Вторая жизнь. Глава I. Две одинокие птицы
Москва.
Я неспешно проводил тонкими пальцами по лежащему на краю постели женскому запястью. Её тело было мертвецки спокойно, а душа затуманена одним только чувством – наслаждением. Я ожидал всего, чего угодно, ожидал страсти, ожидал шёпота и умоляющего стона, но она никогда не была вписана в рамки этого мира, никогда не подавала голоса. Она – призрак в моей постели, в моей квартире, в моей открытой для её безграничности душе, отражение моих взглядов, таких же безмолвных, как она сама. Но, внезапно и ласково проникнув в мою жизнь и квартиру, обладательница черных крыльев таким же образом покинула меня, оставляя за собой след нескончаемой тишины и отпечаток алой помады на винном бокале.
Дверь закрылась, а я ещё долго стоял тогда, понимая, что заразился от неё полной апатией. Алкоголь стал заменой всех чувств и эмоций, а цифры перекрыли потребность в социуме. Лишь тишина, тишина в моей голове. Её поцелуй на губах - клеймо вечного бесчувствия. Я был заражён, я был по-настоящему болен.
Но она так и не вернулась...
Санкт-Петербург.
Жизнь всегда казалась мне нестерпимо запутанной. Тайны поджидали на каждом шагу, начиная от смысла существования и заканчивая тем, почему от нас хотят его скрыть – ничего не было человеку известно. Мы живём, прекрасно зная, что когда-то уже умирали, но не имеем понятия, откуда нам это ведомо. Наша вера в Бога довольно туманна. Мы верим в святость крыльев, не придавая им при этом особого смысла, не желая узнать, для чего нам дан природой такой дар. Но я никогда не собирался мириться с такими установками человеческой жизни.
Я стоял меж богатых книжных полок, хотел верить, что смогу найти тут ответ хотя бы на один из миллионов моих вопросов. Рука повисла в воздухе, и я мысленно перечитывал корешки старых книг. Это библиотека самая обожаемая мной. Она была мне почти что домом и принадлежала очень интересному и образованному человеку, обладателю самых красивых, больших и пышных серых крыльев, из всех тех, кого я знал.
К слову, я придавал цвету и виду крыльев особое значение. Мне казалось, что прошлая жизнь на их цвете сказывается так же, как на ауре, вокруг человека витающей. Подобные сюжеты было запрещено распространять в культуре, но я верил, что уничтожить все источники данного убеждения невозможно, а потому каждая историческая повесть притягивала меня, я уверен был, что найду когда-нибудь подтверждение. Остап Владимирович – тот самый человек, что года четыре назад стал моим опекуном и является тем, кому принадлежит эта библиотека, хранит подобные книги в скрытом от чужих глаз зале, куда пускает исключительно меня. Это наталкивало меня на мысль, что сам он имеет желание, подобное моему, но наши разговоры подтверждали, что это исключено. До сегодняшнего дня.
- И снова ты тут... Я не сомневался, Моденька. – проговорил библиотекарь у меня за спиной с очень самодовольной улыбкой, будто на мой визит он каждый раз ставит деньги, и каждый мой приход доставляет ему особые доходы.
Я до сих пор не понимал, что чувствую к этому человеку. С одной стороны, он был тем, кто после потери семьи взял за меня ответственность, и я должен уважать его, не говоря уже о чём-то похожем на любовь, как к родителю. С другой, мне казалось, что он не воспринимает всерьёз меня и мои интересы. Его хитрые глаза, спрятанные всегда за прямоугольными стёклами, внушали мне эту мысль.
- Ты снова занимаешься этой... мистикой? Эх... Разве я не говорил тебе, к чему это может привести.
Я повернулся в сторону мужчины, он с ног до головы оценил мой вид: худое телосложение, золотистые волосы, коричневое отцовское пальто – единственное, наверное, что осталось от него у меня из хороших воспоминаний. Остап Владимирович каждый раз смотрел на меня, как в первый. Это излишнее внимание смущало меня.
- Здравствуйте. – ответил я поддельно-спокойным голосом, убирая по странной привычке руки за спину.
