6 страница3 апреля 2018, 16:09

11-12

Ненависть и горячая, слепая злоба захлестнули Марию, сдавили сердце, тошнотой прихлынули к горлу. Алый туман застилал ей глаза, и в этом негустом тумане она увидела безмолвную толпу хуторян, и раскачивающегося на тополевой ветке Ивана, и босые ноги повисшей на тополе Фени, и черную удавку на детской шее Васятки, и их палачей-фашистов, одетых в серые мундиры с черной лентой на рукавах. Теперь здесь, в ее, Мариином, погребе, лежал один из них, полураздавленный, недобитый гаденыш, одетый в такой же серый мундир, с такой же черной лентой на рукаве, на которой серебрились такие же чужие, непонятные, крючковатые буквы.

Мария еще ниже склонилась над лазом. Держак остро отточенных вил сжала так, что побелели пальцы. Хрипло сказала, не слыша собственного голоса:

- Чего будем делать? Скажи мне одно: где мой муж Ваня и сыночек Васенька? И еще скажи мне: за что удавили Феню и девочку Саню за что убили? Молчишь? Молчи, молчи...

Она повернулась, спустила ноги в лаз, постояла на первой ступеньке пологой погребной лестницы... Постояла на второй, глаз не сводя с немца и сжимая в руках вилы...

- Молчишь? - повторила она. - Ничего не знаешь и сказать ничего не можешь? И кто людей в неволю погнал - не знаешь... И кто хутор спалил, а скотину перестрелял - не знаешь... Брешешь, подлюка... Ты все знаешь и за все сейчас ответишь...

Медленно опускалась она в погреб, останавливаясь на каждой ступеньке, и каждая ступенька - Мария помнила: их было девять - приближала ее к тому неотвратимому, что она должна была совершить во имя высшей справедливости, которая сейчас в ее горячечном сознании укладывалась в знакомые с детства слова: "Смертию смерть поправ"... И хотя она по-своему толковала эти когда-то услышанные от старой бабки слова, ей казалось, что именно они властно требуют: убей убийцу...

Вот и последняя ступенька. Мария остановилась. Сделала еще шаг вперед. Мальчишка-немец шевельнулся. Он хотел отодвинуться, втиснуться в угол, уползти в темноту, за кадушку, но обмякшее, бессильное тело не слушалось его. Уже в то мгновение, когда голова Марии показалась в открытом люке погреба, он по выражению ее лица почувствовал, что его ожидает смерть. Смерть подходила к нему, и он смотрел на нее, невысокую женщину с карими глазами, с крепкими ступнями босых маленьких ног. Она была еле прикрыта пожухлыми от крови лохмотьями, в руках держала вилы, и три острия карающих вил с каждой секундой приближали его конец.

Мария высоко подняла вилы, слегка отвернулась, чтобы не видеть то страшное, что должна была сделать, и в это мгновение услышала тихий, сдавленный крик, который показался ей громом:

- Мама! Ма-а-ма!..

Слабый крик множеством раскаленных ножей впился в грудь Марии, пронзил ее сердце, а короткое слово "мама" заставило содрогнуться от нестерпимой боли. Мария выронила вилы, ноги ее подкосились. Она упала на колени и, прежде чем потерять сознание, близко-близко увидела светло-голубые, мокрые от слез мальчишеские глаза...

Очнулась она от прикосновения влажных рук раненого. Захлебываясь от рыданий, он гладил ее ладонь и говорил что-то на своем языке, которого Мария не знала. Но по выражению его лица, по движению пальцев она поняла, что немец говорит о себе: о том, что он никого не убивал, что его мать такая же, как Мария, крестьянка, а отец недавно погиб под городом Смоленском, что он сам, едва окончив школу, был мобилизован и отправлен на фронт, что ни в одном бою он ни разу не был, только подвозил солдатам пищу. И еще Мария поняла, что три дня назад он вместе с пожилым немцем, тем самым, труп которого лежал на улице, ехал на двуколке, что летевший над ними самолет сбросил бомбу, что его старший товарищ и лошадь были убиты, а он, раненный в грудь, уполз и спрятался в погребе...

