Смерть в музее
Я выныриваю из метро возле Цирка, пробегаю вдоль хайтековских коммерческих высоток, почти не замечая вечернего хаоса, и сворачиваю в переулок, где натыкаюсь на домик а-ля Рюс: каменный полуподвал с полукруглыми окошечками и деревянный первый этаж. Это Музей русского театра.
Возле чугунного забора на скамейке сидит Маргарита — в коричневой форме советской школьницы — и говорит какому-то типу с длинной косой, чтобы он приходил сюда завтра утром. При этом они курят одну и ту же сигарету. Когда парень уходит, я спрашиваю:
— Ты думаешь, профессор это одобрит?
— Ты думаешь, покойникам не все равно? — отвечает она и исчезает в глубине двора.
Я бреду за ней, и ее силуэт мелькает на крылечке. Поднимаюсь следом и ловлю ее запах в прихожей. Снимаю пальто и слышу ее голос в соседней зале. Там уже все собрались. Полукругом сидят: Максимка, здоровяк с бульдогоподобной челюстью, Андрей, худощавый рокер с наушником в одном ухе, Маргарита, красивая девушка, и Фрейдман, профессор Фрейдман. Он как всегда прекрасно выглядит: невысокий, с крепкими плечами, с темными, местами уже седыми, волосами, в черном костюме.
Я занимаю свободный стул, после чего профессор предлагает мне красного вина. Не отказываясь, я, однако, замечаю, что вино никто не пьет: Максимка время от времени посасывает зеленую пивную бутылку, а Маргарита с Андреем и вовсе сидят скромно и тихо, что для них очень удивительно. Наконец, я получаю бокал и в полном молчании делаю слишком громкий глоток. На острых коленках Маргариты отражается багровое солнце, оно слепит мне глаза, и, отвернувшись, я натыкаюсь взглядом на черно-белую фотографию 10-ых годов прошлого века, запечатлевшую фрагмент спектакля под названием «Лечебница».
Внезапно Фрейдман встает, расправляет плечи и, глядя на ту же самую фотографию, что и я, говорит:
— Вы наверняка слышали о людях, что вчера добровольно ушли в заброшенные шахты близ горы М., дабы там встретить конец света. Когда спасатели попытались их вытащить, они устроили искусственный обвал.
Это он зря: никто из присутствующих, кроме меня и самого Фрейдмана, не следит за новостями, поэтому остальным скучно.
— Разница между этими бедолагами и нами, — продолжает он, — во-первых, в том, что нас спасать уж точно никто не будет. Хотя бы потому, что мы не вывешиваем в подъездах объявления о каре божией и спасении от гнева его в полузатопленных катакомбах столетней давности. Во-вторых, они — умерли за веру, а мы умрем от безверия.
— Поэтому с нами проблем будет меньше, — добавляет профессор и смотрит прямо на меня.
Я выпиваю вина, Максимка сосет пиво, а те двое продолжают сидеть как истуканы. Они даже Фрейдмана слушают плохо. Но его самого это, похоже, не заботит. Он, обходя нас кругом, продолжает:
— Мы с вами — уроды поболее тех, что показывали на американских ярмарках. Ладно бы, не имей мы рук и ног. Но мы не имеем хоть какого бы то ни было трепета перед жизнью — своей и чужой.
Он встает позади Маргариты и кладет тяжелые руки ей на плечи. Она тут же делает милое личико, но солнце на ее коленках продолжает мне мешать.
— Эту девушку на школьном выпускном лишил девственности родной отец. И ей понравилось, и она хочет еще, и ничего другого ей уже не нужно. И до сих пор не нашелся мужчина, способный ее удовлетворить.
— Кроме папы, но он, кажется, умер, — вставляет Маргарита.
Фрейдман подходит к рокеру.
— Родителей этого юноши убили на пикнике двое бежавших заключенных. Сначала они, конечно, позабавились с его матерью, затолкав напоследок в ее естественные отверстия тлеющие угли.
Андрей, не обращая ни на кого внимания, продолжает слушать музыку.
Фрейдман приближается к Максимке, наклоняется над ним, что-то тихонько спрашивает и отечески улыбается.
— Максим пережил чеченскую бойню и последовавшее за ним сексуальное рабство. Пережил только затем, чтобы превратиться в ходячий овощ, с трудом вспоминающий собственное имя.
— Что случилось с тобой, — обращается Фрейдман ко мне, — я не знаю, но, стало быть, есть причина, раз ты среди нас.
