32 страница2 мая 2018, 16:28

32 «Отверженные» Виктора Гюго.

Несколько месяцев назад я написал по поводу выдающегося поэта, самого мощного и самого популярного во Франции, следующие строки1, которым предстояло за очень короткое время найти себе еще более очевидное приложение, нежели «Созерцания» или «Легенда веков»:

«Здесь следует, если позволит пространство статьи, проанализировать тот дух, что парит и витает в стихах поэта, весьма ощутимо присутствуя в свойственном ему темпераменте. Мне кажется, что он проявляет ярко выраженные признаки равной любви как к очень сильному, так и к очень слабому, и его изначальная мощь таится как раз во влечении к этим двум крайностям, вытекающим из одного источника. Сила восхищает и пьянит его; он тянется к ней, словно к чему-то родному: это братское влечение. Его неудержимо влечет к себе всякий символ бесконечности – море, небо, все древние олицетворения силы, гомерические и библейские гиганты, паладины, рыцари; огромные грозные животные. Он играючи ласкает то, что испугало бы немощные руки, и движется среди необъятности без головокружения. Зато, хотя и по иной причине, но имеющей тот же исток, поэт всегда проявляет себя растроганным другом всего слабого, одинокого, опечаленного, сиротливого: это отцовское влечение. Сильный, угадывающий во всем сильном своего брата, он видит во всем, что нуждается в защите или утешении, собственных детей. Из самой этой силы и уверенности, которую она дает тому, кто ею обладает, проистекает дух справедливости и милосердия. Также в стихах Виктора Гюго постоянно слышатся мотивы любви к падшим женщинам, к перемолотым жерновами нашего общества беднякам, к животным, мученикам нашей прожорливости и деспотизма. Немногие заметили прелесть и очарование, которые доброта добавляет силе, столь часто проглядывающие в произведениях нашего поэта. Улыбка и слеза на лице колосса – это почти божественное своеобразие. Даже в его малых поэмах, посвященных чувственной любви, в столь сладострастно-томных и мелодичных строфах слышится, словно постоянный аккомпанемент оркестра, глубокий голос сострадания. В любовнике чувствуется отец и защитник. Речь здесь идет не о морализаторстве, которое своим педантизмом, своим назидательным тоном способно испортить самые прекрасные произведения поэзии, но о нравственном вдохновении, которое незримо проникает в поэтическую материю, словно неуловимые флюиды во всякую движущую силу мира. Мораль входит в это искусство не как самоцель; она смешивается и сливается с ним как в самой жизни. Поэт становится моралистом, не желая того, от обилия и полноты своей натуры».

Здесь надо изменить единственную строчку, поскольку в «Отверженных» мораль является непосредственной целью произведения, что, впрочем, вытекает из признания самого поэта, помещенного в самом начале книги в виде предисловия:

«Пока из-за закона и нравов существует социальное проклятие, которое искусственно создает в самом сердце цивилизации ад, усугубляя своей неизбежностью человеческий удел, божественный по своей сути… пока на земле остаются невежество и нищета, книги о природе этого явления могут быть небесполезны».

«Пока»! Увы! Это все равно что сказать «Навек»! Но здесь не место анализировать подобные проблемы. Мы просто хотим воздать должное чудесному таланту поэта, который завладевает вниманием публики, чтобы склонить ее, как упрямую голову ленивого школяра, к необозримым безднам социальной несправедливости.

Поэт в своей бурной юности может получать сугубое удовольствие, воспевая великолепие жизни; ибо все, что есть в жизни блестящего и пышного, особенно привлекает юный взгляд. Зрелый же возраст, напротив, с тревогой и любопытством обращается к ее проблемам и тайнам. Есть что-то столь чужеродное в черном пятне, каким кажется бедность на солнце богатства, или, если угодно, в сияющем пятне богатства среди необъятного мрака нищеты, что поэт, философ, литератор должен быть совершенным чудовищем, чтобы хоть иногда не взволноваться, не почувствовать себя заинтригованным, не испытать беспокойства из-за этого. Конечно же, такого литератора нет и не может быть. Вот в чем вопрос: должно ли произведение искусства заниматься чем-то иным помимо искусства, должно ли оно поклоняться лишь самому себе или же ему может быть внушена иная, более или менее благородная, более или менее возвышенная цель?

