19 страница25 ноября 2015, 22:03

Глава XX. МОРЕ


Глава XX. МОРЕ

Не знаю, утро сейчас или вечер. Оконные шторы задернуты, но за шторами - просто стена, дешевые обои. В темноте светятся красные цифры поминутного счетчика оплаты за комнату. В часы проведенное тут нами время он не переводит; показывает «1276»; потом последняя цифра с тихим щелчком меняется на «7». Тысяча двести семьдесят семь минут с Аннели, которые я взял у Барселоны в кредит. Сколько это? Скоро сутки, кажется.

Я швыряю в счетчик подушку. Подушка придавливает красный свет, затыкает и душит тиканье. Вот так.

Становится темно и тихо. В соседних каморках никого - цены тут как в Европе, местным нищебродам такая любовь не по карману. А я могу себе позволить - и вряд ли можно придумать лучший способ растранжирить мое жалованье.

- Мы не можем тут оставаться бесконечно, - говорит мне Аннели. - Почему ты меня не слушаешь?

- Иди сюда, - отвечаю я ей.

Аннели на ощупь: сначала напружинена - ее тело спорит со мной; потом - когда я накрываю ее своими губами - смягчается, ее решимость встать, собраться, идти куда-то (Куда? Зачем?) проходит. Мои касания снимают спазм, она забывает, чего хотела только что, и начинает желать того, чего хочу я. Биология тут не может ничего объяснить; дело, наверное, в физике: или микрогравитация, или магнетизм, или статическое электричество - притягивает мои колени к ее коленям, мое лоно к ее лону, мои ладони к ее ладоням. Нам надо касаться друг друга всем, и разорвать это прикосновение больно. Физика учит: если поднести атомы разных тел достаточно близко друг к другу, они могут вступить во взаимодействие, и два тела станут одним. Я ложусь на Аннели - губы к губам, бедра к бедрам, соски к соскам - и прошусь в нее.

Она открывается мне сразу сверху и снизу, мы замыкаемся друг на друга и образуем бесконечность. И опять все иначе - не так, как в штормовой первый раз, не так, как в нескончаемый и изнурительный второй, не так, как в неспешный, осторожный третий. Сейчас мы сочетаемся, сливаемся. В темноте нет очертаний, и нам остаются одни касания, скольжения, щекотка, поглаживания и нарастающий зуд плоти, слепые облизывания, царапанье и укусы, трение и желанная боль. Лихорадка. Шепот - умоляющий, жалобный, подстегивающий. Нет ее и нет меня; мы кричим синхронно, мы дышим синхронно, наш пульс синхронизируется. Когда я делаю неловко и мы случайно распадаемся, Аннели паникует: «Нет-нет-нет-нет-нет!» - и сама скорее помогает мне вернуться в себя. Ее пальцы пытаются охватить мои ягодицы, вдавливают меня так глубоко, как я только могу, держат там - «Останься!» - и, не позволяя мне больше шевелиться, она распластывается, истирается об меня, подмахивает по-женски неумело. Она думает, что так сможет быть ближе ко мне. Потом ей становится мало такого, она хочет сцепиться со мной еще жестче, еще надежнее и отчаянней; перехватывает меня ловчее, ее палец нащупывает струящийся потом желоб между двумя моими половинами, гладит сначала и вдруг вонзается в меня, прямо внутрь; я дергаюсь - посаженный на крючок, - но другой рукой Аннели обнимает мой затылок, прижимает мое лицо к своему с внезапной силой и смеется сквозь стон. И чтобы наказать ее, я отвечаю ей тем же - но злее, настойчивей. Она неслышно вскрикивает. Хватаю ее обритую голову, сую ей пальцы в рот. И так, прорастая друг в друга корнями, лишенные уже подвижности, мы ерзаем, бьемся, раззуживаем один другого. Аннели кончает первая - и ей уже не надо, любовная чесотка отступила, теперь она чувствует все чрезмерно, - но я не оставлю ее, пока не получу своего. И я уже пытаю ее, пытаю - пока ее боль не сжигает наконец и меня.

Мы валяемся, контуженые или убитые, наши оторванные конечности разбросаны по черному полю, ночь - наше одеяло. Шуршит кондиционер, пот стынет и холодит истончившуюся кожу, перещелкивание оплаченных минут моей жизни не слышно за атласной бордельной подушкой, я понимаю, что остановил время.

Потом Аннели берет меня за руку, и мы засыпаем, и нам снится, как мы опять и опять занимаемся любовью, упрямо и бесплодно пытаясь стать одним существом.

Будит меня пульс счетчика; уже сквозь веки я вижу зарево цифр. Открываю глаза против воли. Аннели сидит в постели, смотрит на меня. Ее силуэт вычерчен красным. Прошло еще черт знает сколько минут.

- Живот от голода сводит, - говорит она.

- Ладно. - Я сдаюсь. - Пойдем прогуляемся.

Плачу по счетам: не важно, сколько. Выбегаем наружу.

И снова идем, взявшись за руки. Лавируем между телами - белыми, желтыми, черными - полуголыми и прикрытыми всевозможным тряпьем.

Когда я только попал в Барселону, меня всюду преследовала вонь передержанного пота. Теперь она исчезла. Я понял, что у толпы есть свой особый аромат, настоянный на пряностях, маслах и человеческих испарениях. Он терпкий и сильный, острый и непривычный для меня - в Европе не принято пахнуть, - но этот флер нельзя назвать неприятным или дурным. Он естественен - а значит, к нему привыкаешь. И я привыкаю быстро.

На ужин у нас пластиковое ведерко жареных креветок и пиво из водорослей.

- В Европе такие креветки целое состояние стоить будут! - Аннели неприлично чавкает, утирает текущий жир тыльной стороной ладони, улыбается. - А тут гроши! По вашим меркам, конечно...

- У вас все такое дешевое, потому что все ворованное, - сдержанно объясняю я. - Живут на наши пособия, да еще и тащат все, до чего дотянутся!

- Так вам и надо, буржуям! Наобещали людям красивой жизни, а сами заперли их в отстойнике!

- Мы ничего не обещали.

- Конечно! Только и слышишь: самое гуманное государство, самое справедливое общество, бессмертие для каждого, счастье на входе! Немудрено, что сюда со всего мира валом валят! Не врали бы, все эти люди сидели бы по своим домам!