— Сам же я, — повышает он голос, будто и впрямь стоит на сцене, — болен проклятым и неизлечимым недугом, вот уже долгое время, достаточное, чтобы понять, к чему все это ведет.
Он садится на свое место, наливает себе вина, подливает мне и продолжает:
— Казалось бы, что нас объединяет? — он оглядывает каждого, не надеясь, да и не ища ответ. — Искусство! Не жалобы на тяжелый быт, не мольбы о сострадании у прохожих, не палата в больнице для душевнобольных, но именно — искусство, тяга к подражанию, к копированию жизни во всех ее проявлениях. И самое главное — желание подчинить ее себе, влияя на нее своим творчеством. Вот только классическое искусство, с его раболепным отношением к действительности, не способно на господство и управление. Поэтому я знакомил вас с искусством современным, стремящимся уничтожить все и вся, чтобы стать полновластным хозяином положения. Я был вашим Вельзевулом, а вы моими мухами. Вы садились на самое грязное, на самое мерзкое, что может быть в искусстве, и восхваляли это, самозабвенно ища не то чтобы смысл в той грязи, в которой копались, но те способы, которыми оно доминировало над рациональным миром. Однако и тогда вы понимали, что это всего лишь тренировка и что настоящая власть над собственным разумом и телом выше и сложнее всего того, что могло придумать человечество за все время своего существования.
Он лезет рукой в карман пиджака.
— Сегодня вы сдадите мне экзамен, оценкой «отлично» которого будет это.
Он вытаскивает громадных размеров револьвер, такой, что, кажется, даже грудной ребенок может проломить им череп взрослого человека.
— Нас спасать уж точно никто не будет, — повторяет он.
Первым становится Андрей. Когда он выходит, чтобы настроить аппаратуру, солнце исчезает и наступает тьма. Максимка грузно топает в прихожую, где открывает щиток и включает тускло-желтую лампочку.
Я вновь смотрю на фотографию с «Лечебницей». Я вижу две фигуры: в черном платье и белом халате — видимо, врач с душевнобольным. Бокал с красной жидкостью в моей руке начинает дрожать. Маргарита замечает это и щурится, словно сердитая кошка, и тогда я ставлю бокал на комод рядом с фотографией. Отчего-то в комнате тихо: слышно лишь побрякивание струн да жужжание лампочки.
Андрей заканчивает приготовления и ждет нас. Максимка возвращается на свое место. Мы во внимании. Особенно Маргарита: она крепко сжала свои голые коленки кулачками и закусила губы. Рокер начинает. Он аккуратно перебирает тонкие струны, которые звучат, будто перышки на мандолине, — при этом его лицо ничего не выражает. Плавно он добавляет басы, тучи как будто сгущаются, и рокот становится громче. Внезапно он ударяет по струнам ногтем, разрезая былую идиллию, затем снова, опять, наконец, он заходится в истеричном вое и визге гитарных рифов. Его тело дрыгается, как висельник во время урагана, а гитара напоминает громадный клюв бешеной птицы.
После мы негромко, но в то же время искренно хлопаем и ждем... вот сейчас-то это случится, то главное, зачем мы пришли. Все взгляды обращены на Андрея, который, в свою очередь, смотрит себе под ноги. Лампочка мерцает, и Максимка дергает головой. Под окном проходит семейная пара с кричащими отпрысками. Внезапно в открытую форточку залетает снежок, слышится грозный рев матери, затем раздается торопливый снежный скрип. У нас же полное безмолвие, я ощущаю какую-то неловкость. Остальным все равно, поэтому я тянусь за бокалом, однако стоит моим пальцам коснуться стекла, как профессор Фрейдман протягивает руку с револьвером (Маргарита вонзает коготки в свою нежную кожу) и мягко говорит:
— Думаю, все согласятся с тем, что ты сдал наш экзамен.
Рокер убирает гитару в чехол, аккуратно ставит его к стене.
— Получи свой зачет.
