1 страница17 марта 2025, 14:17

Чужие перчатки


Утро висело над городом, как мокрый серый саван. Небо было низким, тяжелым, словно кто-то растянул над крышами грязный брезент и оставил его гнить под собственным весом. Дэвид стоял на автобусной остановке, засунув руки в карманы куртки, и смотрел, как ветер гоняет по асфальту смятый чек из супермаркета — крошечный клочок бумаги, испещренный цифрами, которые ничего не значили. Остановка была пустой: ни людей, ни автобуса, только облупленный столб с табличкой, где буквы маршрута выцвели до призрачных очертаний. Это место давно стало частью его рутины — каждый день в 7:43 он ждал здесь 14-й маршрут, чтобы доехать до офиса, где сортировал счета за электричество для компании, чья суть ускользала от него, как дым от потухшей спички.

Но в то утро что-то было не так. Он заметил их сразу, хотя не мог объяснить, почему его взгляд зацепился за них. На скамейке, посередине, лежали перчатки. Черные, кожаные, слегка потертые на кончиках пальцев, будто кто-то долго теребил их в руках. Они лежали аккуратно, слишком аккуратно, как будто их оставили не случайно, а с умыслом — для кого-то. Дэвид оглянулся. Улица была мертвой: ни машин, ни прохожих, только ветер шуршал в кустах за остановкой, словно перебирал сухие кости. Автобус опаздывал на десять минут, что было странно — 14-й всегда приходил с точностью механизма, как будто кто-то наверху крутил шестеренки мира, не позволяя им сбиться.

Он подошел к скамейке. Перчатки выглядели дорогими — не из тех, что продаются в пластиковых упаковках у кассы. Кожа была мягкой, бархатистой, с тонкими швами, которые казались скорее вырезанными, чем простроченными. Он не собирался их трогать. Чужие вещи несут в себе чужую грязь — запах пота, следы пальцев, отпечатки чьей-то мелочной жизни. Но что-то дернулось в нем, не мысль, а импульс, слепой и глубокий, как будто кто-то потянул за ниточку, зашитую в его позвоночник. Дэвид взял перчатки. Они были холодными, но не от утреннего воздуха — холод сочился изнутри, как от камня, пролежавшего вечность на дне колодца. Он повертел их в руках, ощущая, как кожа липнет к пальцам, и сунул в карман куртки. Сердце стукнуло раз, другой, потом затихло. Ничего страшного. Просто перчатки. Кто-то забыл, а он взял. Обычное дело.

Автобус подъехал через минуту, скрипя тормозами с усталым стоном. Водитель — толстый мужик с красным лицом и взглядом, застывшим в вечном раздражении, — не поднял глаз, когда Дэвид бросил мелочь в ящик и прошел к своему месту у окна в середине салона. Он сел, положив руки на колени, и только тогда заметил, что перчатки оттягивают карман сильнее, чем должны были. Он сунул руку внутрь, чтобы поправить их, и пальцы наткнулись на что-то твердое — не просто кожа, а что-то зашитое внутри, как маленький камешек или кусок металла. Он нахмурился, но не стал вытаскивать. Не здесь. Не сейчас.

День в офисе тянулся, как всегда: бумаги, звонки, кофе из автомата, пахнущего дезинфекцией. Коллеги перебрасывались шутками про дождь и начальство, их голоса сливались в монотонный гул, а Дэвид молчал, перекладывая счета. Но перчатки в кармане куртки, висящей на спинке стула, не давали покоя. Они шептались — не звуком, а вибрацией, которую он чувствовал в основании черепа, как далекий звон ржавых колоколов. К обеду он не выдержал. Закрывшись в кабинке туалета, он достал их и осмотрел.

В подкладке большого пальца одной из перчаток что-то было. Он подцепил шов ногтем, и кожа разошлась легко, слишком легко, обнажая маленький металлический предмет. Пуговица. Старинная, с выгравированным узором — то ли цветок, то ли звезда, но линии были изломанными, неправильными, как будто кто-то рисовал их дрожащей рукой. Она была тяжелой, тяжелее, чем должна быть пуговица такого размера, и холодной, как ледяная игла. Дэвид повертел ее в пальцах, и вдруг узор шевельнулся — едва заметно, как тень, скользнувшая по зеркалу. Он моргнул. Узор замер. Показалось, наверное.