- Ладно-ладно! Куда ты ведро забрала? Я тоже хочу!

В одну сторону через немыслимую давку протискивается китайское карнавальное шествие с огромным композитным драконом, который плывет над людьми, медленно поводя из стороны в сторону раскрашенной башкой и мигая зенками-лампами; его сопровождает какая-то рвань, бьющая в гонги и литавры. В другую, навстречу карнавалу, продирается похоронная процессия: покойника, обернутого в белое покрывало, несут на носилках, за телом шагает мулла, завывающий что-то унылое, жутковатое, дальше - эскорт рыдающих женщин в бурках и немые насупленные бородачи в халатах.

Кажется, сейчас столкнутся две колонны - и случится взаимная аннигиляция; как они вообще могут сосуществовать тут, в одном измерении? Литавры перебивают муллу и бабские причитания, драконья пасть наползает на человека в тряпке, так и жду: сейчас пожрет его! - а скорбящие с кулаками набросятся на празднующих! - вот будет месиво... Но они мирно расходятся, дракон не притрагивается к мертвецу, гонги аранжируют пение муллы, китайцы кланяются арабам, и каждая процессия движется дальше - в противоположных направлениях, буравя себе дорогу сквозь толпу, отогревая тех, кого только что остудил мертвец, и напоминая всем веселящимся, чем неизбежно кончится их жизнь.

- Пойдем на море! - зовет меня Аннели.

- На море?

- Конечно! Тут огромный порт и набережная - знаешь какая!

Мы выходим из ангара и поднимаемся, еле переводя дыхание, на двадцать какой-то ярус; старая, исконная Барселона отсюда не видна, убрана в металлический футляр. Тут только радужные столбы-цилиндры, показушное счастье безоблачной Европы, маяк, на который тянутся изо всех океанов потерпевшие кораблекрушение.

Хотя путь до порта неблизкий, нас так больше и не грабят.

- Надо держаться подальше от башен, - инструктирует меня Аннели. - А вообще хорошо знать, в каком районе кто заправляет. Где паки, где индусы, где русские, где китайцы, где сенегальцы... А еще лучше - их паханов по именам. Всегда можно договориться. Тут же нормальные люди живут, а не варвары какие-нибудь!

- Да тут у вас политика почище нашей, - говорю я ей. - Международные конфликты на каждом квадратном метре. Вавилон какой-то!

- Ты себе не представляешь! - подхватывает она. - Китайцы и индусы - ладно, но тут такие кварталы есть... Вон в той башне они провозгласили независимую Палестину, а в этой, синей, есть ассирийский квартал. Слышал про Ассирию? Я вот ничего не знала про нее, пока случайно не заплутала там. Такой страны уже тысячи три лет на карте мира нету - только тут, в Барсе. Прямо под Советским Союзом находится и над Российской Империей. Там на каждом этаже - по правительству в изгнании. Один знакомый врал, что посольство Атлантиды видел. Заходил, ему даже визу сделали и денег поменяли на какие-то фантики!

Креветки заканчиваются как раз к тому моменту, как мы добираемся до порта. Море выплескивается на нас: кругом обходим заслонявшую его ядрено-желтую башню, и вот оно затапливает нам весь обзор. Запруженный променад с мириадами ларьков, торгующих кокаином, семечками, проститутками-транссексуалами, шашлыком, национальной одеждой и огнестрельным оружием, возносится на сотню метров над водной поверхностью. За ним - стена до небес, композитные утесы гигаполиса.

Странно видеть место, где земля заканчивается.

Я бывал на море раньше. Обычно оно походит на рисовые поля или на венецианские каналы - сплошь уставлено сельхозплатформами. Весь океан - один садок, в котором человечество разводит себе всяческую живность на прокорм: тут лосося, там моллюсков, здесь планктон.

Но сейчас передо мной открывается великая пустошь. Никто не станет строить тут морские платформы - местные банды разграбят любую ферму в первый же день. У берега копошатся еще промысловые суденышки и кишат рыбацкие лодки, но горизонт чист.

И воздух тут совсем другой.

Словно не воздух, а гелий. Набираешь им два шара в своей груди - и можно лететь.

Мы сгоняем с погнутой скамейки какую-то малолетнюю шпану и садимся лицом в синь. Бриз гладит наши лица. Солнечные лучи плавят композит, из которого отлиты пятьсот семьдесят шесть одинаковых башен нового города. И где-то в его подполье живет город старый, город, который...

- Ну и как тебе Барса? - щурится на солнце Аннели. - Сущий ад, а? Обритая наголо, она кажется мне необычайно ломкой, хрупкой - и еще моей собственной; ведь это я сделал ее такой. ...который мог бы стать моим. Нашим.

Нет, мои мысли о том, чтобы получить работу в заповеднике Фьорентина, сделаться сторожем своих детских воспоминаний, затащить в этот гербарий Аннели и в нерабочие часы парка играть с ней в Адама и Еву - мечты имбецила. Через день после неявки по вызову меня найдут и выдернут на трибунал Фаланги, и тогда...

Черный зал, круг масок, кастрация и измельчитель; я стану компостом, а мое место в звене займет стажер, его быстро всему научат. Но Барселона...

Сюда не дотянутся Бессмертные. Здесь можно укрыться так, что нас никогда не найдут. Я жил в Европе, я привит от старости, и Аннели тоже. Ни старение, ни смерть нам не грозят. На первое время нашим домом могла бы стать квартира Раджа... А дальше - как знать? - не появится ли у нас настоящий дом и настоящая жизнь?

Барселона. Клоака. Карнавал. Бурление. Опасность. Жизнь.

Все, что я должен сделать - взять свой рюкзак с набором палача и зашвырнуть его прямо сейчас в море. Через несколько секунд он плюхнется в воду, приборы закоротит - и я больше не буду Семьсот Семнадцатым. Могу стать Эженом, а могу и остаться Яном.

- Барса? - Я пробую на вкус название нашего дома.

- Барса! - озорно глядит Аннели. - Что скажешь?

Свободная футболка трепещет на ветру, то прилипая и обрисовывая ее линии, то раздуваясь и забывая их. Аннели удрученно смотрит на свои перепачканные в масле руки.

- Слушай! У тебя же твоя форма с собой! Она ведь черная, так? На ней ничего не видно будет. Можно, я руки вытру? Один раз! Быстренько!