- Модест... Скажи мне, ты когда-нибудь всерьёз задумывался о последствиях? – он облокотился спиной на книжный шкаф и скрестил на груди руки, давая понять, что разговор будет серьёзный и долгий. Остап Владимирович ничего не понимал. И не видел, скорее всего, всех этих чёрных дыр и пробелов в нашей жизни. Я порой удивлялся, что кроме меня никто не ощущает этой неполноценности, и думал так: «люди, живущие в тине с самого своего рождения, не видят изнутри того, что хорошо видно снаружи, так как некий недочёт является неотъемлемой частью их жизни, и глаза настолько замылены иной информацией, что думать о нехватке чего-то того, что, например, для обычных рабочих и детей не имеет никакого веса, им просто не нужно». Отсюда у меня всегда возникал вопрос, почему только я нахожусь будто за приделами жизни.
Для собеседника не прошло и минуты, а для меня вечность мыслей пронеслась в голове. Я ничего не ответил.
- Ты стараешься найти подтверждение своим догадкам, верно?
Я положительно кивнул. А затем очередная волна мыслей, что не терпели молчания, вежливо сорвалась с моих уст.
- Но помимо моих догадок есть ещё множество вещей, на которые необходимо узнать ответы, и...
- И что ты будешь делать в том случае, если найдёшь их? – последние очертания улыбки неспешно исчезли с его лица, Остап Владимирович перебил меня.
- Вы меня не понимаете. Вы считаете, что я близок к протестантству, но я не собираюсь заниматься пропагандой. Я ищу ответ для себя, поймите, я не могу жить в мире, который я не разумею.
Я старался сдерживать эмоции, в речи оставалось лишь ели слышное эхо от того голоса, что раздавался внутри.
- Модест, а ты уверен, что способен будешь удержать на себе тяжесть этой правды?
Я услышал, как его крылья зашуршали от бушующих внутри эмоций, которых он не показывал мне. Сейчас я совершенно запутался. Раньше все его слова имели цель отговорить меня от бессмысленных поисков несуществующей истины, а сейчас его вопросы буквально загоняли в тупик.
Я будто пропал на время, его слова настолько поразили меня. Они были простыми, словно детский стих, но обладали силой военного марша. Вопрос был ясен, но не ответ на него. Я как будто внезапно осознал серьёзность своих намерений, которые конкретно для меня и раньше были важны, но теперь вышли за рамки моей личности. Показалось, будто не Остап Владимирович воспринимал мои цели незначительными, а я сам.
Москва
Когда человек открывает глаза, он хочет видеть перед собой солнце в любом из его множества обличий. Оно может ярко сверкать за окном, отражаться в зеркале, а может подстерегать в том месте, куда утром направляют человека ноги. Бывают случаи, что усталость не даёт добраться до своего солнца, и тогда его свет озаряет то место, куда укажет золотая рука человеческой мысли. Как же всё-таки хорошо, что человеку дали способность думать, но недавно я осознал, что, видимо, за широкое использование этой способности нужно платить, и платить вещью, оказывающей сопротивление умной мысли, то есть ещё одним прекрасным даром – даром чувствовать.
Я не ощущаю даже усталости. Мои туманные, когда-то серо-голубые глаза не видят ни капли смысла во всём, что раньше имело большое значение. Меня отрезали от всего живого, отняли моё яркое солнце, что пожаром когда-то полыхало в душе, бросая искры мотивации во все стороны и согревая тех, кто нуждался в тепле. Не стоит думать, что я не хочу жить. Это желание, наверное, самое смелое и страстное из всех тех, которые я способен сейчас иметь.
С трудом мне удалось поднять своё тело из-за стола, за которым я уронил его во время вчерашнего мероприятия. Несколько опрокинутых бутылок также устало валялись тут. Большинство стеклянных сосудов старались, всё-таки, скрыться под стулом, думая, что я смогу не заметить их и расстроиться меньше. Я могу обрадовать их тем, что не смогу расстроиться, ведь количество выпитого мной алкоголя не волновало меня так сильно, как сам факт угнетающего алкоголизма.
Я двинулся дальше. Белый потолок, белые бетонные стены, на которых когда-то висели портреты, снятые мной из-за подозрения в слежке и осуждении. Просторы моей квартиры не казались мне сейчас свободой, а затягивали в свой лабиринт, в свою пустыню, и голова кружилась, настигала противная тошнота. Я чувствовал, как шатается тело, но страх снова упасть и погрузиться в бесцветный сон заставил меня скорее бежать, накидывая на плечи чёрное пальто, хватая ключи и закрывая дверь, слышать, как с грохотом падает в узкой прихожей вешалка, сбитая моим плечом.