Он зашил пуговицу обратно — в ящике стола всегда лежали нитки с иголкой для мелкого ремонта — и сунул перчатки в карман. Но остаток дня прошел в тумане. Пуговица. Перчатки. Холод. Что-то было не так, и это "не так" разрасталось в нем, как трещина в стекле, готовая расколоть все вдребезги.

К вечеру небо стало черным, улицы опустели. Он шел к остановке, и ветер гнал мусор по асфальту, но теперь в этом звуке слышался шепот — не слова, а обрывки, как будто кто-то пытался вспомнить забытую песню. Дэвид ускорил шаг. Перчатки в кармане давили, их холод просачивался сквозь ткань куртки. Он не хотел их надевать, но руки сами потянулись к ним, когда он остановился у скамейки. Пальцы скользнули внутрь, и кожа перчаток обняла его ладони, как вторая кожа, сшитая по его мерке.

Тогда он услышал это. Сначала тихо — шорох, похожий на шаги за спиной. Он обернулся. Никого. Улица была пустой, только фонарь мигал вдалеке, бросая желтые пятна на тротуар. Но шорох усилился, стал голосами — тонкими, ломкими, как треснувшее стекло, шепчущими что-то на языке, которого он не знал. Дэвид сорвал перчатки и бросил их на скамейку, но голоса не ушли. Они были внутри, в голове, в костях, в крови, как паразиты, грызущие его изнутри.

Он схватил перчатки обратно — не по своей воле, а потому, что не мог их оставить. Они тянули его, как магнит тянет железо. Домой он почти бежал, и голоса пели, сплетаясь в рваную мелодию. Дверь квартиры захлопнулась за ним, и он бросил перчатки на стол в прихожей. Тишина. Наконец тишина. Но ночью ему приснилась пуговица. Она висела в пустоте, огромная, как луна, и узор на ней двигался, складываясь в лица — сотни лиц, кричащих без звука, их глаза смотрели прямо в него, пустые и бесконечные.

Утром перчатки лежали на подушке рядом.

Он не закричал. Просто лежал, глядя на них, чувствуя, как холод от кожи ползет по простыне к его шее. Они не шевелились, но были живыми — не как люди, а как нечто иное, как машина, чья цель давно забыта, но шестеренки продолжают крутиться. Он протянул руку, чтобы сбросить их, но пальцы сомкнулись на них. Кожа была теплой — впервые с тех пор, как он их нашел, — и это напугало его больше, чем холод.

Дэвид встал и пошел на кухню. Он бросил перчатки в мусорное ведро под раковиной, закрыл крышку и вымыл руки, пока кожа не покраснела. Потом сварил кофе, включил телевизор и притворился, что все нормально. Но когда он открыл мусорку, чтобы выбросить пакет, перчатки лежали сверху — аккуратно сложенные, чистые, сухие, поверх кофейной гущи и яичной скорлупы.

Он вынес их на улицу. Мусорный бак за домом был ржавым, с кривой крышкой. Дэвид швырнул перчатки внутрь и ушел, не оглядываясь. На работе голоса вернулись — тихие, как шепот за стеной. Коллеги ничего не слышали, болтали о пустяках, а Дэвид сидел, уставившись в экран, слушая, как чужие слова царапают ему мозг.

Дома перчатки ждали на кухонном столе. Рядом лежала пуговица — она выпала из подкладки, хотя шов был целым. Узор на ней изменился: теперь это были глаза, мелкие, выгравированные так плотно, что сливались в одно пятно, глядящее на него. Он выбросил пуговицу в окно, но перчатки не тронул. Они притягивали его, как бездна притягивает взгляд.

