Эхо века джаза
Когда говорят о джазе, имеют в виду век искусства, век крайностей и приглушенную дробь барабанов. Но я, считавший себя когда-то выходцем из семени джазового тромбона, могу сказать только одно: это вспышка, озарившая небосклон своей сатирой и свободой. И каждый раз, когда в моем туманном сознании, оставшемся трезвым еще с того бурного времени, появляется - хоть мельком - свет от той давно угасшей вспышки, я начинаю чувствовать, что жил. И какими бы тяготами судьба не одарила мое существование, я прикован лишь к одному пулемету, - выстрелившему и подарившему миру свободу.
И, сидя на знавшем лучшие времена кресле, я вновь улетаю воспоминаями в беспокойную молодость, когда вкус спирта казался мне таким искусным, что лучше его себе и представить не мог. У меня были хорошие учителя, подарившие знания, необходимые для поддержания человеческих нужд; и у меня были друзья, воспоминания о которых с каждым годом тревожат меня все меньше и меньше. Была у меня и свобода выбора, благодаря которой я потерял свободу духа. Свободу самого себя.
***
В 1920 году я закончил Принстон, и уже собирался подыскать себе жилье подешевле, где-нибудь на окраине Трентона, а если и вовсе повезет, то и в самом центре. Часть Нью-Джерси находилась, да и сейчас, находится под водой, а мне как раз по душе были старые каркасные домики с просторными верандами и зелеными лужайками с видом на прилив. Лето только охватило своей неистовой жарой западное побережье, а я уже лишился половины университетских друзей, которые, как полагается выпускникам, прошедшим курс писательского мастерства, уехали колесить по Европе. Я остался один, ничего еще не видавший в этой жизни малый с рюкзаком, набитым Генри Бруксом и Адамом Сэмюелем.
Родители мои жили в Нью-Йорке, но узнав это, люди почему-то преуспевали в выводах о доходах моей семьи. Нет, я не был богат, но не стеснялся этого. Нью-Йорк был большим, и в нем хватало места и для богатых, и для бедных. В общем, в то лето, после окончания магистратуры, я решил бежать на север. Многие приняли бы меня за трусливого мальчишку, узнав, что под бегством на север я подразумевал аренду усадьбы всего в 83 километрах от Нью-Йорка. И все же мне нравился Трентон. Он был со всех сторон окружен водой, и иногда на меня накатывало ощущения заточенности, будто от этой красоты мне не убежать.
Я имел смутное представление о том, где мне придется работать: дома или в издательстве, если повезет, конечно. Найду ли я новых друзей и спутницу, ставшую моей женой. А ведь еще я должен был не терять времени и писать. Писательство - это такой навык, потерять который мне было бы неосмотрительно, ведь делать я больше не умел ровным счетом ничего. За предстоящее лето я решил еще больше отточить свое перо, чтобы, придя в "Arthur's Home Magazine" я смог удивить главного редактора в своей способности писать даже проповеди, хотя на тот момент я еще не имел понятия о том, как они пишутся.
Все это у меня было впереди.
Я прожил в Трентоне уже неделю. Все свободное время, а у меня его было полно, я проводил на тенистой веранде за очередным томом Генри Брукса. До составления проповедей мне еще тогда охоты не было. Жара стояла неимоверная, точно кто-то разжег невидящий костер над штатом. К обеду я сидел почти неподвижно, лишь перелистывая по мере необходимости страницы. Чуть позже я решил сделать перерыв, возможно, прогуляться по берегу, но неожиданно небо набралось густыми тучами и хлынул дождь. Может, если бы я для разнообразия поглядывал не только в книгу, то заметил, что над штатом стоял непролазной туман, охвативший весь небосвод.
К счастью, каркас над верандой был сделан на совесть, так что я остался придаваться тоске на улице. Была у меня такая особенность: я всегда печалился, глядя как плачет природа. Мне не становилось жалко деревьев или травы, мокнувших под ливнем; это было, скорее, врожденное состояние моей души. Я глядел на бухту, небо, затянувшее неизведанной дню темнотой, чувствовал сырость, по закону примостившуюся в прибережных штатах.