Я повернул голову и увидел длинный белый коридор. Пока люди продолжают говорить о неразгаданной тайне света в конце тоннеля, я нахожусь словно в тоннеле из света, где в конце меня ждёт чёрная, бесконечная пустота. К счастью, трезвого мышления хватило не упасть на всех лестницах жилого комплекса, но было недостаточно, чтобы вспомнить о существовании лифта. Я более чем уверен, если бы я все-таки вспомнил о нём, забыл бы о крыльях за спиной и устроил себе самый нелепый конец. Но на этом неприятные моменты не закончились. Будучи уже внизу, где люди создали водоворот не прекращающегося движения, я шёл сонный и мёртвый и касался почти каждого своим уставшим, слабым, пьяным ещё телом. Голова снова начала кружиться, и я не увидел, как прямо передо мной появился человек. Мы столкнулись, на моё чёрное пальто опрокинулся горячий кофе, и я был готов к любому позору, ожидавшему меня. Вот только всё произошло иначе. Мужчина подал мне руку, помог встать и устоять на ногах, поднял с непринуждённым смешком остатки напитка и снова повернулся ко мне, положив на плечо свою руку.
- Простите, не заметил вас. – проговорил он с особой живостью, заглядывая в мои глаза и усмехаясь. – С вами всё хорошо?
- Да, извините, я немного болен.
- Может, вам требуется помощь? – его тон был немного перевозбуждённым, имеющим нотку безумия, это никак не трогало меня до тех пор, пока у него за спиной я не обнаружил отсутствие крыльев.
- Нет. Врач сказал бывать чаще на свежем воздухе. Я ещё раз извиняюсь за кофе, до свидания.
И я пошёл к выходу, надеясь, что неожиданных, неловких свиданий меня больше сегодня не ждёт. К слову, в тот период времени я даже не придал большого значения встреченному мной протестанту.
Ветер будил меня ударами по бледному лицу, оставляя жгучие покраснения. У него здорово получалось отрезвить меня. Боюсь, оказался бы он со мной мягче, я бы давно лежал на этой дороге, снова даже не ощущая состояния сна. Так упорно и с трудом я шагал по Набережной. Я уже бывал тут ранее, всего раз - держа её под крылом, а позже она через холодную клавиатуру передавала мне тёплые воспоминания прошлого о доме, об отце, о трудном детстве маленькой девочки, что среди всего того прекрасного сада была завянувшей и почерневшей розой, которой не дана была способность наслаждаться яркими лучами восходящего солнца. Я мог лишь соболезновать и верить, что ночное свечение моего месяца сможет заполнить пустые промежутки её утраченных дней.
Справа от меня возвышались стены и своеобразные колонны здания, где она когда-то проводила свои дни с отцом и матерью, и я, задирая голову, заглядывал в окна, пустые и уже не молодые, видавшие многое изнутри и снаружи, страдающие от многочисленных трещин, пробитых в них людьми, и отпускающие крылатых, отчаянных и суеверных в бесконечный путь, в их последний прыжок, заставая тот момент, когда человек, желавший подняться в небо, разбивается о землю, оставляя пугающий след.
...В один момент я застал там её силуэт. Её тонкая фигура в моей растянутой кофте бодро бежала по длинным коридорам. Она не могла улыбнуться, не могла подать знак, что наполнена приятным чувством, но в иной ситуации я бы подумал, что это не она. У меня вздрогнуло сердце, дыхание участилось, и я сквозь бетон и такое большое расстояние между нами услышал её неподдельный смех. Но как тошно мне стало несколько секунд спустя, когда пробило осознание...
Я пошёл дальше, не желая видеть ни пасмурное небо, ни любой другой туманный участок Москвы. Тумана в своей голове мне хватало по горло. Никто из Молчалиных не оставил в этом доме и следа, никто туда не вернётся, и сама Жанна ни за что не подберётся так близко к месту, где потеряла отца.
К тому времени, как я поднялся на свой этаж, мысль окончательно протрезвела. Вот только из головы исчезло любое воспоминание о том, что я думал при возвращении. Коридор не казался теперь таким бесконечным, я не чувствовал никакого страха, и вовсе ничего не мог ощутить. За то и был любим мной алкоголь, дающий малую долю каких-то жалких человеческих чувств. Но я не был настолько отчаян, и целью моей оставалось жить, а не превращать болезнь в поддельное ощущение свободы.