Он идет в нашу сторону, но проходит мимо профессора, к столику позади, на котором я вижу белый порошок: к нему Андрей наклоняется и жадно прилипает. Маргарита вскакивает и, также, наклонившись, не обращая внимания на легко задравшееся платьишко, оголившее бедра в телесных чулках, нюхает наркотик. Мне становится ясно, отчего они ведут себя как истуканы. Они так боялись, что принесли эту дрянь сюда? Или это была идея самого Фрейдмана? Я начинаю чувствовать себя еще более глупо с красным вином в руках. Наконец, ребята отрываются от порошка, и музыкант берет револьвер — только сейчас становится ясно, какие у него тонкие, едва ли не девичьи пальцы: оружие в его ладонях выглядит так же неуклюже, как выглядело бы оно в лапах плюшевого медведя, — и осматривает его, будто не понимая, что перед ним. Он подносит дуло к виску, и я впервые замечаю блеск в его глазах. Вдоль его шеи прокатывается здоровенный ком — он сглатывает с частотой пулеметной очереди. Я не верю, что он это сделает, но кровь в моих венах будто бы густеет и замирает, а легкие, кажется, и вовсе отказываются работать, воздуха не хватает, и...
Ничего не происходит. Андрей резко отнимает руку и растеряно глядит на нас. Маргарита, готовая броситься ему на шею, с облегчением выдыхает. Мне страшно и в то же время жутко любопытно посмотреть на лицо Фрейдмана: каково это ему? Внезапно Андрей решительным шагом направляется к тумбочке и со свистом снюхивает весь оставшийся наркотик, после чего запрокидывает голову и резко падает на пол. Его тело дрожит, словно рвется изнутри. Самое страшное, что он пытается подняться, но будучи не в силах этого сделать, долбится башкой о винтажное дерево.
Проходит минут двадцать (хотя, скорей всего, меньше) прежде, чем он умирает на глазах четырех человек, не решившихся прервать его последнее выступление.
Маргарита выходит на нашу маленькую сцену и встает ровно, как штык: лодыжка к лодыжке, коленко к коленке, руки строго по швам. Подбородок она устремляет ввысь, прочищает горло и нарочито оптимистичным голосом декламирует стихи.
После первого четверостишия о переехавшей на новую квартиру семье советского художника и перевезшей туда, помимо мебели, портрет вождя, девушка снимает белый фартучек и бросает подле себя. Во второй строфе говорится, что отец, долго обдумывающий новый сюжет и мечущийся между героическим и бытовым полотном, решает, наконец, написать картину о своей дочери, собирающейся ранним утром в школу. Вслед за фартуком летят банты, и девушка расправляет волосы. В третьем эпизоде, с необычайно длинными речетативными строками, рассказывается, как художник круглыми сутками заставляет позировать девочку напротив окна в одних трусиках, постоянно меняя позы — от потягиваний до гимнастических упражнений, и подолгу смотрит на нее, не беря кисти в руки. Маргарита садится на стул и неуклюже стягивает с себя чулки, затем продолжает, глядя на профессора: художник приводит в дом друзей, таких же знаменитых творцов, и уже все вместе они начинают испытывать девчушку — они мнут ее как глину и теребят как куклу, не забывая делать эскизы, рисовать этюды, иногда фотографировать. Наша поэтесса скидывает платье и, вытянувшись струной так, что ребра выпирают, заканчивает стихотворение жутчайшей педофильской оргией с инцестным вкраплением под одобрительную ухмылку портрета вождя на стене.
У меня кружится голова. Все это безумие происходит на фоне еще не окоченевшего трупа за моей спиной, и, боюсь, бокал вина мне уже не поможет. Я гляжу на Маргариту, оставшуюся в скромном нижнем белье, и не испытываю ничего, кроме усталости и отвращения.
Девушка, не дожидаясь комментариев, гордо подходит к тумбочке и берет револьвер, после чего смеряет нас презрительным взглядом и подносит пушку к подбородку. Но, конечно, не нажимает курок.
— Стоп-стоп, — вдруг раздается голос Фрейдмана. — Незачем нам тут сорить и заливать кровью экспонаты. В конце коридора есть уборная, поэтому, Маргарита, душа моя...
Девушка пожимает плечами и исчезает. Мы ждем. Слишком долго. Слишком долгий вечер и слишком много ожиданий. Не в силах долее держаться, я встаю, беру бутылку вина и пью из прямо горлышка. После третьего глотка раздается выстрел, дикий рев и визг, я пугаюсь, бутылка падает, забрасывая комнату стеклом и заливая ее красной жидкостью. Фрейдман качает головой, мол, ну ты даешь, и идет в туалет. Слышны его шаги в коридоре, затем скрип двери, защелкивание замка и тишина. Даже город смолк. За окном уже не видно ничего; яркий желтый свет укутывает нас с Максимкой, как бы не давая уличному мраку нас поглотить.
