6
Дни выстроились в чёткую, беззвучную линию. Как вереница одинаковых бусин.
7:00 — стук в дверь. Поднос с завтраком: овсянка без сахара, варёное яйцо, тот же травяной чай.
12:00 — обед: лёгкий суп, кусок отварной курицы или рыбы, тушёные овощи.
18:00 — ужин: творог, кефир, иногда печёное яблоко.
Между приёмами пищи — тишина. Я спала. Сидела у окна. Шагала из угла в угол ровно пятьдесят раз, как будто отмеряла границы своей клетки. Я принимала таблетки, которые оставляла на тумбочке та же женщина в халате (я узнала, что её зовут Марья Ивановна, и она бывшая тюремный фельдшер).
Я не пыталась заговорить с охранником, который приносил еду — теперь это был новый, молодой парень с пустым взглядом. Я не пыталась стучать в дверь. Я стала идеальной, беспроблемной пленницей. Я даже начала мыться без напоминаний, подолгу стоя под почти кипятком душа, пока кожа не становилась красной, но я всё равно чувствовала, что грязь — та, внутренняя — не отмывается.
Глеб не появлялся. Но я чувствовала его присутствие. В еде, которая с каждым днём становилась чуть разнообразнее. В новых книгах, которые появились на полке — классика, безмятежная и далёкая от реальности: «Анна Каренина», «Мастер и Маргарита», сборник стихов Ахматовой. В электрическом чайнике и пачке дорогого зелёного чая. Это была забота тюремщика, который следит, чтобы его ценный заложник не потерял товарный вид и рассудок. Я принимала всё это, как данность. Без благодарности. Без злости. Просто констатируя факт: условия содержания улучшились.
Но внутри, под слоем ледяного спокойствия, работала одна-единственная мысль. Как шестерёнка в механизме. Она крутилась бесшумно, но неумолимо: «Почему?»
Почему он избавился от того охранника? Почему теперь демонстрирует эту... псевдозаботу? Почему не приходит? Боится новой истерики? Или... ему стало стыдно?
Последняя мысль была самой абсурдной. Стыд — чувство для таких, как он, непозволительное. Но что-то же изменилось в его поведении. И мне нужно было понять что. Потому что в этом «что» могла быть щель. Не для побега — от этой идеи я внутренне похолодела. Щель для чего-то другого. Для какого-то иного способа существования в этих стенах.
Однажды вечером, когда Марья Ивановна мерила мне давление (ещё один новый ритуал), я нарушила молчание. Мой голос прозвучал тихо, немного скрипуче, от долгого неиспользования.
— Он жив?
Фельдшерша даже не вздрогнула, туго перетягивая манжету на моей руке.
— Кто?
— Тот. Который тогда.
Она посмотрела на меня поверх очков. Её взгляд был таким же профессионально-бесстрастным, как у врача в морге.
— Тебя это должно волновать? — спросила она, не отвечая на вопрос.
— Нет, — честно сказала я. — Просто интересно.
Она сняла манжету, делая пометку в блокноте.
— Не твоя забота. Твоя забота — поправляться. Следы почти сошли. — Она кивнула в сторону моего лица в отражении окна.
Она собирала вещи. Уже в дверях обернулась.
— Мёртвых не бьют, — произнесла она отрывисто. — И не насилуют. Мёртвые бесполезны. А ты теперь полезная. Пока полезная. Так что ешь свой творог.
Дверь закрылась. Я осталась сидеть на краю кровати, глядя на свои руки. «Полезная». Значит, у меня появилась какая-то функция. Ценность помимо «дочери должника». Но какая? Зачем Глебу содержать «полезную» пленницу, когда можно просто требовать с отца, угрожая её безопасностью? Разве что... если с отцом он так и не связался. Или если отец... не отреагировал так, как ожидалось.
Мысль была горькой, но не неожиданной. Папа всегда ставил дело выше всего. Выше семьи. Выше меня.
Я подошла к полке и взяла «Мастера и Маргариту». Раскрыла на первой попавшейся странице. «Трусость — самый страшный порок». Я не трус. Я просто выжжена. Но, может быть, именно в этой выжженности и есть сила. Сила наблюдать. Сила ждать. Сила быть «полезной» настолько, чтобы тебя перестали воспринимать как угрозу.
На следующее утро, когда охранник принёс завтрак, я не отошла к окну, как обычно. Я осталась сидеть за небольшим столиком.
— Спасибо, — сказала я тихо, не глядя на него.
Он замер на секунду, явно не ожидая этого. Потом просто кивнул и вышел.
Маленький шаг. Ничего не значащий. Но это был шаг в сторону налаживания протокола. Моих новых правил игры. Я начала есть. Не просто глотать пищу, а есть — медленно, тщательно пережёвывая. Я пила чай, чувствуя его вкус. Я даже попробовала улыбнуться своему отражению в окне. Получилась жутковатая гримаса. Но это было начало.
Я больше не была сломленной игрушкой в углу. Я становилась частью системы. Тихим, предсказуемым элементом его мира. А чтобы выжить в системе, её нужно понимать изнутри. Мне нужно было понять Глеба. Понять его мотивы, его слабости. И первым шагом к этому было перестать быть для него просто проблемой. Стать чем-то... привычным. Может, даже немного предсказуемо-нужным.
Вечером, когда принесли ужин, я оставила на подносе чистую тарелку и пустую чашку. И сложила салфетку аккуратным треугольником. Мелочь. Деталь. Но детали создают картину.
На экране монитора в кабинете Глеб видел эту сложенную салфетку. Он видел, как она методично ела. Как поправила волосы, глядя в окно. Как её поза стала менее скованной, а движения — более осознанными.
Он вытер лицо ладонью. Вроде бы всё шло по плану. Она выздоравливала. Приходила в себя. Но это спокойствие... Оно не было покорным. В нём была какая-то внутренняя собранность. Как у шахматиста, обдумывающего тихий, далёкий ход.
Он знал, что должен зайти. Проверить. Установить контакт. Но каждый раз, собираясь, он вспоминал её лицо, искажённое ненавистью, и её хриплый крик: «Расстрелял? Мало!». И его рука невольно сжималась. Не от злости. От чего-то другого, более сложного и неприятного.
Он отвёл взгляд от монитора и потянулся к телефону. Нужно было снова пытаться выйти на Мирова. Долг оставался долгом. А его дочь... его дочь постепенно превращалась из разменной монеты в неудобную, молчаливую загадку, которую он сам же и создал. И эта загадка сидела в комнате на втором этаже, ела творог и, кажется, начинала очень медленно, по миллиметру, отвоёвывать у него контроль над ситуацией. Не силой. Тишиной.