Она тянется к моему рюкзаку - я перехватываю ее запястье, отрицательно качаю головой. Она фыркает и отворачивается. Солнце заходит за облако. Мне неловко. Барселона - это ты, Аннели.

- В России есть одна странная болезнь. Горло от нее зарастает пленкой, и заболевший задыхается. Воздуха остается все меньше, пока он не умирает.

- Не переводи стрелки! - строго говорит мне она.

- Лечат они ее странной штуковиной, - продолжаю я. - Серебряной трубочкой. Пленка боится серебра. Врачеватель вставляет больному в горло маленькую серебряную трубочку, и тот дышит через нее, пока не одолеет болезнь.

Аннели не перебивает меня.

- Ты - моя серебряная трубочка. С тобой я начал дышать.

Она улыбается мне вполоборота, потом наклоняется и целует меня в губы.

А после вытирает свои руки о мои штаны.

- Ты поэт, а?

- Прости. Несу всякую ересь. Идио... Но она целует меня снова.

- Поправляйся. Не хотелось бы, чтобы ты задохнулся.

- Как считаешь, могли бы мы пожить у Раджа? - Я произношу это как бы в никуда, как бы в море.

- Ты что, дезертировать собрался? Жму плечами.

- Ты не сможешь! - уверенно заявляет она.

- Почему это?

- Если ты свою форму даже испачкать боишься! - Аннели цыкает. - Думаешь, я дурочка? У тебя сейчас отгул, вот ты и размечтался. А вызовут тебя на службу, мигом возьмешь под козырек. Что, не так?

Не знаю. Не знаю как.

- Я хочу быть с тобой.

- Детский сад. - Она хлопает меня по плечу. - Ясли.

- Что?

- Ты глупый. Даже странно.

Я лезу в рюкзак и достаю оттуда свой балахон.

- На, - говорю я ей. - Вытри руки. Пожалуйста.

- Не надо жертв, - усмехается она. - Спрячь, пока тебе морду за него не начистили. Тут у людей на вашу форму аллергия.

- Я хочу остаться. В Барселоне. С тобой.

- Вот это ересь так ересь!

- Мы можем пожить у Раджа, - твержу я. - Мы можем снять себе квартиру... Угол... Может, недалеко от твоей матери... Я найду какую-нибудь работу. Вышибалой там или... Ну... Радж, может, мне подыщет что-нибудь, или с Хему эту его идею... Не важно. Просто я не хочу возвращаться туда. Мне нужно с тобой... - Я прячу глаза, мне жарко, мне стыдно, я не могу заткнуться.

Она наполняет себя гелием. Зажмуривает глаза. Пресекает мое бормотание.

- Как твое полное имя?

- Ян.

- Полное. С идентификатором.

Мне трудно это дается. В концлагерных публичных банях я чувствовал себя менее голым, чем в ту минуту, когда мне приходится вслух - впервые за долгое время - назвать себя полностью. Но я должен перед ней обнажиться по-настоящему, иначе она не поверит мне, в меня. Это испытание.

- Ян. Нахтигаль. Два Тэ.

- Нах-те-галь? Н-А-Х-Т-Е-Г-А-Л-Ь?

- Через «и». НахтИгаль. «Соловей» по-немецки. И еще была такая нацистская дивизия. По распределению досталось, когда выпускался.

- Красота! Тебе очень идет! - Аннели спрыгивает со скамьи, сунув руки в карманы штанов, шагает куда-то.

- Куда ты? - Мне приходится ее догонять.

- За мной должок, - откликается она. - Хочу вернуть тебе его.

Ловлю ее у коммуникационного терминала - ярко-зеленого, в толстенном антивандальном корпусе. Европа расставляла такие в образцово-показательных кукольных домиках, чтобы наиболее мозговитые дикари могли интегрироваться в общее информационное пространство и приобщаться к прекрасному. Обычный комм тут роскошь...

- Запрос на поиск членов семьи, - произносит Аннели.

- Что ты делаешь?

- Идентифицируйте себя, - требует терминал.

- Аннели Валлин Двадцать Один Пэ, - четко произносит она, прежде чем я успеваю понять, что происходит.

- Принято. На чье имя вы хотите осуществить запрос?

- Поиск родителей. На имя Ян Нахтигаль Два Тэ.

- Зачем ты? Что ты делаешь?! - Я хватаю ее за руку, отдергиваю от терминала; меня прошибает насквозь холодом, в глазах темнота, ухает сердце. - Зачем?! Я тебя не просил! И зачем ты назвалась?!

- Запрос выполняется.

- Ты же не можешь искать от своего имени. Тебе запрещено узнавать, что с твоими родителями. Я тебе помогаю.

- Для чего?! Я не хочу знать, что с ними! Их нет! Зачем ты подставляешься?! Они могут понять, что ты не умерла!

- Это Барселона! - Аннели строит мне гримасу. - Пусть попробуют меня отсюда выцарапать!

- Ян Нахтигаль Два Тэ, - говорит терминал. - Результаты поиска. Личность отца не установлена. Мать - Анна...

Я должен скомандовать «Отмена!» - но язык присох к гортани; эта чертова зеленая тумба, грубый идол вандалов, превратилась в подлинного оракула, господь говорит со мной из груды композита.

- Ошибка.

Экран мигает и гаснет, терминал перезагружается. А мои нейроны уже вросли в его микросхемы, и меня выбивает тоже. Парализованный, я ловлю ртом воздух.

- Сделай еще раз. Оно начало уже говорить!

- Аннели Валлин Двадцать Один Пэ. Запрос на поиск членов семьи. Ян Нахтигаль Два Тэ.

- Запрос выполняется... Ян Нахтигаль Два Тэ. Результаты поиска: личность отца не установлена. Мать... Ошибка.

И снова у него инсульт, и беспомощное моргание, и обнуление, и забытье.

- Я не понимаю. Я не понимаю! - Я молочу по экрану кулаком, но терминал и рассчитан на таких, как я.

- Давай попробуем еще раз...

- Помолчи!

Она молчит; и тогда я слышу жужжание. Вибрацию. У меня в рюкзаке. Вызов. Вызов. Черт с ним, кто бы там ни был! Идите в задницу! В задницу! Заглядываю.

Эрих Шрейер. Лично. Зашвыриваю комм обратно. Стою перед онемевшим зеленым идолом, шея закупорена, голова сейчас лопнет, кулаки свело, костяшки ссажены, бум-бум-бум...