Не успел ключ проникнуть ещё в замочную скважину, как я заметил подозрительную красную бумагу, притиснувшуюся в дверной щели. Как любой другой человек, что попал бы в подобную ситуацию, я взял конверт. Изначально мои подозрения были направлены на начальство, что неоднозначным способом решило разбавить моё одиночество. Я ожидал увидеть внутри конверта послания от своих учеников, готов был принять негодования ректора, но никто из них не подал бы мне письмо в таком виде, в каком я его нашёл. На красном бархате была поставлена печать буквами моего имени.
«Кирилл Анастасович Исаев...»
Санкт-Петербург
Классическая музыка была заражена неизлечимым вирусом бессмертия. Она, подобно кровожадному хищнику в облике человека, чья душа была пронизана нитями меланхолии и несокрушимого величества, а натура выражала особое приличие похоти, жаждала моей крови. Под контролем её голоса, хоть и записанного в вечный и нечистый компьютерный код, я готов был пойти на что угодно, придавшись мысли.
Меня опьяняло то, как сливались воедино времена, как совокуплялись электронные тона и биты с движениями нежной скрипки и могущественного фортепиано. То, что въедалось мне и в душу, и в сознание, и даже проникало, казалось, сквозь плоть, показывало, что новое способно не разрушать старое, а придавать былому иной оттенок – сладкий, могучий, страстный, опасный и такой же вечный, как время, и сквозь время проходящее...
Я никогда не считал себя сумасшедшим, но сейчас здравый смысл покинул меня. Не знаю, была ли виновна в этом музыка, или она лишь придавала мне смелости.
С давних времён люди наслышаны о протестантах. Сказать в двух словах о них не возможно, но каждый знает о их порочном существовании, и никто не желает быть одним из них. Не хочу разуметь и задумываться, чем мне обойдётся это в будущем, но я искренне считаю их смелыми людьми, а главное – хочу понять. Протестанты – взбунтовавшийся народ, «народ бескрылый» - как назвал их однажды запрещённый уже как лет пять назад автор, выдающий себя за пророка, но умерший в безнадёжной попытке подняться на крыльях к небу, о чём и думать скоро будет запрещено... Это было не первое «самоубийство», за историю протестантства их насчитывается огромное множество. Но смерть именно этого человека, как говорят власти, журналисты, историки и философы, стала началом наших неспокойных времён. Вот только хочет ли кто-либо спросить самих людей, что побудило их на эти страшные по меркам всех деяния?
Сейчас меня окружают каменные здания старого и загадочного Петербурга, окрашенного в грязные цвета, но сохраняющего ещё чистоту на своих фасадах, извилистых и роскошных. Для меня же всё было погружено в муть красных оттенков страха и возбуждённого желания пойти туда, куда ходить не следует. Мимо меня так же шли люди, их угрюмые лица и согнутые бескрылые спины зажимали меня одним своим мрачным образом. Большинство здесь не имело крыльев, лишь раны на спинах, торчащие кости и корки засохшей крови, повествующие о беспощадной расправе с той частью себя, которую человек отрицает. В знак протеста они делали себе бесконечно больно.
Единственная причина, по которой из протестантского круга меня пока ещё не выпихнули с, возможно, большим количеством увечий, это то, что за моей спиной тоже не было видно перьев. Я не протестант, лишь прячу их под одеждами, считая уродливой частью своей светлой натуры. Мои крылья слабы, и показывать их для меня было бы позором. В голову часто закрадываются мысли о том, какой человек, умерев, удосужился бы получить белоснежные, но столь больные и маленькие крылья? Ведь птицам крылья нужны, чтобы взмывать к небесам, а я, даже если бы закона не существовало, не смог бы подняться выше сантиметра от земли.
Это место было схоже с рынком. Именно оно послужило точкой распространения слухов о злых намерениях протестантов, ведь люди, потерявшие веру в себя вместе с верой общей, духовной, потеряли и мораль. Но такими были не все. Я знал это хотя бы потому, что протестанты всегда держали на себе моё внимание, и я прекрасно видел и тех, кто зла никому не желал. Они были сильными людьми, ведь всё навалившееся на них давление их не сломило. Но те, которые всё же были обречены, торговали сейчас незаконно холодным оружием, поддельными лекарствами и всем тем легкодоступным, на чём можно было положить стопку больших купюр в задний карман.