Ночью голоса пели громче — рваное, как будто кто-то рвал ткань мира. Дэвид проснулся и увидел, что перчатки на его руках. Пальцы в них шевелились сами, медленно, пробуя воздух. Он сорвал их и швырнул в угол, но утром они снова были на подушке.

На третий день он решил их сжечь. В гараже стояла жестяная бочка. Он налил бензина, бросил перчатки и чиркнул спичкой. Пламя взметнулось, кожа корчилась, чернела, пузырилась. Запах был едким, как гниющая плоть. Когда огонь потух, осталась горстка пепла. Он высыпал ее в бак и ушел.

Но ночью его разбудил скрежет из кухни. На столе лежали перчатки — целые, чистые. Рядом — пуговица, и глаза на ней двигались, поворачиваясь к нему. Он надел перчатки. Не потому, что хотел, а потому, что знал: они не уйдут. Голоса запели громче, и мир начал трещать, как старая пленка, на которой проступают чужие кадры.

С того момента мир вокруг Дэвида стал иным — не резко, а медленно, как ткань, расползающаяся по швам. Утром он вышел из дома, и улица выглядела знакомо, но не совсем: фонари стояли чуть кривее, чем вчера, а тротуар под ногами казался мягким, как губка. Он шел к остановке, и перчатки в кармане шевелились — едва заметно, но он чувствовал их движение, как пальцы, ищущие что-то в темноте.

Автобус пришел, но водитель был другим. Не толстый мужик с красным лицом, а тощий старик с глазами, утопленными в черепе, как два черных колодца. Он не взял плату, только кивнул, и Дэвид прошел к своему месту. Окна автобуса были мутными, покрытыми тонкой пленкой, похожей на паутину. За стеклом город плыл, как мираж: дома вытягивались вверх, их окна становились длинными и узкими, как щели, а улицы изгибались под странными углами.

На работе коллеги молчали. Они сидели за своими столами, но их лица были неподвижными, как маски, а пальцы стучали по клавишам без звука. Дэвид сортировал счета, но цифры на бумагах менялись, складываясь в слова, которых он не понимал. Он поднял глаза и увидел, что стены офиса покрыты трещинами, тонкими, как волоски, но глубокими, как будто за ними была пустота.

Перчатки лежали на его столе. Он не помнил, как достал их из кармана. Они были теплыми, и кожа на них пульсировала, как живая плоть. Он надел их, и голоса вернулись — теперь не шепот, а хор, высокий и пронзительный, как крик ржавого металла. Мир вокруг сжался, стены офиса наклонились, и коллеги повернули головы к нему — одновременно, как марионетки. Их глаза были пустыми, как у пуговицы.

Дэвид выбежал на улицу. Город изменился. Дома стояли слишком близко, их стены сочились чем-то черным и густым, как смола. Люди шли, но их движения были рваными, как кадры старого фильма. Он побежал к остановке, но она была другой: скамейка покрыта ржавчиной, а столб изогнут, как сломанная кость. Перчатки в его руках шевелились, пальцы сжимались и разжимались, и он понял, что они управляют им, а не он ими.

Ночью он не спал. Голоса пели, и стены квартиры дрожали, как будто за ними что-то двигалось. Он смотрел на перчатки, лежащие на столе, и видел, как кожа на них трескается, обнажая что-то серое и влажное внутри. Пуговица вернулась — она лежала на подоконнике, и глаза на ней росли, становясь больше, глубже, глядящими в самую суть его существа.

Дэвид стоял посреди комнаты, глядя на перчатки. Они лежали на столе, неподвижные, но кожа на них трескалась, как пересохшая земля, обнажая что-то серое и влажное внутри — не плоть, а нечто похожее на грибницу, тонкие нити, которые шевелились, словно пробуя воздух. Пуговица на подоконнике смотрела на него. Глаза на ней выросли, стали больше, глубже, их зрачки двигались, как живые, следя за каждым его движением. Он чувствовал их взгляд — не просто на коже, а где-то внутри, в том месте, где мысли превращаются в тени.