Особенно, повторю я, в пору своей полной зрелости поэты чувствуют, что их мозг оказывается во власти некоторых темных и мрачных вопросов; их влекут к себе странные пучины. Тем не менее было бы большой ошибкой поставить Виктора Гюго в ряд творцов, которые только в зрелости проникают испытующим взглядом во все проблемы, в наивысшей степени интересующие всеобщее сознание. С первых же шагов – скажем это, – с самого начала его яркой литературной жизни мы находим у него заботу о слабых, изгнанных и про́клятых. Идея справедливости, выросшая из склонности к оправданию, рано проявилась в его творчестве. О! Никогда не оскорбляйте падшую женщину! «Бал в городской ратуше»2, «Марион Делорм», «Рюи Блас», «Король забавляется»3 – пример поэтических произведений, достаточно свидетельствующих об этой его уже давней наклонности, можно сказать – почти одержимости.

Так ли необходимо делать вещественный разбор «Отверженных» или, точнее, первой части «Отверженных»? Произведение сейчас во всех руках, и каждому известна его фабула и строение. Мне кажется более важным рассмотреть метод, которым воспользовался автор, чтобы явить истины, служителем которых он себя сделал.

написанная, чтобы внушить дух милосердия; она вопрошает, задает сложные вопросы об ужасной и удручающей социальной действительности, обращается к совести читателя: «Ну? Что вы об этом думаете? Какой вывод делаете?»

Что касается ее литературной формы, то это скорее поэма, нежели роман, и предвестие этого мы находим в предисловии к «Марии Тюдор»4, что доставляет нам еще одно доказательство незыблемости нравственных и литературных представлений прославленного автора:

«…Риф правдивого – мелочь; риф великого – фальшь… Восхитительное всемогущество поэта! Нужно нечто более высокое, чем мы, но живущее, как мы. Гамлет, например, так же реален, как и любой из нас, но более велик. Гамлет колоссален и все же реален. Это потому что Гамлет – не вы, не я, но все мы. Гамлет не человек, но Человек».

Постоянно извлекать великое с помощью правдивого, правдивое с помощью великого – такова, по мысли автора драмы, цель поэта. И эти два слова, «великое» и «правдивое», заключают в себе все. Истина уже содержит в себе нравственность, великое содержит в себе прекрасное.

Вполне очевидно, что в «Отверженных» автор хотел создать живые абстракции, идеальные фигуры, каждая из которых, представляя один из типов, необходимых для развития его тезиса, была бы поднята до эпической высоты. Это роман, построенный по образцу поэмы, где каждый персонаж исключителен лишь в силу того, что гиперболически олицетворяет собой некий общий характер. То, как Виктор Гюго задумал и построил свой роман, бросив в его непостижимое горнило и сплавив в новую коринфскую бронзу5драгоценные элементы, предназначенные вообще-то для особых произведений (лирического, эпического, философского направления), лишний раз подтверждает, что поэта увлекла та же неизбежность, которая заставила его в молодости довести былую оду и трагедию до совершенства – то есть до известных нам поэм и драм.

Стало быть, монсеньор Бьенвеню – это гиперболизированное человеколюбие, незыблемая, абсолютная вера в самопожертвование и милосердие, взятая как наиболее совершенное средство воспитания. В изображении этого типажа заметны восхитительно тонкие ноты и мазки. Становится ясно, что именно нравится автору в совершенствовании этой ангельской модели. Монсеньор Бьенвеню отдает все, не имеет ничего своего и не знает иного удовольствия, кроме как всегда, без устали, без сожалений, жертвовать самим собой – в пользу бедных, слабых и даже виноватых. Смиренно склоняясь перед догмой, но не вникая в нее, он посвящает себя применению Евангелия на деле. «Скорее галликанец, чем ультрамонтан»6, впрочем, человек вполне светский и подобно Сократу одаренный остроумием и силой иронии. Я слышал, что при предыдущем царствовании некий кюре прихода Сен-Рок, не жалевший своего имущества беднякам, однажды утром был застигнут врасплох новыми просьбами. И он внезапно отправил на распродажу все свое движимое имущество, картины и серебро. Эта черта как раз и характерна для монсеньора Бьенвеню. Правда, продолжая историю священника Сен-Рока, добавляют, что слух об этом поступке, совсем простом для сердца Божьего человека, но слишком прекрасном для морали мира сего, распространившись, дошел до короля, и в итоге этот подрывающий основы кюре был вызван к архиепископу и мягко отчитан. Ведь подобный героизм был расценен как косвенный упрек всем прочим пастырям, слишком слабым, чтобы возвыситься до подобного уровня.