- Ян?

- Пойдем. Пойдем отсюда! - На прощание я пинаю терминал бутсой; он весит, как истуканы с острова Пасхи.

Мы идем, а комм продолжает звонить, звонить, жужжать у меня в рюкзаке, теребить меня, зудеть как насекомое, действовать мне на нервы. Нет, господин сенатор. Увольте. Чего бы вы от меня ни желали на сей раз...

Чего?

Вам же не могли так быстро доложить, что девчонка Рокаморы, которую я убил и пропустил через измельчитель, строчит запросы в базы данных из Барселоны? Не могли, а? Кто она, в конце-то концов? - просто досадный заусенец на одной из миллиона деталей безупречно работающего механизма, которым вы управляете! Это все я и моя паранойя - думать, что Аннели нужна кому-то еще, кроме меня...

Комм продолжает жужжать, назойливая дрянь.

- Смотри! - Аннели прикрывает глаза от солнца, указывает ввысь. - Да не там! Вон, за башнями! Выше!

Жирная черная точка. Еще одна. Еще. Еще. Далекий утробный вой.

- Что это?

- Турболеты. Транспортные.

Толстые сигары с крохотными крылышками. В городе такие редко увидишь. Не черные - темно-синие, с белыми цифрами на бортах. Известная расцветка.

- Отсюда не видно ничего. Давай поближе?

Они опускаются - один за одним, десять, двадцать, - приземляются между пестрых металлических башен брюхастые тяжелые машины с маленькими крылышками, безглазые и толстокожие. Я их узнаю. Штурмовые группы полиции. Толпа - врассыпную.

- Все. Дальше не пойдем.

- Что они тут забыли?

Коммуникатор с перерезанными связками все еще юлит на дне моего рюкзака, никак не успокоится. Еле заметные вибрации расходятся по ткани, по моим тканям.

Отваливаются люки-трапы, родятся из беременных летучих тварей синие блестящие личинки - отсюда маленькие, становятся цепью, рисуют круг, потом двойной. Их сотни, может, вся тысяча.

Толпу намагничивает - заряженная страхом и любопытством, она сначала растекается в стороны, но после стабилизируется и начинает густеть. Эхо катится от эпицентра к окраинам, и всего через минуту доходит до нас:

- Полиция. Полиция. Полиция. Полиция.

- Что случилось? Что за операция? - спрашиваю я у него.

Эхо повторяет мой вопрос и, перекладывая с наречия на наречие, уносит его куда-то в самую гущу голов, чтобы через некоторое время вернуться с ответом:

- Говорят, президент Панама к нам летит. Мендес. С нашим европейским вместе.

- Что? Зачем?

- Посмотри в новостях, - просит Аннели.

Я вынужден взять коммуникатор в руки и скинуть вызов Шрейера, чтобы прослушать последние известия.

«Пожелание посетить территорию Барселонского муниципалитета господин Мендес высказал в ходе переговоров с президентом Единой Европы Сальвадором Карвальо. Просьба была высказана в ответ на замечание президента Карвальо относительно гуманности мер пограничного контроля по периметру так называемой Стофутовой стены, которая отделяет Панамерику от южноамериканского континента... »

- Чего там толкуют? - озирается на меня копченый туарег с курчавой седой бородой.

- Он просто хочет ткнуть нас носом в наше собственное дерьмо. Дружественный визит, - объясняю я. - Карвальо попрекает его резней вдоль стены, а Мендес ему: слетаем-ка в Барселону, брат, и посмотрим, что творится у вас под носом.

- Ишь чего! Говорят, Мендес сейчас задаст нашему жару! - делится туарег со всеми, о кого трется.

- Это шанс! - Аннели, кажется, обрадована.

- Шанс?

- Что ты обычно видишь в новостях, когда речь идет о Барсе? Разборки, плантации псилоцибов, туннели контрабандистов, которые пытаются добраться до вашей драгоценной воды! А всего остального будто нет! У нас же страна поголовного счастья!

- И ты считаешь, сейчас специально для Мендеса все каналы метнутся расхваливать ваш блаженный оазис? Не смеши меня!

- Я считаю, Мендес может за один день изменить то, на что европейские старперы уже сто лет закрывают глаза! То, что нет никакой Единой Европы! Что есть тюряга для приговоренных - и есть ваш сраный Олимп. Что все это сморщенное равенство, которым они все время трясут перед камерами, - полная херня! Вот в это их ткнуть надо, а не в то, что тут люди на красный свет улицу переходят!

- Ничего такого не будет, - уверенно говорю я. - Ему и шагу не дадут ступить. Гляди, сколько полиции.

Мы залезаем на нависающий над головами травелатор, втискиваемся между пакистанскими торговцами чем попало; мы тут как звери на водопое, не время вспоминать о нашей войне.

С травелатора на площадь пятисот башен вид лучше: синяя окружность раздается в стороны, соприкасается с человеческим роем и легко сминает, гонит его. В пустоту посреди садятся новые машины, сыплются наружу пластиковые солдатики, строятся рядами, вливаются в цепь, и, прирастая новыми звеньями, она ширится и ширится.

- Все равно им не хватит сил, чтобы всю Барсу задавить, - упрямится Аннели.

- Ты не знаешь Беринга.

Еще с десяток турболетов виснут над Барселоной. Громкоговорители увещевают горожан, просят их оставаться дома.

- Это и есть наш дом! - вопит кто-то из толпы. - Это вы проваливайте отсюда!

Эхо от воя турбин разливается по городу мечты, затапливает его, и изо всех щелей наружу лезут смурные обитатели нарядных кукольных небоскребов. Грязные ручьи подпитывают неспокойное бурое море, в середине которого - окантованный синим клочок суши.

Но жители трущоб поднимаются сюда не за тем, чтобы схлестнуться с полицией; тот, что кричал, пока в одиночестве. Они выходят к молчаливым полицейским в пластиковых доспехах, как индейцы выходили к закованным в кирасы конкистадорам, высадившимся с громадных белопарусных галеонов, - из любопытства.

Парят над толпой телевизионные дроны, снуют позади двойного кольца репортеры, не отваживаясь пойти в народ и снимая его из-за синих широких спин, круглых тусклых шлемов.