Мария молча плакала. Смерть мужа и сына, угон хуторян и гибель хутора, мученические дни и ночи на кукурузном поле - все, что она пережила в тяжком своем одиночестве, надломило ее, и ей хотелось выплакать свое горе, рассказать о нем живому человеку, первому, кого она встретила за все последние дни. И хотя этот человек был одет в серую, ненавистную форму врага, но он был тяжело ранен, к тому же оказался совсем мальчишкой и - видно по всему - не мог быть убийцей. И Мария ужаснулась тому, что еще несколько минут назад, держа в руках острые вилы и слепо подчиняясь охватившему ее чувству злобы и мести, могла сама убить его. Ведь только святое, жалостное слово "мама", та мольба, которую вложил этот несчастный мальчик в свой тихий, захлебывающийся крик, спасли его.

Осторожным прикосновением пальцев Мария расстегнула окровавленную сорочку немца, слегка надорвала ее, обнажила узкую грудь. На груди, с правой стороны, увидела две продолговатые раны, затянутые запекшейся кровью. Так же осторожно стащила мундир, повернула раненого на бок, осмотрела спину. На спине была только одна рана, и Мария поняла, что второй осколок бомбы не вышел. засел где-то в груди.

Сдерживая стоны, немец молча следил за склонившейся над ним женщиной, потом крестом сложил над грудью указательные пальцы, спросил тихо:

- Капут?

- Зачем капут? - отводя глаза, сказала Мария. - Будешь жить...

Сложив руку так, словно держала в ней стакан, и поднеся ее ко рту, спросила:

- Ты, небось, пить хочешь?

Немец закивал головой.

- Подожди, - сказала Мария, - я подою корову, напою тебя молоком. Воды на хуторе нет.

В темном углу погреба она отыскала глиняную миску, движением пальцев показала: пойду доить коров. Вылезла из погреба. Дружок и коровы ждали ее под яблоней. Зажав миску в коленях, Мария подоила одну корову, другую. Подумала о немце: "Не выживет он, помрет, и я его не спасу". И еще подумала, что ей будет жаль мальчишку, что она опять останется одна и ей не с кем будет слова молвить. А тут, хоть и не знает она немецкого языка, а умирающий немец знает только одно русское слово "мама", с ним можно разговаривать так, как это делают глухонемые: пальцами, головой, глазами. Ведь поняла она его, когда он с помощью жестов говорил ей о своей матери, об отце, о тем, что они занимались крестьянским трудом, о том, что он сам не был в боях и никого не убивал...

Бережно неся миску с молоком, Мария спустилась в погреб. Присела рядом с немцем на корточки и, поддерживая рукой его горячий затылок, напоила молоком. Не выпуская ее руку, раненый всхлипнул, закрыл глаза и стал засыпать. Мария не хотела беспокоить его и долго сидела, всматриваясь в бледное лицо спящего. Тень рыжеватых ресниц под глазами еще больше подчеркивала восковую бледность его лица, чуть припухшие, бескровные губы вздрагивали.

"Не жилец ты на белом свете, - с болью и жалостью думала Мария, - и протянешь ты недолго. И кто ты есть в этом светопреставлении? Никому не нужная, неприметная, малая порошинка... Разве тебе нужна была война и ты хотел воевать? Должно быть, нет. Должно быть, ты сказал правду, и я тебе верю... Ты ж не знал ни нашей земли, ни этого хутора, ни меня. Жил себе в своей Германии, трудился с отцом и матерью в поле. В школу ходил, и двойки, небось, получал, и в рваных штаненках до дому являлся, в точности, как мой Васятка... Потом тебя взяли, запхали в мясорубку, и на этом кончилась твоя куцая жизнь, которую ты так и не узнал... И помрешь ты, бедняга, в нашем хуторе, и мне доведется тебя схоронить... А там, в Германии, годами будет слезы лить, выплакивать свое горе твоя осиротевшая, потерявшая сына мать. И никто ей не скажет, и никогда она не узнает, кому нужна была твоя смерть на чужой земле..."

Тихонько освободив руку из рук немца, Мария поднялась и, стараясь не стучать, чтобы не разбудить спящего, стала убирать в погребе: вынесла наверх старую кадку, разную ненужную ветошь, сплетенную из вербовой лозы полусгнившую корзину. Она вспомнила, что на лугу, возле лесной опушки, должны стоять копешки не свезенного хуторянами сена. Решила сходить туда, принести охапку сена и постелить умирающему немцу. Шла боязливо, настороженно, чтобы не нарваться на немецких солдат.

