её за руку и их пальцы сплелись, он сказал то, чего не говорил никогда и никому:
— Я тебя… — он замялся, сглотнул, — люблю. Ты мне нужна. Не как трофей. Ты мне нужна как воздух,Рона.
Она вошла домой, прижалась спиной к закрытой двери и закрыла глаза. На ключице горело место его поцелуя. В ушах звенело: «Ты мне нужна. Как воздух». Это не было красивым признанием. Это было необходимостью, вырванной с мясом из самой глубины его души. И в своей чудовищной, неотёсанной искренности это было сильнее любых стихов.
Они не «начали встречаться». Они просто перестали бороться с тем, что было между ними. Его «крыло» стало не клеткой, а укрытием. Он по-прежнему был вспыльчив и ревнив, но теперь в его ярости сквозила уже не беспомощность, а попытка совладать с ней. Он мог огрызнуться, увидев, как с ней заговаривает незнакомый парень, но тут же, поймав её взгляд, стискивал челюсти и отворачивался, сражаясь с самим собой. А она училась. Училась не бояться его гнева, а гасить его одним взглядом, одной спокойной фразой. Училась читать его по напряжённым плечам, по взгляду, по тембру голоса. Училась жить в этом полумраке его мира, где любовь была не цветком, а крепким, горьким корнем, проросшим сквозь бетон и грязь.
Однажды он повёл её на заброшенную стройку на окраине, своё «место силы». Сели на холодные бетонные плиты, смотрели на закат, багровый и громадный над пустырями. И он рассказал ей о татуировке — волке, выбегающем из чащи, которую сделал себе в шестнадцать, после первой серьёзной «разборки». «Думал, стану как он. Одинокий, сильный, ни от кого не зависящий». Он замолчал, потом добавил, уже не глядя на неё: «А теперь смотрю на неё и думаю… волки-то стаей живут. У них своя есть. И вожак… он не просто самый злой. Он самый ответственный. За всех».
Она слушала, и в её груди что-то таяло и застывало заново, превращаясь в нечто прочное и новое. Она смотрела на его профиль, на упрямый подбородок, на кудряшки, которые он в задумчивости теребил пальцами, и думала, что Катя была права. Он был гранатой. Но она уже не боялась взрыва. Она изучала устройство. И, возможно, училась быть тем самым предохранителем, который не даст ему разорваться впустую.
А где-то в глубине, в самом сердце этого нового, опасного счастья, тикал метроном будущего. Отсчитывая время до того дня, когда вожак потеряет свою стаю, волчица останется одна, а граната всё-таки разорвётся, оставив после себя только кровь на асфальте и эхо слов: «Ты мне нужна. Как воздух». Но это было потом. А сейчас было только «сейчас»,колючее, пьянящее и бесконечно желанное.