Он попытался снять перчатки с рук, но их там не было. Они лежали на столе, но он все еще ощущал их тепло, их давление, как будто они каким-то образом срослись с его плотью. Голоса в голове пели громче — высокий, пронзительный хор, не из слов, а из звуков, которые ломали саму ткань тишины. Стены квартиры дрожали, и трещины на них росли, тонкие линии расползались, как вены, наполненные чернотой. За окном город больше не был городом: дома вытянулись в длинные, кривые столбы, их окна превратились в щели, из которых сочилась та же смола, что покрывала улицы.

Дэвид подошел к окну. Улица внизу была пустой, но не мертвой — она дышала. Асфальт поднимался и опадал, как грудь спящего зверя, а фонари мигали в ритме, который не подчинялся никаким законам. Он заметил фигуру — одну, неподвижную, стоящую у мусорного бака. Это был старик, тот самый водитель автобуса, но его лицо теперь было другим: кожа свисала складками, как мокрая ткань, а глаза утопали в черепе, черные и бездонные. Он не двигался, просто смотрел вверх, на окно Дэвида, и его губы шевелились, хотя звука не было.

Дэвид отвернулся. Перчатки больше не лежали на столе — они стояли. Пальцы вытянулись вверх, как ноги паука, и кожа на них лопалась, обнажая все больше серого, влажного вещества. Оно пульсировало, медленно, но ритмично, и с каждым ударом голоса в голове становились громче. Он схватил их и швырнул в раковину, включил воду, но вода не текла — из крана лилась та же черная смола, густая и липкая, обволакивая перчатки, пока они не исчезли в ней. Но через секунду они снова были на столе, сухие, чистые, целые.

Он не мог больше этого выносить. Дэвид выбежал из квартиры, спотыкаясь на лестнице, которая теперь была мягкой, как глина, и оставляла вмятины под его ногами. Дверь подъезда открылась в пустоту — не улицу, а серый туман, густой и холодный, пахнущий ржавчиной и гнилью. Он шагнул в него, и туман сомкнулся вокруг, глуша звуки, кроме голосов. Они пели о чем-то древнем, о чем-то, что было до людей, до городов, до света — о пустоте, которая смотрит сама на себя.

Он шел, не зная куда, пока туман не расступился, и он не оказался на остановке. Но это была не та остановка. Скамейка была покрыта ржавчиной, которая шевелилась, как живая, а столб изогнулся, как сломанная кость, его табличка теперь была пустой, только выцветшие пятна вместо букв. Перчатки были в его руках — он не помнил, как взял их, но они были там, теплые, пульсирующие, их пальцы сжимались и разжимались, как будто искали что-то.

И тогда он увидел их. Фигуры. Они выступили из тумана, медленно, рывками, как марионетки на оборванных нитях. Это были люди — или то, что когда-то было людьми. Их лица были гладкими, без глаз, без ртов, только кожа, натянутая, как барабан. Они шли к нему, вытянув руки, и он заметил, что на их ладонях были пуговицы — такие же, как его, с движущимися глазами. Голоса пели громче, и он понял, что это их голоса, что они зовут его, тянут к себе.

Дэвид побежал. Ноги увязали в асфальте, который стал мягким, как болото, но он бежал, пока не упал, и туман поглотил его. Когда он открыл глаза, он лежал в своей квартире, на полу, а перчатки были на его руках. Кожа на них теперь была его кожей — он чувствовал, как она срастается с ним, как нити грибницы проникают в его плоть, в его кости. Он попытался закричать, но голоса заглушили его, заполнили рот, горло, легкие.

Дни перестали существовать. Время стало вязким, как смола, текущая из стен. Дэвид больше не ходил на работу — офис исчез, растворился в тумане, который теперь был везде. Город за окном превратился в лабиринт из кривых столбов и щелей, где мелькали тени — не люди, а их отражения, застрявшие в каком-то ином измерении. Перчатки стали частью его. Он не мог их снять, даже если бы захотел — кожа срослась с кожей, и там, где заканчивались его пальцы, начиналась серая масса, которая росла, распространялась, как плесень.