Я был скучен, но имел смелость считать себя образованным. Всегда был в курсе состояния выработка нефти в стране и даже знал кое-что о урбанизации. Я не часто смотрел в зеркало, ведь не был из тех, кто ищет в своем облике достоинства, а недостатков мне и так хватало. Мне нравились мои шелковистые волосы, но я не совсем был доволен лицом - оно у меня было бледное и всегда недовольное. Я, конечно, умел улыбаться, и, как говорила моя мать, делал это по-своему, но все же мне не нравились вечно выставляющие зубы весельчаки. У меня по странному стечению обстоятельств было меньше поводов для радости, чем у других.
От безудержной тоски я принялся вслух описывать бухту на другой стороне прилива. Она представилась мне одинокой, но с какой-то надеждой. Ей не хватало огонька, на который бы я смотрел и ожидал кого-то. Причал был смутно виден, но я описал его как одно из самых роскошных мест для швартовки лодок.
- С целью безопасного от непогоды ожидания у залива стоял причал. Его название...- я говорил вслух, чтобы мое ухо уловило хоть какой-то голос за последнюю неделю. Надо сказать, тембр у меня был славный: бархатистый и томный. Говорил я не спеша и произношение мое было какое-то чересчур западное.
Меня прервало плескание луж на моем скошенном газоне. Я пригляделся, обрадовавшись, что это могли быть люди. В миле от меня - у меня была большая усадьба - я разглядел сквозь ливень два движущихся тела. Они бежали, подпрыгивая на лужах. Кому-то, менее наблюдательному, здесь бы не привиделось ничего необычного. Но я не мог не заметить их улыбающихся лиц в моменты, когда не совсем чистая вода обрызгивала их ноги. Они держались за руки, и с каждой секундой приближались к моей веранде. Им нужна была помощь. Но выглядели они не как люди, нуждающиеся в ней самой.
Я приподнялся с раскачивающего кресла, и прислонился к деревянному столбику. Они, это был молодой человек и девушка, наконец добежали ко мне, и начали говорить:
- Здравствуйте, сэр, - сказал молодой человек. - Нам бы спрятаться от дождя.
Я по их мнению бы каким-то невежей, потому что они, стоя под ливнем, просили меня о таком пустяке. У меня не заняло и двух секунд, чтобы жестом пригласить их на веранду.
- Я сейчас принесу одеяла, - сказал я, забирая со стола книги. - А вы пока в том углу веранды возьмите кресла. - У меня ведь одно только стояло.
Они уже начали дрожать, но улыбки все равно не сходили с их загорелых лиц. Я впервые видел таких солнечных людей; в Нью-Йорке мне встречались разные - и веселые, и легкомысленные, - но эти были уж слишком солнечные.
Они укутались в одеяла, которые мать упаковала мне в дорогу, и начали разговор. На их лицах плясала заинтересованность, они оглядели меня с ног до головы и девушка спросила:
- Вы живете один? - тоненьким голоском осведомилась она. Я подумывал, смотреть ли мне ей в глаза или это посчитается дурным тоном. В конце-концов, сделал как она. Заглянул в голубизну ее больших глаз.
- Один, - ответил я.
- Мы живем на той стороне бухты, - подхватил паренек, но, уловив изумленный взгляд своей спутницы, добавил, а вместе с ним и она: - А как вас зовут?
Оба разразились смехом, и я опять удивился его безудержности и неизвестной мне доле искренности.
- Меня зовут Том, - сказал первым парень. Такое мужественное имя естественно подходило его крепкому телосложению и не менее мужественному голосу. Он был старше меня, но еще также слишком молод.
- А меня Джордан!
Мне не понравились их слишком американские имена; так называют детей очень избалованные богатством родители.