Вокруг ничто не нарушало тишины. Фронт уже откатился далеко на восток, но Мария не знала этого и потому остерегалась. Солнце клонилось к закату, был тихий, безветренный день. Дойдя до самой опушки, Мария увидела, что копны целые. Присела у одной из них отдохнуть и заметила на ближней лесной поляне земляной, присыпанный листвой бугор, которого раньше не было. Озираясь, пошла туда, к незнакомому бугру. Это оказался пустой немецкий блиндаж. Мария сошла вниз, осмотрелась в полумраке. В темном углу блиндажа она нашла застиранные марлевые бинты, два солдатских котелка. Заглянула под низкие, сколоченные из нестроганых досок нары. Там лежали осколки зеркальца и обшитая сукном фляга с пластмассовой пробкой-стаканчиком. Мария подобрала все это и решила прийти сюда еще раз, чтобы разобрать нары и унести с собой доски.

Неподалеку она увидела второй такой же блиндаж. Возле него нашла воткнутый в дерево плоский штык-тесак, прихватила и его. "Мне теперь все сгодится, - подумала Мария, - у меня ни кола ни двора". Обрывок телефонного провода, моток проволоки, коричневые, заскорузлые от пота носки, полуисписанный блокнот с огрызком карандаша, круглый, залитый стеарином походный светильник, мыльница с куском розового мыла - все это Мария рассовала в котелки, взяла с мыслью: "Сгодится и это".

Но больше всего ее обрадовала добротно сделанная чугунная печурка в углу покинутого немцами блиндажа. Небольшая, аккуратная, с разборной трубой и конфоркой, с дверцами и поддувалом, она показалась ей нужнее всего. Наступал октябрь с обычными холодами, распутицей, и печка была для Марии спасением. "Сегодня же заберу печку", - решила она.

Увязав проволокой охапку сена и навесив на себя флягу, котелки и все, что нашла в блиндажах, Мария пошла на хутор. Немец уже не спал, он встретил ее слабой улыбкой, коснулся пальцем своего лба, указал на Марию, на вход в погреб и прощально замахал рукой.

Мария поняла. Он хотел сказать:

- Я думал, что ты покинула меня, ушла совсем.

Она отрицательно качнула головой:

- Зачем же? Сена вот принесла, постель тебе постелю, чтоб мягче было лежать. Да и для себя кое-что нашла, к зиме готовиться надо, иначе пропадешь.

Быстро и ловко она расстелила сено, разровняла его, передвинула раненого, подложила ему под голову затвердевший от крови серый мундир. Сказала, разъясняя руками значение своих слов:

- Полежи немного один, а я схожу в лес, печку принесу. Без печки мне никак нельзя. Там, где были солдаты, уже никого нет, ни ваших, ни наших. И не стреляют нигде - видно, далеко ушли...

Печка и труба оказались нелегкими. Возвращаясь, Мария часто отдыхала на положенной набок печке. Кинув на колени усталые руки, смотрела на розовевшую неподалеку речку, на заречную долину, по которой убегали вдаль едва заметные проселочные дороги. Ей хорошо были видны извилистые линии опустевших окопов, и темные брустверы, которые не успели зарасти травой, и подбитый танк за желтоватой кромкой камышей, и - чуть дальше два грузовика, один из них был повален набок, а другой стоял рядом, словно молчаливый сторож. И все поле недавнего боя с черными воронками от бомб и снарядов, с набитыми тропами, с бурыми холмиками покинутых дзотов было безлюдным, странно-тихим, словно и не было на нем лихорадочной пляски пулеметного огня, разрывов тяжелых снарядов, криков и предсмертного хрипения умиравших солдат...

Тоска сжала сердце Марии. На изуродованной войной земле, казалось, совсем недавно зеленели иные поля: ровные посевы озимой пшеницы, ржи и ячменя, хуторские огороды, поросшие пыреем пастбища. Из года в год, так же как все хуторяне, Мария переходила вброд мелевшую к осени речку, сажала и поливала на огородах помидоры, огурцы, капусту, в первые колхозные годы, шагая следом за косилкой-лобогрейкой, вязала снопы, выпалывала на полях сорняки, пасла свиней и коров, а позже, перед самой войной, помогала вывозить из-под комбайна зерно, то есть выполняла ту непрерывную, трудную работу, которую выполняли все колхозники-хуторяне. И хотя тогда эта изнурительная работа казалась ей тяжкой, теперь она вспомнила, каким мирным и ясным было над полями небо, и как в тополях над речкой утренними и вечерними зорями пели соловьи, и как щемяще-сладко было вернуться с поля домой, затопить во дворе сложенный Иваном чисто выбеленный очажок, разогреть ужин, незлобиво поругать неугомонного Васятку и, дождавшись наморенного, темного от загара и пыли Ивана, сесть ужинать за низким, врытым в землю столиком.