Несмотря на то, что мне казалось, будто я затерялся, по телу всё равно полз противный холод, а крылья дрожали под бархатом пальто. Особенно внятно на мне расположился взгляд одного мужчины лет тридцати, стоящего у стены с хмурым торговцем и проницательным взглядом смотрящего на меня с яркой, довольной улыбкой, выдыхая сигаретный дым. У него было приятное лицо и глаза добродетеля, но взъерошенные кроваво-красные волосы и кожаный плащ в совокупности с этим выражением, на которое падала густая тень, пугали меня.
Когда я пересёк черту этой фигуры, пройдя мимо, краем глаза заметил его движение, направленное в мою сторону всё с той же удовлетворённой улыбкой. Я прибавил темп, стараясь и вовсе не смотреть назад, и опустил в карманы кисти, придавая своему виду уверенности. Но я не уследил за своим телом. Оступился, споткнувшись о чей-то торговый ящик.
Страх не позволил мне запомнить ситуацию во всех подробностях, вот только палитра красок была невообразима. Серые силуэты, ворча, крича и недовольно махая руками окружили меня, расспрашивая о чём-то своими грубыми голосами. Небо приобрело красно-зелёный оттенок, а в моих глазах и вовсе потемнело. Я почувствовал на себе пару ударов, но, клянусь своим даром помнить, чувствовать и осознавать, этими людьми, готовыми причинить увечья были не протестанты, а исконные хозяева и обитатели этого грязного места. Бескрылый, уверенный в своей правоте, но раненный душой народ стоял в стороне, скрывался в тени, смотря обеспокоенно на меня и с осуждением глядя на тех, кто вокруг меня столпился. Среди них был и подозрительный, выделяющийся из всех мужчина, стоящий рядом с хмурым торговцем. И может, это было лишь моё воображение... Но нет, именно протестанты, никто иной, остановили эту вакханалию, последние минуты которой я провёл в состоянии бессознательном.
Не помню, обо что меня ударили тогда, под конец, но открывая глаза в комнате, где витал вечный аромат дома, я чувствовал, как изнывал мой мокрый затылок. Я присел, черепная коробка изнутри была словно переполнена колючим сеном, а по голым предплечьям поползли мурашки, ведь пальто на мне уже не было. Оно висело на приоткрытой двери, а из щели в мою тёмную комнату пробирался тёплый кухонный свет. Забрала меня полиция, скорая, либо сам Остап Владимирович каким-то образом отыскал меня – я не знаю, и знать не желаю совершенно. Стыд возникал от одной мысли, что мне придётся разговаривать и объясняться о том, что я потерпел неудачу. Но вина меня мучила исключительно за тот страх, что я испытывал, ведь в моём понимании человек, разгадывающий такие трудные загадки мироздания сам должен состоять словно из камня, из золота, и готов быть к любому повороту событий.
Я поднялся с деревянной постели, добрался до двери, открывшейся с довольно внушительным скрипом. Наша старая, живая квартира постоянно разговаривала с Остапом, докладывая ему всё обо мне и моём самочувствие. Она предупредила мужчину о моём подъёме, и я встретил его раньше, чем хотелось бы. Он уже поджидал меня на проходе в кухню, одновременно успокоенный той мыслью, что я ожил, и крайне недовольный тем, что предшествовало этому состоянию. Остап Владимирович как обычно окинул меня взглядом с ног до головы и аккуратным тоном начал разговор.
- Рад, что ты быстро проснулся.
Я хотел промолчать, но зелёные стены обволакивали меня, вытесняя всё наружу.
- Простите. Я...вызвал неудобства.
- Извиняться тебе следует только перед собой... И как тебе только в голову пришло идти туда? – его голос моментально стал груб и громок, он ненарочно бил по моей голове.
В этот момент я всерьёз задумался об адекватности своих решений. Но с другой стороны – на что ещё я мог пойти? Те книги, что я читал в течение всех этих лет, не давали мне ничего, кроме тусклых намёков, что никуда не ведут. Каждое запретное издание что-то затрагивало, но в нём словно не хватало ключевых слов, что смогли бы хотя бы на пару сантиметров сдвинуть занавес.
- Я хотел узнать... узнать что-то.
- Узнать что-то? У преступников? У самоубийц? Они избили тебя, Модест! И даже после этого ты ничего не понимаешь.
Всё, но что у меня хватило решимости, я сказал почти на последних силах перед тем, как опереться о стену крылом.
- Вы не знаете их.
В его глазах я стоял провинившимся слугой, каким я себя и чувствовал в этот момент, но Остапу Владимировичу, на удивление, были слишком важны мои чувства, а потому он сделал глубокий вдох и решил положить напряжению конец.