Голоса больше не пели — они говорили. Слова были чужими, но он понимал их смысл: они рассказывали о пустоте, о том, что лежит за пределами мира, о том, что смотрит на людей и ждет, пока они заметят. Перчатки были ключом, вратами, ниточкой, за которую кто-то — или что-то — тянул, чтобы размотать ткань реальности. Пуговица лежала на столе, и глаза на ней теперь были его глазами — он видел себя со стороны, видел, как его лицо меняется, как кожа становится гладкой, как у тех фигур, как рот исчезает, оставляя только пустоту.

Он попытался бороться. Однажды он взял нож и вонзил его в перчатку, в свою руку, но лезвие прошло насквозь, не оставив следа. Кровь не текла — вместо нее из раны сочилась серая масса, которая тут же затянула разрез. Голоса смеялись, высокий, ломкий смех, как треск стекла. Он бросил нож и упал на колени, глядя на свои руки, которые больше не были его руками.

Ночью — если это была ночь — он увидел старика. Тот стоял в углу комнаты, его лицо свисало складками, глаза смотрели из глубины черепа. Он не говорил, но Дэвид слышал его голос внутри себя: "Ты нашел их. Они выбрали тебя." Старик протянул руку, и на его ладони была пуговица, такая же, но больше, с глазами, которые шевелились, как живые существа. Дэвид хотел отвернуться, но не смог — глаза держали его, тянули, как бездна.

Он начал видеть сны наяву. Город исчезал, и на его месте вставала пустота — не черная, не белая, а серая, бесконечная, с тонкими нитями, которые тянулись во все стороны. Нити были живыми, они шевелились, сплетались, и он понял, что это не просто нити — это мир, его мир, распутанный до основы. Перчатки были частью этого, частью того, что жило в пустоте, что смотрело на него и улыбалось без лица.

Однажды он вышел на улицу — или то, что осталось от улицы. Туман расступился, и он увидел остановку. Скамейка была целой, чистой, как в первый день, и на ней лежали перчатки. Но его руки уже были в перчатках. Он подошел ближе и увидел, что это не его перчатки — это были другие, такие же черные, такие же кожаные, с такой же пуговицей внутри. Он взял их, и голоса запели снова, громче, чем раньше.

Дэвид больше не знал, кто он. Его тело стало чужим — кожа трескалась, обнажая серую массу, которая росла, покрывая его, как вторая кожа. Голоса говорили без остановки, и он слушал, потому что не мог не слушать. Они рассказывали о том, как мир — это иллюзия, тонкая пленка, натянутая над пустотой, и перчатки — это дыра в этой пленке, через которую пустота смотрит наружу.

Он шел по городу, который больше не был городом. Дома превратились в столбы из плоти, их окна — в глаза, их стены — в кожу, которая дышала и сочилась. Люди исчезли, но их тени остались — гладкие, безликие фигуры, которые следовали за ним, держа пуговицы в руках. Он знал, что они не живые, но и не мертвые — они были чем-то средним, застрявшим между бытием и небытием.

Перчатки вели его. Он чувствовал, как они тянут его вперед, к остановке, к скамейке, где все началось. Но теперь там была не скамейка, а яма — глубокая, черная, с краями, которые шевелились, как живые. Он подошел к краю и посмотрел вниз. Там была пустота, но не пустая — она была полна глаз, тысяч глаз, которые смотрели на него, и все они были его глазами.

Он шагнул в яму. Не потому, что хотел, а потому, что не мог не шагнуть. Перчатки тянули его, и он падал, бесконечно, через серую пустоту, где нити мира расплетались, как старая ткань. Голоса пели, и он пел вместе с ними, потому что теперь он был частью их, частью пустоты, частью того, что смотрит и ждет.

Когда яма сомкнулась над ним, остановка осталась пустой. На скамейке лежали перчатки — черные, кожаные, слегка потертые. Они ждали.