Вальжан – простодушный, безобидный силач, невежественный пролетарий, повинный в грехе, который мы все прощаем и опускаем ему (кража хлеба), но из-за чего он, законным порядком наказанный, попадает в школу Зла, то есть на каторгу. Там его ум формируется и оттачивается в тяжелых раздумьях рабства. В итоге он выходит оттуда хитрым и опасным. И платит епископу за гостеприимство новым воровством; но тот спасает его прекрасной ложью, убежденный в том, что Прощение и Милосердие – единственный светоч, способный рассеять мрак его души. И в самом деле, у бывшего каторжника пробуждается совесть, но недостаточно быстро, чтобы косное животное, сидящее в человеке, не повлекло новое падение. Вальжан (отныне г-н Мадлен) стал порядочным, богатым и могущественным. Он обогатил, почти цивилизовал коммуну, до него прозябавшую в бедности, и стал ее мэром. Создал себе восхитительный покров респектабельности; облекся броней добрых дел. Но в один злосчастный день он узнает, что вместо него собираются осудить некоего лже-Вальжана, его глупого и гнусного двойника. Что делать? Уверен ли он, что внутренний закон, Совесть, приказывает ему уничтожить самого себя, разрушить все трудное и блистательное построение своей новой жизни? Хватит ли ему «света, который каждый человек с рождения приносит в этот мир», чтобы осветить этот запутанный мрак? Из моря тревог г-н Мадлен выходит победителем – но в итоге какой ужасной борьбы! – и вновь становится Вальжаном из любви к Истине и Справедливости. В главе, где кропотливо, тщательно, аналитически выписаны все колебания, оговорки, парадоксы, ложные утешения, отчаянное жульничество в споре человека с самим собой (настоящая буря под сводом черепа), есть страницы, которые могут навсегда стать гордостью не только французской литературы, но даже литературы всего мыслящего Человечества. Замечательно, что эти страницы были написаны для Разумного Человека! Равные им, где была бы столь трагически явлена вся ужасная Казуистика, изначально вписанная в сердце Универсального Человека, пришлось бы искать очень и очень долго.

Есть в этой галерее страданий и мрачных драм ужасная фигура – это жандарм, надсмотрщик, суровое, неумолимое, не умеющее рассуждать правосудие, неистолкованный закон, нечеловеческий рассудок, которому, впрочем (да и можно ли называть это рассудком?), никогда непонятны смягчающие обстоятельства, одним словом, Буква без Духа, – отвратительный Жавер. Хотя я слышал, как некоторые благомыслящие люди говорили по поводу этого Жавера: «В конце концов, он честный человек, и у него есть собственное величие». Это все равно что сказать подобно де Местру: «Я не знаю, что такое честный человек!»7Мне, признаюсь в этом с риском сойти за виновного («те, кто дрожит, чувствуют, что виновны», – по словам сумасшедшего Робеспьера8), Жавер представляется неисправимым чудовищем, алчущим правосудия как дикий зверь кровавой плоти, короче, абсолютным Врагом.

К тому же мне бы хотелось высказать здесь одно маленькое критическое замечание. Сколь бы огромными, сколь бы решительно очерченными ни выглядели идеальные персонажи поэмы, мы должны предположить, что их прообразы были взяты из самой жизни. Я знаю, что человек в любую профессию способен привнести больше, чем просто рвение. В любом порученном ему деле он становится охотничьим или бойцовым псом. В том несомненно и состоит красота, проистекающая из страсти. Так что можно быть полицейским и с воодушевлением; хотя поступают ли в полицию из воодушевления? И не является ли это, напротив, одной из тех профессий, которую можно избрать для себя лишь под давлением некоторых обстоятельств и по причинам, совершенно чуждым фанатизму? Предполагаю, что незачем пересказывать и объяснять, какой нежной и горестной красотой Виктор Гюго наделил образ Фантины, падшей гризетки, современной женщины, попавшей в западню между неизбежностью неплодотворного труда и неизбежностью легальной проституции. Мы давно знаем, как мастерски он умеет изобразить этот страстный вопль посреди бездны, эти стенания и яростные слезы львицы-матери, лишившейся своих детенышей! Здесь, в этой совершенно естественной связи, мы вынуждены еще раз признать с какой уверенностью и легкостью рука этого могучего художника, творца колоссов, окрашивает щеки детства и озаряет его глаза, описывая присущую детям резвость и наивность. Словно Микеланджело забавляется, соперничая с Лоуренсом9 и Веласкесом.

32 страница2 мая 2018, 16:28