- Прошло четыре года с «того случая». А ты всё обращаешься ко мне, как к совершенно чужому человеку. Я знаю, я понимаю, Алексей заложил в тебя такое строгое воспитание, но я не могу понять, каким образом он делал это, что манеры человека, что сам решил отказаться от права быть твои отцом, живут в тебе по сей день.
Остап Владимирович погорячился, не учтя того, что на момент того случая мне было уже целых шестнадцать лет, прожитых бок о бок с отцом. Но я оправдывал его теми чувствами, что сейчас распознавал в его речи.
- Модест, я понимаю, насколько сложно оправиться от столь жестокой потери семьи, но ты даже не пытаешься осознать тот факт, что теперь у тебя новая семья. Даже если я, как близкий человек, возможно, не устраиваю тебя, бесценная возможность начинать строить свою от тебя никуда не исчезла.
Он перевёл тему слишком быстро, окуная меня из одной крайности в другую, стараясь убедить меня в том, что намного важнее думать о собственной семье, чем о всемирном благе. Я уважал Остапа Владимировича и был безусловно ему благодарен. Но в моей голове не укладывалось, как мне можно думать о таком. Я был не создан для этого. Я никогда не смотрел на женщин через призму чувств и похоти, никогда не видел их в увеличительной линзе. Я не хотел затрагивать эту тему даже в мыслях, не сейчас.
Но вот воспоминание об отце не покидала ещё около часа. Когда мы с Остапом Владимировичем разошлись, желая друг другу доброй ночи, я заснуть не имел никакой способности. Я сидел на кровати абсолютно обездвиженный, смотрел на бархатное пальто. На отце оно всегда сидело идеально, ведь было сшито под его фигуру, было его личным заказом. Он носил его всегда, в любую погоду, это был его символ, его вторая кожа. Но в тот день, когда он навсегда покидал дом и меня вместе с ним, он оставил его висеть в своём пустом до ужаса шкафу. И я не знаю, что тогда было страшнее для юноши, только что потерпевшего потерю: увидеть в отцовском шкафу одну единственную вещь или не увидеть ничего.
В один момент моё лицо приняло, наверное, удивлённый вид. Я сам не сильно понимал, что чувствую в данную секунду. Красный, бархатный конверт торчал из кармана пальто. Так долго я не замечал такой важной детали. Что ещё в своей жизни я пропустил?
Я нашёл в себе силы встать, пару перьев осыпалось на пастель. Красный конверт оказался в моих руках, и завлекала в нём одна вещь, заставляющая пульс участиться без явной на то причины – чёрным серебром на бархате были напечатаны буквы моего имени...
«Модест Алексеевич Феофаненко...»
Москва
На протяжении двух ночей я не мог сомкнуть глаз. Всё это было похоже на злую шутку: получить анонимное письмо в дорогом конверте, приехать в другой город на встречу с человеком, имя которого мне не известно. Отправитель не давал мне никакой информации, передав лишь то, что под второй аркой Питерского вокзала меня будут ждать. «Ты узнаешь его сразу... - смело высказывалась эта сомнительная личность, подчёркивая тот факт, что даже пола мне узнать не дано до встречи. – И он с первого взгляда поймёт, кто ты».
В этот вечер я блуждал по просторам собственной квартиры лишь с одной целью – дать отправителю негласный ответ. В конце письма стояла жирная дата, с момента получения до встречи была целая неделя, сейчас же оставалось меньше четырёх дней, и лишь ночью моя голова начинала соображать. К слову, алкоголь больше не перебивал никаких мыслей своими пагубными побочными эффектами, но выглядел я по-прежнему худо.
На мой голый торс, прикрытый чёрным пиджаком, и исписанную доску падал лунный свет со стороны панорамных окон. Эта свобода душила меня, как и всё в этом городе. Сама по себе столица была пропитана мрачной тишиной Жанны, головной болью бессонных ночей... До её пропажи я постоянно чувствовал вкус алой помады, оставленной ею на моих губах, и не раз Молчалина ходила передо мной в красном атласном платье, оголяющем бледные ключицы и её, прекрасные на мой взгляд, широкие плечи. Она их не любила, но я не раз говорил, что они идеальны. Жанна была девушкой-загадкой, и кто, как не она, мог объявиться настолько скромным, понятным лишь мне одному, способом. Может, я ошибаюсь. Но у меня не оставалось больше сомнений, я обязан был ехать в Петербург.