Падение не закончилось ударом. Дэвид не чувствовал дна, только бесконечный серый туман, который обволакивал его, как влажная паутина. Перчатки были на его руках, их кожа срослась с его плотью, и серая масса, что вытекала из трещин, теперь покрывала его предплечья, пульсируя в ритме, который он не мог понять. Голоса пели — не в голове, а вокруг, их звук дрожал в воздухе, как треск рвущейся ткани. Он пытался закричать, но рот заполнила та же серая масса, вязкая и холодная, заглушая звук до глухого бульканья.

Он падал, но не вниз — направления исчезли. Туман расступился, и он увидел нити: тонкие, бесконечные, тянущиеся во все стороны, как паутина, сплетенная безумным пауком. Они были живыми, шевелились, переплетались, и он понял, что это не просто нити — это основа мира, его города, его жизни, распутанная до голой сути. Перчатки дернулись на его руках, их пальцы вытянулись, как щупальца, и начали трогать нити, перебирать их, словно искали что-то потерянное.

Глаза появились вокруг него. Не пуговица, а тысячи глаз, парящих в пустоте, — маленькие, черные, блестящие, как капли смолы. Они смотрели на него, и он чувствовал их взгляд не как давление, а как пустоту, которая высасывает тепло из его костей. Он знал эти глаза — это были его глаза, отражения его самого, но искаженные, чужие, принадлежащие чему-то, что жило за пределами его понимания. Голоса шептали: "Ты видишь. Ты часть этого. Ты всегда был частью этого."

Он попытался закрыть глаза, но веки не слушались — они тоже стали серыми, влажными, как масса, что росла на его руках. Перчатки тянули его дальше, через пустоту, и нити начали складываться в формы: улицы, дома, лица людей, которых он знал, — но все было неправильным. Улицы изгибались под углами, которых не могло быть, дома дышали, их стены поднимались и опадали, а лица коллег, водителя автобуса, соседей были гладкими, без глаз, без ртов, только кожа, натянутая, как маска.

Он остановился — или пустота остановила его. Перед ним возникла фигура. Это был старик, водитель автобуса, но теперь его тело было длинным, слишком длинным, ноги тянулись вниз, как корни, исчезая в тумане. Лицо свисало складками, как мокрая тряпка, а глаза утопали в черепе, черные и неподвижные. Он протянул руку, и на ладони лежала пуговица — огромная, размером с тарелку, и глаза на ней шевелились, как живые существа, глядя на Дэвида. Старик заговорил, но не ртом — голос шел из пустоты, из нитей, из перчаток: "Ты нашел их. Они нашли тебя. Это не конец, а начало."

Дэвид хотел спросить, что это значит, но его рот не открывался. Серая масса заполнила горло, и он чувствовал, как она движется внутри, как прорастает в легкие, в сердце. Перчатки дернулись, и он шагнул к старику — не по своей воле, а потому, что нити тянули его, как марионетку. Старик улыбнулся, и складки на его лице разошлись, обнажая серую массу, такую же, как в перчатках, как на руках Дэвида. "Смотри," — сказал голос, и старик исчез, а пуговица осталась висеть в воздухе, ее глаза росли, заполняя пустоту.

Пустота начала меняться. Нити сжимались, сплетались, и перед Дэвидом возник город — его город, но не тот, что он знал. Дома были высокими, кривыми, их стены сочились черной смолой, а окна превратились в щели, из которых тек свет — не желтый, как от фонарей, а серый, мертвый, как туман. Улицы извивались, как змеи, и асфальт под ногами был мягким, липким, оставлял следы, которые тут же заполнялись серой массой.

Он шел, ведомый перчатками. Их пальцы шевелились, указывали путь, и он не мог сопротивляться. Голоса говорили громче, рассказывали о том, что мир — это ложь, тонкая пленка, натянутая над бездной, и перчатки — это дыра в пленке, через которую бездна смотрит наружу. Он видел людей — или их тени. Они стояли вдоль улиц, неподвижные, гладкие, без лиц, с пуговицами на ладонях. Они не двигались, но он чувствовал, что они живые, что они ждут чего-то.