- Вон! Вон летит! - всколыхивается море, идет волна поднятых рук.

И из-за искрящихся башен выплывает величавое белое судно, эскортируемое маневренными малыми турболетами.

- Едрить! - восхищенно шепчут люди на трех сотнях языков. Еще бы. Такие важные птицы тут раньше не показывались.

Белый воздушный корабль застывает в небе, а потом неспешно снижается, вставая точно посередине приготовленной для него площадки. Распахиваются двери, выдвигается трап, и крошечный президент Панама машет рукой-спичечкой бурому настороженному морю. Даже охраны вокруг не видно - только журналисты, журналисты, журналисты.

Следом появляется на трапе еще одна фигурка - наверное, наш Карвальо.

Суетятся на земле помощники, оператор наводит камеру на Мендеса - и внезапно над оцепленной полицией площадью возникает его проекция, сотканная из воздуха и лазерных лучей. Огромный трехмерный бюст - голова и плечи. Мендес улыбается ослепительно и грохочет из зависших над толпой громкоговорителей:

- Друзья! Спасибо, что позволили мне заскочить к вам в гости!

Паки переглядываются, скребут щетину и поправляют свисающие с ремней кривые ножи.

- Когда мои европейские друзья приглашают меня к себе, я обычно вижу только Лондон или Париж. Но я любопытный и непоседливый человек. Давайте посмотрим что-нибудь новенькое, попросил я их. Давайте заглянем в Барселону! Но почему-то мой друг Сальвадор стал меня отговаривать. В Барселоне нечего делать, сказал он мне. Вы с этим согласны?

- Хитрожопая тварюга этот Карвальо! - бухтит тот, что в чалме.

- А я хотел побывать тут. Познакомиться с вами. Так что если вы думаете, что я так и буду торчать тут, на трапе, вы меня плохо знаете! - И Мендес начинает спускаться по ступеням вниз.

- Отважный человек, сука, - сморкается одноглазый пак с оттопыренным карманом.

Вторая фигура приклеена к трапу: Карвальо не торопится к тиграм в клетку.

Камеры переключаются, чтобы удержать в кадре идущего к людям президента. Добравшись до земли, Мендес - вот номер! - действительно шагает к оборонным линиям полиции. Огромные негры в черных костюмах и солнцезащитных очках берут его в кольцо - и вместе они прорывают полицейское оцепление. Журналисты, преодолевая ужас, лезут за ним. Чудо: человеческое море расступается перед сумасбродом, и он, как Моисей, ступает посуху.

- Вы, наверное, знаете, что мы с моим другом Сальвадором придерживаемся разных мнений о том, как быть с бессмертием. Я - республиканец, старый консерватор. Бессмертие, спросите вы меня? Прекрасная штука! Но разве есть что-то важней семьи? Любви к детям? Возможности вырастить их, научить всему, качать на коленях? Уважения к родителям, которые произвели вас на свет?

Толпа невнятно рокочет; а я слушаю Мендеса вполуха, голова забита другим. Я хочу найти еще один информационный терминал. Найти и отправить новый запрос о судьбе и местонахождении моей матери, которую зовут Анна. Перебрать сто тысяч гребаных зеленых терминалов, пока не найду один работающий.

Анна?

Не помню. Да и откуда мне помнить? Просто - мама.

- Человек одинок! - произносит Мендес. - И нет ничего хуже одиночества, вот что думаем мы в Панамерике. А кто может быть ближе нам, чем наши родители и дети, братья и сестры? Только с ними нам по-настоящему хорошо. С ними и с любимыми женами, мужьями. Все говорят, политики пудрят простым людям мозги - но я сам простой человек и по-настоящему верю только в такие вот простые вещи. Да! Мне легко жить, потому что я верю в понятные вещи. Но Панамерика - страна многих мнений. Мы свободные люди, и нас учат уважать людей, которые думают не так, как мы!

Весть о визите Мендеса, верно, достала уже до самых дальних концов и самых темных углов обеих Барселон - и внутренней, и наружной. Столпотворение невероятное - края не видно. Люди молчат, прислушиваются.

- Да, бессмертие у нас стоит денег. Да, не все могут себе позволить его. Это правда. Панамерика тоже перенаселена. Но наша страна - это не страна всеобщего равенства, это страна равных возможностей. Каждый может заработать на квоту.

Вдруг объемная проекция, огромная реплика выступающего президента, рябит и моргает; сквозь нее на мгновение проступает что-то другое - но тут же возвращается лик Мендеса. Сам оратор, похоже, вообще ничего не замечает.

- Но тут, в Европе, нашу систему называют грабительской. Да, мой друг Сальвадор так говорит! И я не спорю: нас учили уважать другие мнения. Сальвадор говорит, европейская система гораздо справедливей, потому что она основана на настоящем равенстве. У нас все равны, говорит Сальвадор, и каждый рождается с правом на бессмертие!

Аннели ерзает. Народ волнуется: смутный гомон перерастает в гул. Слова Мендеса переводят на три сотни языков, сосед объясняет соседу, и становится душно, как перед грозой. Кожей чувствую накапливающееся в атмосфере электричество, и мне чудятся грядущие разряды. Но Мендес, буревестник, живет ими.

- У вас в Барселоне живут простые люди. Такие же, как я сам! Люди, которые верят в простые, понятные вещи. Я уважаю вас. Вы выбираете настоящее равенство. Вы выбираете бессмертие. Европа дает вам его. У вас есть это право, и вы счастливые люди! Так ведь, Сальвадор?

Наконец я понимаю, что он делает. Шрейер не зря его опасался. Камеры перебрасывают на президента Карвальо - раскрасневшегося, потного, злого.

- Я... - начинает Карвальо, но тут картинка рвется снова.

Карвальо дезинтегрируется, и вместо него над народом возникает человек, стоящий у искрящейся желтой стены. У человека знакомое и незнакомое мне лицо. А Аннели узнает его - и зажимает себе рот рукой.

- Я любил одну девушку, - тяжело выговаривает человек. - А она любила меня. Я назвал ее своей женой, а она меня - своим мужем. Это простая и понятная вещь, господин Мендес. Как вы любите.

- Что? Кто? - галдит толпа.

- Моя девушка забеременела. Что может быть понятней? Но об этом мне рассказала не она. Не успела. Когда нашему будущему ребенку было несколько недель, к нам вломились бандиты. Вы слышали о них. В Европе бандиты действуют под крылом государства. Их тут называют Бессмертными.