- Мои имя Уилсон.
Как ни странно, я хотел завести с ними разговор: быть может о составлении проповеди или музыке. Вдруг мне показалось, что они могут знать, как ксендзы пишут свои проповеди, но решил промолчать.
- Чем вы занимаетесь, Уилсон? - спросила Джордан и плотнее укуталась в одеяло.
- Я писатель, - сдержанно ответил я, - начинающий...
- О-о, так вы пишите книги?! - с необъяснимой гордостью предположила девушка, словно эта была ее заслуга. - Замечательно.
- Пока нет, - поправил я. - Я буду работать в журнале или газете. Скорее всего, буду писать короткие рассказы или проповеди.
- Проповеди? - переспросил удивленный Том. - А разве священники не делают это самостоятельно? Ну, знаете, сидят вечерами, чтобы в воскресенье удивить весь приход.
Я было уже пожалел, что сказал, не подумав, но потом решил, что таким и похвастаться можно.
- О, у вас очень хорошее мнение о священнослужителях, - улыбнулся я. - А когда же им молиться? А ведь они молятся по двенадцать часов в день.
По поводу молитвы я соврал, но, честно говоря, подумал, а почему бы им не молиться по двенадцать часов, а может и больше.
- Так вы будете помогать священникам, - снова предположила девушка, на этот раз верно. - Это же великолепно.
- Пожалуй.
- Вас приглашали на вечеринку к Джеймсу Эклербергу? - спросил Том.
Все их вопросы мне казались подогревающими, будто они прокладывали дорожку ко мне или пытались прощупать почву. И все-таки я поддался.
- А кто такой этот Джеймс Эклерберг? - осведомился я. Никакого Джеймса в здешних местах я не видел и знать не знал.
Джордан обширно объяснила, что он заядлый любитель вечеринок. К нему на виллу всегда приезжает много гостей, а веселье там заразительное. К концу рассказа мы с Томом уже слегка притомились, и закончилось это тем, что сам Том пригласил меня от имени Джеймса на празднество.
Потом мы вместе перешли на "ты", и уже стали обмениваться шутками. Я впервые услышал, как люди без угрызения совести могли обозвать человека " старикашкой", имея в виду мой образ жизни. Они были похожи в своих любопытных взглядах, вопросах; что я не удержался и спросил как можно любезней, кто они друг другу. Уже знакомый добродушный смех всколыхнул в моем самолюбии тонкие струны недостающей искры, и они снова хором ответили:
- Мы близнецы!
В тот вечер я много говорил. Слова лились из меня как с неба вода в этот жаркий день.
- А разве не интереснее написать книгу? - спрашивали они.
Говорить я любил.
- Интереснее, разумеется. Но мир литературы как джунгли, а, как известно, в них непросто пройти. Нужно многое прорубить, срезать и подготовить дорожку.
Джордан нахмурила свой высокий лоб, демонстрируя непонимание.
- Ну я должен зарекомендовать себя, стать этаким узнаваемым, и в то же время умелым автором низкого ранга, - пояснил я, пробуя улыбаться, как они. - Позже, когда я буду уверен, что у меня достаточно опыта, знаний и есть материал, я смогу, ну или попытаюсь, написать книгу.
- Материал? - снова спросила Джордан.
Я пустился в раздумья:
- Ну, писатель, конечно, может высекать из своего воображения истории, но я считаю, что нет лучше сюжета, фундаментом которой является опыт, глаза и уши.
Их дом был на другом берегу от моего. Большая вилла красовалась между другими немного скромнее домами. Я не любил дождь; но этот помог мне открыться. Когда погода прекратила свои терзания, а мои новоиспеченные друзья согрелись и высохли, вместо того, чтобы уйти, начали приглашать меня в город. Говорили, что мы бы посетили интересное местечко, а у меня нашлась бы возможность завести новые знакомства.