Ни Ивана, ни Васятки, ни полей, ни соловьев, ни дома, ни родного очага больше не было. Оставались только неостывшее пожарище, темный погреб, а в погребе - тяжело раненный, умирающий мальчишка, враг, которого так и не дождется на дальней, неведомой Марии земле неведомая мать...

Придя на хутор, Мария увидела, что все четыре коровы лежат неподалеку от погреба. Сидевший возле них Дружок встретил ее, как хозяйку, ласковым повизгиванием, завертелся, завилял хвостом. Она опустила тяжелую печку на землю. Осторожно ступая, спустилась в погреб. В серой полутьме огляделась. По дыханию раненого поняла, что немец спит. Мария вздохнула, прилегла рядом, подмащивая сено так, чтобы не касаться немца. "Пускай спит, - устало подумала она. - Завтра надо будет закопать того, мертвого, который на улице лежит".

Обессиленная Мария уснула мгновенно. Во сне она видела покойных отца и мать. Будто они вели ее куда-то за руки, молодые, красивые, и ей было весело, а кругом шумела, пестро сверкала ярмарка: вертелись круглые карусели, играла музыка, в ларьках всеми цветами радуги переливались монисты, под стеклом маняще розовели сладкие пряники и длинные конфеты, обернутые красной бумагой с пышными махровыми концами. Маленькая девочка Мария попросила отца купить ей красную конфету, и отец, звеня медяками, выбрал на прилавке и протянул ей самую большую. Он сказал: "Бери, доченька, кушай". Мария взяла конфету и содрогнулась от ужаса: это была не конфета, а чья-то горячая, липкая, окровавленная рука...

Она застонала, всхлипнула во сне и не почувствовала, что к ее руке прижался умирающий мальчишка-немец и, захлебываясь от слез, давясь серой смертной тоской, беззвучно шептал:

- Мама... мама.

На рассвете, заметив, что Мария проснулась, немец слабо улыбнулся, вздохнул, медленно постучал по своей груди согнутым указательным пальцем и несколько раз хрипло прошептал:

- Вернер Брахт... Вернер Брахт...

Потом он сложил пальцы крестом и сделал вид, что пишет на воображаемом могильном кресте свое имя.

- Вернер Брахт, - повторил немец, - Вернер Брахт...

- Вернер, говоришь? - спросила Мария.

- Вернер Брахт, - тихо сказал раненый.

Мария печально посмотрела на бледное лицо немца, на бескровные его губы.

- Вернер, значит, тебя зовут, - сказала она задумчиво. - Эх ты, Вернер, Вернер! Разве тебе нужна была война? И думал ли ты, бедняга, что помрешь на нашем хуторе, у которого даже имени никакого нет, а было только одно название: третья бригада колхоза имени Ленина. А теперь уже и названия нету.

- Ленин? - переспросил немец.

- Ну да, Ленин, - сказала Мария.

- Ленин карашо, Гитлер плохо, - сказал немец.

- То-то, хорошо, - с жестким упреком сказала Мария. - Теперь, когда смерть пришла, Ленин стал хорошим, а Гитлер плохим? Так, что ли? Чего ж ты раньше думал? Тоже, небось, вешал и грабил людей, поджигал хутора?

Немец по голосу Марии, по ее глазам понял, что сидевшая рядом с ним женщина упрекает его в чем-то очень злом, и, отрицательно качнув головой, стал говорить, что он и его родители не хотели войны, что отца его гестаповцы дважды сажали в тюрьму и дважды зверски пытали, что его старший брат убит под Смоленском и что у брата остались трое малых детей.

Вслушиваясь в чужую, непонятную речь, Мария пыталась разобрать, о чем так горячо говорит раненый мальчишка, почему так смотрит на нее покрасневшими от слез глазами, но ничего не поняла и махнула рукой:

- Ладно! Чего теперь с тебя возьмешь? Полежи малость, подожди, а я пойду подою коров, молока тебе принесу. Может, еще и выхожу тебя, беднягу, и ты разберешь, где правда, а где неправда.

6 страница3 апреля 2018, 16:09