Перешагивая осколки, я подхожу к фотографии с «Лечебницей»: быть может, мне кажется, но пациента на ней уже нет, а врач стоит на коленях — из его рта течет что-то густое и черное. Настоящий гран-гиньоль
Алкоголь внезапно ударяет в голову, и мне становится интересно то, что происходит там: полуголая девушка (если она еще жива) и рядом с ней взрослый мужчина — могут ли они, как Ленский со своей барышней, играть сейчас в шахматы? Интеллектуальный секс веселей варварского, по крайней мере, со стороны.
Аккуратно я шагаю вдоль темной стены к комнате с открытой дверью. Я могу различить тихое всхлипывание и легкие шлепки, и сглатываю слюну в сухом горле. Нос щекочет запах мокрого тела, и чем ближе подхожу, тем сильнее хочется чихнуть. Зажав ноздри пальцами, я заглядываю в уборную, готовый видеть что угодно. Вместо чего угодно я вижу Маргариту, прижавшуюся к Фрейдману, который, утешая, похлопывает ее по спине. Сцена настолько трогательная, что я не выдерживаю и чихаю. Фрейдман замечает меня, но ничего не говорит. Понимая все без слов, я приношу одежду — форму советской школьницы — и профессор помогает девушке одеться. У нее, оказывается, сломан палец, поэтому она дрожит и будто не понимает, что происходит. Фрейдман деликатно выпроваживает ее из музея, объясняя, как найти травмпункт, и мы возвращаемся в зал.
Максимка уже приготовился: вытащил невесть откуда полотно метр в длину и полметра в ширину, на котором изображены два темных силуэта, стоящих к зрителю спиной на краю утеса и на фоне заходящего солнца. Они походят на джентльменов из позапрошлого века; их треугольные шляпы выглядят как птенцы-мутанты, слишком крупные, чтобы ходить и самим добывать пищу, и потому они заставляют людей заботиться о них. Более прочего пугает ядовитый закат — такой можно увидеть только сидя в болоте.
Мне не нравится эта картина. Фрейдман, напротив, доволен и собирается похвалить сумасшедшего художника, да только не успевает: Максимка размахивается и грохает свою пивную бутылку об пол ровно там, где я разбил свою. Зеленые осколки тонут в красном вине. Парень свирепо глядит на нас, готовясь не то броситься, не то расплакаться. Профессор пытается что-то втолковать ему, тот лишь рычит в ответ, а затем из кармана пиджака профессора вытаскивает револьвер. Держа нас на прицеле, он отходит в прихожую, щелкает выключателем в щитке и вылетает на улицу. Я толкаю Фрейдмана и выбегаю на крыльцо. Тут же поблизости взрывается пуля, я прячусь за косяком и кричу, что мы должны остановить этого психа, однако не дожидаюсь ответа: в зале пусто, лишь картина да труп отдают бледным сиянием.
Я гляжу в коридор — дверь в туалет закрыта, и, если прислушаться, слышно журчание воды. Я стучусь, но, конечно, никто не открывает. Тогда я пробую садануть дверь плечом, но коридор слишком узок, и мне не хватает силы. Я достаю пистолет и, зажмурившись, уничтожаю щеколду, после чего иду внутрь. Профессор темным пятном сидит на унитазе с оттопыренными и раскуроченными лезвием руками. Багровые реки текут по белому кафелю. Он глядит на меня, и в его глазах я различаю животную панику — он хочет пожить еще, но крови всего мира не хватит, дабы заполнить его пустующие вены.
Кап-кап. Красивая кровь. Красивее, чем эта дикая картина с двумя незнакомцами. Красивее, чем труп и его музыка. Красивее даже Маргариты и уж тем более ее стихов.
Завтра будут разбираться: кто как умер и почему я не предотвратил этих смертей. Полгода мы следили за сектой Фрейдмана, и оказалось, что зря — погибли все. Я искренно надеюсь, что все.
На улице меня встречает холодный рассвет. Я вдыхаю побольше свежего воздуха и прячу пистолет.
Возле чугунного забора на скамейке сидит тот самый парень с длинной косой. Я говорю, чтобы он вызвал полицию, но он вдруг падает навзничь: из его живота, простреленного Максимкой, выползают внутренности.
Я выхожу из переулка, бреду вдоль хайтековских коммерческих высоток и сажусь в метро возле Цирка.