В числе их знакомых оказалось много людей, которые мне когда-то, пусть даже мельком, но приходились слышать. К концу вечера я уже иссяк от разговоров и мрачно смотрел на бледно-розовые облака, уплывающее в сторону Атлантики. После дождя воздух наполнился свежестью и немножко запахом рыбы.
Но мои друзья все не уходили, хотя идти им по шоссе к вилле было минут десять.
- Уилсон, - спохватился было Том. - А ты знаешь, кто здесь жил до тебя?
Я ответил отрицательно.
- Как же? - удивился он. - Старая добрая Реббека Вулфшима. Как же она хорошо пела.
Позже на втором этаже моего снятого дома мы втроем нашли пластинки с записями Реббеки. Помнится, мне тогда показалось, что более чувственного и утонченного голоса я в жизни не слыхал. Мы устроились в гостиной на мягкой тахте и снова начали говорить. Вернее, говорили Том с Джордан. Я молчал, вслушиваясь в печальный и слегка хрипящий звук из-за ненового проигрывателя.
- Уилсон, - обратился Том. - Так ты пойдешь с нами?
Я почти не слышал его голоса - теперь он казался жалким и скрипящим - но я согласился:
- Да, конечно.
В ту ночь я засыпал под ранее неизвестные мне звуки джаза.
***
Вспоминая все последующие дни знакомства, а после и крепкой дружбы с Томом и Джордан, я предаюсь необъяснимой тоске. Мир не знает более раскрепощенной и живой натуры, чем у этих двоих.
Если бы меня, в мои тогда еще двадцать два, спросили, что для меня есть Средний Запад 20-х годов, я бы отвечал: "пшеница", "луга", "тихие городки" и "поезда". Но лишь спустя несколько недель общения с людьми, умеющими жить, я изрек ответ на этот вопрос на всю оставшеюся жизнь, - джаз.
Он, оказывается, был везде. В разговорах, когда мы втроем ходили по Трентону в поисках развлечений; в музыке, где ритмическая пульсация трубы оживала в тебе самом; в кино и светской жизни. В последней я и нашел себя. Но как оказалось ненадолго.
Мы начали посещать светские мероприятия в столице Нью-Джерси. Словами не передать, как мне поначалу было неловко видеть раскрепощенных барышень и мужчин в пике их веселья. Я не отрицал, что значительную роль в этой безудержной пульсации тел и душ играл алкоголь, но было в этом и что-то другое. Людям хотелось свободы. Однажды, поздним вечером, мы - мы всегда были втроем - сидели в ресторане возле набережной, название которой мне смутно помнится. Том решил познакомить меня с ведущем редактором одного центрального журнала, популярность которого была на исходе.
Я знал его, не в лицо, конечно, но знал. Читал как-то за обедом в журнале несколько его рассказиков. Он бы стал моим кумиром, если бы не эта его уверенность и гордость в реальной жизни. В журнале он мне больше нравился.
Этот щупленький, но уверенный в себе человек, мужчина, сразу же перешел к делу. Как только он сел за наш столик, в дальнем углу ресторана, то уставился на меня и спросил:
- Так ты писатель?
Я не любил такой надменности в общении, но поглядев на его скромный вид, все же ответил:
- Начинающий.
- И что же ты пишешь? - не отставал он.
Я рассказал ему о своих удачных и не очень попытках писать короткие рассказы. Поведал о желании когда-нибудь написать роман. А он все слушал и слушал. Тогда-то меня и осенило, что если говорить без умолку, то допытываться тебя не будут. А если еще и с уверенностью доносить свою мысль, то собеседник совсем потеряет счет времени. В общем, как я уже упоминал, говорить я умел.
В ту роковую ночь, как я позже стал ее называть, Джоэль Стенфорд назначил меня своим помощником. И все же это стало для меня неожиданностью, ведь за весь вечер он не сказал мне ни одного комплимента. И даже к концу своего рассказа я не удостоился этой чести. Может, если бы я сказал, что не силен в проповедях, он не стал бы мне дарить такую возможность, но благодаря врожденному умению вуалировать некие из своих грехов, я об этом промолчал.