Толпа начинает реветь - слитно, многоязыко. Я оглядываюсь на Аннели - и хватаю ее за руку.

- Аннели! Послушай...

- Эти бандиты пришли к нам ночью. Они сказали нам, что мы нарушили Закон о Выборе. Закон, который заставляет родителей идти на убийство нерожденного ребенка - или на самоубийство.

- Он где-то тут, - озадаченно кряхтит пак в чалме. - Это ж Омега-Тэта, желтая!

Помощники Мендеса, развернувшие проектор, наконец отрубают изображение, но Рокамора продолжает вещать с десятка реющих над грязным морем полицейских турболетов. Звук льется отовсюду и ниоткуда, будто это сами небеса говорят с человеками.

- По этому Закону они могли принудить ее к аборту или сделать ей укол, который превратит ее в старуху и погубит. Людоеды писали этот закон. Садисты и людоеды. Но для Бессмертных он оказался мягковат. Они сделали по-своему. Они изнасиловали мою жену и убили ее. Я спасся чудом.

- Долой! - визжит какая-то баба. И тут же зычный бас подхватывает:

- Долой! Долой Карвальо!

- Аннели?! Аннели!

- Чудом, говорю я. Чудом! - Один громкоговоритель отключается за другим, но полностью истребить Рокамору им пока не удается. - Да я проклинаю себя за то, что остался жив! Я должен был там умереть. Умереть, чтобы моя Аннели осталась невредима. Должен был - и не сделал. Пытался договориться с этими убийцами, достучаться до них. Мы же в Европе! У нас же верховенство закона!

Что отвечает Мендес, как возражает Карвальо - люди этого не слышат; инженеры бессильны, их техникой завладел Рокамора - взломал доступ и присвоил себе.

- Прости, - шелестит почти беззвучно. И ее рука ускользает.

- Аннели! Не верь ему! Но она уходит в толпу, как вода в песок.

- Долой Карвальо! До-лой! До-лой!

- И вот еще. Нет никакого равенства, господин Мендес. Это миф. Пропаганда. Барселону уже много лет назад отрезали от европейского водоснабжения. Те, кто тут живет, не могут попасть в настоящую Европу, хотя им обещали убежище.

- Долой Беринга!

- ДОЛОЙ ПАРТИЮ БЕССМЕРТИЯ!

- Аннели! Аннели, вернись! Я умоляю тебя! Прошу! Где ты?!

Глохнут все динамики, кроме одного, - последний турболет, экипаж которого никак не справится со взломанным оборудованием, отгоняют подальше, - но эхо пересказывает слова Рокаморы каждому здесь.

- Мифы нужны, чтобы прикрыть людоедскую систему, господин Мендес. Я боролся с ними и раньше, до того как... Моя фамилия Рокамора, люди меня знают! Я всю жизнь положил на эту борьбу. Я не говорил ей, кто я. Хотел ее уберечь. Но мою Аннели все равно наказали - за меня. А сейчас... Если бы я только мог вернуть ее... Я отказался бы от всего. Но они убили ее. Они не оставили мне ничего другого. Долой Партию Бессмертия! Долой лжецов!

- ДОЛОЙ ПАРТИЮ БЕССМЕРТИЯ! ДОЛОЙ КАРВАЛЬО! ДОЛООООЙ!

- Аннели?! Аннели!

На меня наваливается страх - я никогда не отыщу ее в этой давке, в этом городе, в этой жизни. Мне жарко и холодно, лоб мокнет, льет в глаза кислота; у меня отняли мою серебряную трубочку, и грязная пленка нарастает, смыкается, забивает мою глотку; я думал, я излечился, но оказывается, я просто дышал через нее, через мою Аннели.

И вот тут случается цепная реакция.

Миллион, два миллиона, три миллиона голосов скандируют в унисон; и этим людям становится слишком тесно со своей ненавистью. Толпа нагревается, расширяется, расплескивается и с какой-то невообразимой легкостью сжирает Мендеса вместе с его огромными телохранителями; как пузырь лопается двойное полицейское оцепление, цунами захлестывает вальяжно рассевшиеся на чужой земле турболеты, переполняет их, курочит, уродует. Синие поплавки полицейских шлемов сперва видны в грязевых потоках, потом их уносит куда-то, тащит, топит.

За секунду до того, как ничего уже не исправить, горделивое белое судно дергано и поспешно срывается с места, кренится и еле выравнивается; взлетевшие турболеты кружатся, опрыскивают толпу слезоточивым газом, но этому народу уже приходилось лить слезы, эффекта никакого.

Больше в этом месиве не найти никого; ничего.

- Аннели! - ору я, раздирая свою гортань.

- Аннели! - кричит с вертолета Рокамора, прежде чем его наконец затыкают.

Глава XXI. ЧИСТИЛИЩЕ

- Ааааннеееелииии!

Впереди в толпе - женская голова, обритая наголо. Пробиваюсь через тела, проталкиваюсь, распихиваю, отдавливаю ноги, иду по упавшим; кто-то снизу хватает меня за штаны, за бутсы, я спотыкаюсь и чуть не тону.

Нет, эти люди не море; эти люди - лава. Барселона пробудилась и извергается, трещит по швам, и из расселин выплескивается наружу ненависть, раскаленная докрасна, способная прожечь насквозь землю и расплавить наше композитное государство.

Я гребу сквозь кипящий камень, жуть держит меня за горло стальной хваткой; я должен добраться до нее, вот же она, всего в десятке шагов! Какой-то жирдяй не хочет сдвинуться, отгораживает Аннели от меня - я пихаю его в живот; отталкиваю старуху; шагаю по задавленному человеку, который, даже умирая, вопит: «Долой!»

Тут уже не три миллиона и не пять. Все, кто сидел по норам, по арматурным клеткам, прут наружу, вспомнив вдруг, что их клетки не заперты. И все эти миллионы потеряли рассудок, позабыли самих себя, склеились в одно громадное чудовище, кормят его своими телами и своими душами, и оно растет, поднимается, разбухает, призывает из щелей все новых людей, прирастает ими и ревет так, что мир содрогается.

- ДОЛООООЙ!

- Аннели!