Остановка появилась перед ним. Скамейка была целой, чистой, как в первый день, и на ней лежали перчатки — черные, кожаные, слегка потертые. Но его руки уже были в перчатках. Он подошел ближе и понял, что это другие перчатки, такие же, но новые, с пуговицей, зашитой в подкладке. Он взял их, и голоса запели громче, их звук резал воздух, как нож. Нити вокруг задрожали, и город начал распадаться: дома оседали, как глина, улицы сворачивались в спирали, а тени людей падали на колени, их пуговицы катались по земле, как живые.

Дэвид надел вторые перчатки поверх первых. Кожа срослась мгновенно, и серая масса хлынула вверх, покрывая его плечи, шею, подбородок. Он чувствовал, как она прорастает в него, как становится им. Голоса смеялись, и он смеялся вместе с ними, потому что теперь он понимал: нет никакого Дэвида, нет никакого города, есть только пустота, и он — ее часть.

Город исчез. Осталась только пустота — серая, бесконечная, с нитями, что тянулись во все стороны. Но теперь он видел больше. Нити были не просто нитями — они были живыми, каждая из них вела куда-то, к другим мирам, другим пленкам реальности, натянутым над той же бездной. Перчатки шевелились на его руках, их пальцы удлинялись, становились тонкими, как иглы, и он знал, что они могут рвать эти пленки, открывать дыры, через которые пустота будет смотреть.

Он шагнул вперед — или подумал, что шагнул. Пространство здесь не имело смысла. Перед ним возникла новая пленка: другой город, другие улицы, другие люди, идущие по своим делам, не замечая трещин в небе, из которых сочилась серая масса. Он протянул руку, и перчатки коснулись пленки. Она задрожала, как стекло под ударом, и треснула. Сквозь трещину хлынул туман, и голоса запели громче, приветствуя новую дыру.

Он видел, как город меняется. Дома вытягивались, окна становились щелями, люди останавливались, их лица становились гладкими, а на ладонях появлялись пуговицы. Кто-то находил перчатки — не его, а новые, такие же, — и брал их, повинуясь тому же импульсу, что когда-то дернул Дэвида. Он смотрел, как пустота распространяется, как нити распутывают еще одну реальность, и знал, что это не конец.

Перчатки тянули его дальше. Он прошел через сотни пленок, сотни миров, каждый из которых был копией его собственного, но с мелкими отличиями: цвет неба, запах воздуха, лица людей. В каждом он оставлял трещину, и пустота текла за ним, как река, смывая все, что было до нее. Голоса пели, и он пел с ними, потому что теперь он был не Дэвидом, а чем-то большим — инструментом, глазом, рукой пустоты.

Он вернулся туда, где все началось. Остановка стояла в пустоте, скамейка была чистой, столб — прямым, табличка — пустой. На скамейке лежали перчатки. Он подошел и взял их, хотя его руки уже были покрыты серой массой, а перчатки давно стали частью его. Он надел их, и мир вокруг исчез.

Осталась только пустота. Нити исчезли, глаза исчезли, голоса замолчали. Он стоял один, или думал, что стоит, потому что тела у него больше не было — только сознание, плавающее в серой бесконечности. Перчатки были с ним, их тепло было единственным, что он чувствовал. Они шепнули — не голосом, а мыслью: "Ты дома."

Он понял. Это не конец, а возвращение. Он всегда был здесь, в пустоте, и город, остановка, перчатки — это была иллюзия, пленка, которую он сам натянул, чтобы не видеть правду. Теперь пленка исчезла, и он смотрел на себя, на то, что всегда было под ней.

Скамейка появилась снова. На ней лежали перчатки — черные, кожаные, слегка потертые. Утро было серым, небо висело низко, ветер гнал по асфальту смятый чек. Дэвид стоял на остановке, засунув руки в карманы куртки, и смотрел на перчатки. Он взял их, повинуясь импульсу, и сунул в карман. Автобус подъехал, и он сел, не замечая, как мир вокруг начинает трещать по швам.

1 страница17 марта 2025, 14:17