К концу июля Джоэль стал моим другом. Я открыл еще одну человеческую натуру: сдержанную, образованную, но скрытную. Он часто требовал от меня объяснений: моих поступков, слов и даже мыслей.
- Уилс, - он называл меня на свой лад. - Ты должен понимать, что если твой герой влюбится в эту певицу, то читателям станет интересен лишь исход этого чувства.
- Мне хочется, чтобы Джимми (так звали моего героя) влюбился в эту молоденькую девушку. Тогда я бы смог открыть другую его сторону - более романтичную.
Джоэль снова начал своим присущим великосветским людям акцентом:
- Ты еще не готов писать о любви, мальчик, - усмехнулся он. - Иногда даже взрослые, познавшие ее истину, не могут сложить и двухсот слов об этом чувстве. А если и могут, то совсем не правдоподобно.
Я надолго запомнил эти слова; но тогда еще не был согласен с ними.
В то время шел 1926 год. Мои доходы значительно росли, и я смог приобрести ту усадьбу, в которой выпускником планировал остаться на лето. Том и Джордан стали моими соседями. Но больше всего я гордился тем, что стал помогать родителям. Мы больше не были бедными. Нью-Джерси рос в экономическом плане, в городе строились все новые и новые заведения.
Теперь уже я приглашал Тома и Джордан в рестораны. Женщины меня описывали, как высокого юношу крепкого телосложения с здоровым цветом лица и приятной манерой общения. Я писал короткие рассказы, и должен быть признать их в то время необъяснимую мне популярность.
Мы снова сидели в ресторане, на этот раз в центре города, и разговаривали о банке, который недавно открылся на Джей-стрит. Том активно участвовал в разговоре, а Джордан рассеяно смотрела на танцующих пар в центре зала. Мы немного выпили, и разговоры обрели более яркие краски. Я начал рассказывать о случившихся за день забавных ситуациях, и с радостью наблюдал, как Том еле сдерживал смех.
- Джо, - спросил я, - разве не смешно?
Джордан посмотрела на меня, и в ее глазах я увидел неожиданное для меня скопление влаги. Голубые глаза блестели. Заметив, что Том не смотрит на наше уединение, а увлечен происходящим на сцене, я нарочито громко сказал:
- Джордан! А потанцуй-ка со мной, - от удивления Джо было открыла свой мягкий рот. - Том, разрешишь, мы потанцуем?
Я схватил Джо за руку, и дождавшись кивка Тома, повел ее в дальнюю часть залы, чтобы Том не смог нас видеть.
Я решил во что бы то ни стало разобраться с проблемой Джо, ведь она была мне как сестра. Повел я ее не к танцу - фокстрот был слишком быстр для разговора - а на улицу. Нью-Джерси уже ярко разразился огнями и горел, как новогодняя елка.
- Джо, - спросил я, - что случилось?
Мне вдруг стало не хватать ее улыбки, и я всмотрелся в ее лицо.
- Ничего не случилось, Уилс, - она переняла эту манеру он Джоэля.
- Но ты же плакала.
- Я не плакала, - ответила она чуть громче. - Немного взгрустнула.
Я знал Джо, как самую непостоянную, нелогичную и веселую особу. Она всегда отвечала невпопад, словно специально провоцировала собеседника, любила спорить и доказывать свое мнение. Но сегодня она была прежним мной.
- Мне надо знать, что случилось, - признался я. Вдруг почувствовав себя жалким, мне захотелось унизиться еще больше, чтобы доказать ее преимущество; ведь это они с Томом научили меня вести себя в обществе, смеяться, веселиться и наслаждаться. Я с покорностью опустил голову. - Я бы хотел, чтобы ты мне доверяла.