Перекошенное от злобы лицо; это не она! Это даже не девушка, а какой-то субтильный тип с выщипанными бровями. Чудовище высосало из тщедушной безбровой оболочки того педика, который раньше в ней жил, и запустило в его шкуру свою сущность. И теперь его тельце орет басом, на который предыдущий жилец не был даже способен: «Даааалллоооой!»

Леплю ему затрещину - смачную, но короткую: замахнуться нет места. Он не чувствует ничего, ничего не понимает. Я верчу головой, ползу никуда, воюю с чудовищем - один против десяти миллионов оскаленных голов. Удушье - страх толпы - снова со мной. Я должен спрятать голову между колен, закуклиться и выть, но вместо этого я мечусь, вязну, затертый плечами, животами, бешеными взглядами, и просеиваю, просеиваю, просеиваю лица.

Каждый вопит, скандирует, топает, бьет в кастрюли и свистит в свистки. Голова моя - скороварка, забытая на плите. В глазах рябит от бесконечно тасующейся мозаики. Одно из этих лиц - ее, мой шанс - один на пятьдесят миллионов.

- Аннели!

Меня выплевывает на крошечный пятачок, где линчуют попавшихся полицейских.

Их выковыривают - живых, мягких - из синей скорлупы и раздирают с треском и хрустом, они воют от жути и нечеловеческой боли, я отворачиваюсь от них и бегу на месте - дальше. А у меня на плечах сидит моя собственная смерть - с равнодушным Аполлоновым лицом и дырками вместо глаз, я ее ношу с собой повсюду в рюкзаке. Если кто-то заподозрит меня - чудовище схарчит меня мигом, как сожрало тысячу полицейских и лощеного президента супердержавы, который вызвал его.

Только я не об этом думаю.

Мне нужно найти тебя, Аннели.

Почему ты бросила меня, почему ты с такой легкостью меня бросила?! Я ослушался Шрейера, я нарушил приказы, я мочился на наш святой Кодекс, я не смог тебя убить, я прятал тебя у себя дома, я потерял голову, я видел тебя во всех своих снах, я не стал трахать тебя, когда ты была одурманена и подставлялась мне, потому что хотел не трахнуть тебя, а заниматься с тобой любовью, я против всех запретов виделся с тобой дважды и трижды, я мечтал с тобой жить - размечтался! - думая, как за это меня кастрируют и живым швырнут в измельчитель мусора! Как ты могла оставить меня тут одного? Мне ведь никак без тебя нельзя! Слышишь?!

Меня несет куда-то. Я потерялся в людях.

Я проваливаюсь в чью-то нору, оказываюсь в каких-то коридорах, домах, в меня тычут грязными жирными пальцами, кричат что-то на неизвестном языке, седые, патлатые, лысые, узкоглазые, черные, рыжие, я кричу в ответ, отпихиваю их, бегу прочь - и снова возвращаюсь туда, откуда убегал. Воздуха мне.

Нет. Нет. Я зря. Зря так.

Ты не виновата.

Она не виновата.

Это все Рокамора. Лжец, манипулятор, трус.

Я должен найти Аннели, чтобы рассказать ей всю правду про этого ублюдка. Рассказать ей, как он спасал свою шкуру, оставляя ее Бессмертным в развлечение. Как Пятьсот Третий долбил ее кулаком - а Рокамора прикрывался ее воплями, чтобы отвлечь меня и достать свой пистолетик. Эта мразь не колебалась ни секунды, прежде чем сдать нам своего будущего ребенка, о котором теперь так скорбит. И даже когда у него в руках был ствол, он не думал освобождать Аннели. Он врет, брешет, Аннели, он ни о чем не жалеет, он насквозь прогнил, он не умеет ни о чем жалеть!

Я найду тебя, я расскажу тебе это, и ты поймешь, ты услышишь меня.

Услышишь. Услышишь.

Исполосованные, перемазанные помадой, кривозубые, усатые, брыластые, с проваленными глазами, с тройными подбородками, с вывернутыми африканскими губищами - я перебираю, перебираю чужие хари, ищу среди них одно лицо, ищу спасения.

В голове муть, я решаю, что мне необходимо забраться на разноцветную башню - потому что с высоты я непременно увижу Аннели! И я карабкаюсь, проливая семь потов, по винтовой лестнице, ярус за ярусом, пока ноги не начинают гореть, на вершину - но сил хватает только на половину. Приваливаюсь к прозрачной стене, легкие вот-вот порвутся, футболка прилипла к коже. Моргаю, вцепляюсь в поручни, чтобы не упасть.

Гляжу вниз.

От Средиземного моря до стеклянной стены не найдется больше места ни для одного человека - все места заняты. Полощутся кроваво-красные флаги - знамена Партии Жизни, качаются наскоро намалеванные транспаранты: люди требуют справедливости, требуют нашей воды, требуют бессмертия для каждого и для всех. Жалами торчат стволы, биты, дреколье. Нет, не тараканы и не муравьи; здешние обитатели - осы, ядовитые осы, и Мендес с Рокаморой разворошили их гнездо.

Мне казалось, жители Барселоны в мире со смертью, им не нужен наш сраный Олимп, они молча хавают свою судьбу, жизнь однодневки учит их наслаждаться каждой минутой. Я думал, они готовы приворовывать бессмертие, приторговывать им на черном рынке - но никогда не рискнут за него биться.

Не так.

Просто они ненавидели нас вразнобой, каждый по-своему и каждый по отдельности; их ненависть иногда грела нас, иногда жгла - но ровно, рассеянно, как полуденное солнце. А Мендес собрал миллионы лучей в пучок, преломил их своим выступлением, а потом Рокамора выхватил у него линзу и теперь хочет подпалить мир.

В рюкзаке верещит что-то.

У меня же вырублен звук! Как это?!

Отгораживаюсь от лестницы, от окон, достаю - все же коммуникатор. Экран пульсирует ярким, красным. Режим тревоги.

Никто тут меня не видит; башня опустела, последние жильцы с гиканьем пролетели вниз, перескакивая через три ступени. Подношу коммуникатор поближе.

Мигает оповещение: «ВСЕОБЩАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ» - впервые на моей памяти. Раскрываю: всем Бессмертным предписано немедленно прибыть к границам муниципального округа Барселона. Подписано лично Берингом.

Всем. Значит, и мне. Отупело перечитываю сообщение.

В Фаланге пять тысяч звеньев. Пятьсот сотен. Пятьдесят тысяч Бессмертных.