Но вопреки моим ожиданиям: я думал она улыбнется и начнет рассказ, - она испустила гортанный вздох, предвещающий новый поток слез, и опустила голову.
- Я думала, ты, - сквозь слезы шепнула она, - думала, я тебе нравлюсь, а ты...
Оказалось, эта эпоха требовала еще и чувств. Я с таким трудом приобщился к цинизму, сатире и биту, ритмично контролирующему мою жизнь, что не заметил, как некоторые из пунктов изменились. Мне впервые признались в симпатии.
Сейчас, когда миновало уже пять лет с того признания, ее слова мне вспоминаются как самая чистая поэзия, когда-либо написанная женщиной. Тогда этот почти невесомый крик ее души лишь вызвал в моей душе трепет, который я назвал мысленно "жалостью". Я ничего не ответил, ведь вскоре пришел Том, уже немного хлебнувший славного спирта и потащил нас домой. Джо, как позже выяснилось, показалось, что я не успел ответить и отложил свое признание. Она, оказывается, увидела в моем взгляде ответную ласку, подарившею ей надежду.
***
К тридцати годам я пустился в корни джазовой традиции, когда все мне было нипочем: я много писал, много пил и не думал о завтрашнем дне. На лицо приклеилась уже ставшая мне родной маска безразличия. Женщины стали смелее, юбки незаметно укорачивались, а тяга к приключениям лишь поджигала интерес. Я многого добился на ноябрь 1930 года. Жил я все в той же усадьбе, имел слуг и финку. Реже, но продолжал видеться с Томом и Джо. Джо стала другой - я часто за ней наблюдал: начала читать книги и журналы, сменила свои иногда откровенные наряды на скромные платья, закрывавшие ее загорелую кожу.
Случается ведь так, что, добившись, по своему мнению, всего о чем мечтал, этого становится малого. Я замечал, что становлюсь собой лишь с Джоэлем, Томом и Джо. Для других я одевал редко ношенные костюмы, тщательнее укладывал свою шелковистую шевелюру и мало думал. Мне некогда было наслаждаться мыслями. Я перестал вслух описывать предметы. Ранее возбуждающие меня вещи утратили свою импозантность, и я почувствовал, что утратил себя. Почувствовал, но признаваться в этом не решался.
Джаз реже стал возникать в пунктирах, которые я обозначал в своем жизненном путеводителе. Час, на протяжении которого он жил в моей крови, стал лучшим в моей жизни, ведь я добился всего, о чем мечтал. Но утратив свою силу в обществе, он опустошил и меня. Я остался один.
***
Я сидел на веранде, погруженный в чтение. На улице шел дождь. Я не любил дожди, потому что так и не разучился придаваться тоске. Отложив книгу, я вгляделся в виллу своих соседей, и вновь представил ту давнюю встречу. Они остались такими же счастливыми, улыбчивыми и безутешными. Их не поменял век, стрела которой поразила не одно сердце. Но больше я с ними не виделся. Я ошибался, когда думал, что они меня изменили. Том и Джо сумели разглядеть меня настоящего, а изменил меня так любимый мною век джаза и свободы.
Прекрасный образ Джо появился перед моим мысленным взором, и мне захотелось описать его вслух, как когда-то описывал бухту.
- Ни дождь, ни тяготы жизни не искривили озорную улыбку Джордан. Никто не видел ее слез, потому что из всех веселых людей на земле она оставалась самой живой.
Я начал думать о внешнем облике, и уже было хотел поведать ливню на улице о глубине ее глаз, как увидел бежавших на встречу мне людей. Их было двое. Фигуры из-за дождя оставались размытыми, но по знакомой манере бега в лужах, я понял, кто это.
Мне стоило протянуть руку, и я вновь бы стал тем Уилсоном, который придавался юношеским надеждам и что-то искал. Я не думал о том, что моя мечта осталась там, под непроглядным небом Америки или в незаконченных аккордах кларнета. Она была такой простой и приятной: я так и не научился писать проповеди.