Никогда не видел, чтобы все собирались вместе - потому что этого прежде не случалось. Что будет? Крестовый поход на бунтовщиков?

Я пытаюсь прочесть новости - но тут коммуникатор теряет сеть, и связь пропадает.

Снаружи громыхает. Взрыв?! Нет. Пока нет.

В панорамном окне мелькает тройка армейских истребителей - черных, с небесно-голубым подбрюшьем, - идут точно над башнями. Вижу, как они разворачиваются над морем и возвращаются в Европу. А с континента идет им навстречу еще одна тройка. Грохот - на минимальной высоте истребители преодолевают звуковой барьер. Толпа пестрит лицами - варвары позадирали головы, притихли. Разведка? Вряд ли - со спутников все и так видно...

Зря ловлю сеть - похоже, связь отрубили.

На опустевших этажах - впавшие в кому информационные терминалы. Трогаю экраны - они выдают психованную разноцветную картинку. Хорошо, я не эпилептик - от такого меня могло бы и коротнуть.

Обшариваю композитные пещеры, все в наскальной живописи. Хочу узнать - вдруг у кого есть комм другого мобильного оператора?

Но все заброшено.

Проходит еще несколько минут - и во всей башне гаснет электричество. Так же, наверное, и в остальных. Барселону отрезают от мира. Понимаю: они будут штурмовать город.

Мне надо найти Аннели до того, как пятьдесят тысяч Бессмертных маршем войдут в Барселону; вот-вот тут начнется кровавая баня, подобных которым Европа не видывала со времен Войн обреченных. Мне надо вытащить ее из жерновов, вернуть, поговорить с ней хотя бы!

Счет идет на минуты.

Если я не отыщу Аннели сейчас, я могу потерять ее навсегда.

Аннели, Аннели, Аннели, я ведь говорил тебе, что хочу быть с тобой, я ведь назвался своим настоящим именем, я дезертировал в своих мечтах, я сам решился почти уже на то, что запрещал Девятьсот Шестому! Почему ты мне не поверила? Почему ты поверила террористу, аферисту, клоуну и не поверила мне?

Чем этот мерзавец тебя покорил?!

Что он делает лучше меня?! Трахается?! Заботится о тебе? Оберегает?!

Ты ведь писала ему, Аннели! Ты звонила ему! Он говорит, что похоронил и оплакивал тебя, - а его комм лопается от твоих сообщений! Он знал, что ты жива, что ты ждешь его, зовешь, пытаешься встретиться! Но вот он устраивает это гребаное представление, признается тебе в любви при всем честном народе - и ты таешь, ты течешь и бежишь к этой мрази сломя голову!

Где он раньше-то был, а?! Где?!

Почему не ответил? Что же не отправил своих парней с пересаженными лицами сюда, к тебе - спасти тебя от меня?! Чего ждал?!

Потому что ты больше не нужна ему, Аннели! Не нужна живой!

Посмотри, какую трагедию он разыграл! Погляди, как купил пятьдесят миллионов штыков на одну историю о том, как тебя изнасиловали и убили! Он продал тебя, да как! Мечта любого сутенера!

Дьявол, вот как называл Рокамору Эрих Шрейер. Дьявол. Тогда мне подумалось, что он драматизирует. Сейчас мне так не кажется. Что за власть надо иметь над человеком, чтобы он бежал к тебе по щелчку пальцев, после того как ты предаешь его и глумишься над ним?

И мне становится страшно за нее.

Что станет с Аннели, когда она к нему вернется?

Ведь Рокамора уже рассказал городу и миру историю с печальным концом. Аннели - мученица, и сам Рокамора - мученик. В их страданиях жители Барселоны узнают себя. Их восстание начинается там, где заканчивается жизнь Аннели.

Я гляжу на алые знамена над многомиллионной толпой. Этот конец - начало Рокаморы.

Если Аннели найдет его, Рокамора поцелует ее, а потом один из парней с чужой кожей заломит девчонке руки, а другой наденет ей на голову полиэтиленовый пакет и сядет ей на ноги, чтобы она не дрыгалась слишком. На все про все - пара минут. Рокамора, наверное, отвернется. Он же такой чувствительный.

Я снова бегу - скатываюсь вниз по лестнице, нащупываю выход, снова окунаюсь в кипящую лаву, снова сжимаю голову руками, потому что она так кружится, что резьбу срывает.

Рокамора заманивает Аннели в ловушку.

Она в опасности. Моя Аннели в опасности.

И я мечусь, перебираю людей, хватаю, бракую, падаю и поднимаюсь снова...

Пока я был с Аннели, Барселона казалась мне понятной, я начинал чувствовать ее; теперь местные снова пялятся на меня, как на чужака, а я путаю направления, не узнаю мест, где только что прошел, - и прочесываю их снова. Не разбираю того, что они вопят, не могу прочесть надписи на плакатах; Аннели от меня отвернулась - и Барселона отворачивается.

- Аннели!!!

Успокоиться. Надо успокоиться. Надо перевести дух. Спрятаться ото всех и отдышаться.

Нахожу брошенный киоск, торгующий газировкой. Запираюсь внутри, сижу на полу и вспоминаю, как мы мешали эту самую газировку с абсентом - только что. Киоск покачивается на человеческих волнах, вот-вот его раздавит, как скорлупку. Я зажмуриваюсь - передо мной мелькают лица-лица-лица, лица посторонних людей. Позыв: рот заполняет соленая слюна. Не выдерживаю и опорожняю желудок в углу.

И только тогда признаюсь себе: мне ее не найти. Я потрачу сто лет на то, чтобы проверить каждого в этом проклятом городе, а когда доберусь наконец до Аннели, то не признаю ее, потому что чужие лица вытравят мою сетчатку и я буду слеп.

Сижу на полу рядом со своей лужицей, обняв колени, уставившись в лейбл газировки, вспоминая, как Аннели смешно морщилась, втягивая разбавленный абсент через соломинку. Не знаю, сколько времени проходит, - прибой толпы укачивает меня, и я сплю с открытыми глазами.

Будит меня восторженный вопль.

- Ро-ка-мо-ра! - слышится откуда-то.

- Ро-ка-мо-ра! - подхватывают в другом конце.

- РО-КА-МО-РА!

Дрожащими пальцами отщелкиваю шпингалет.

Сразу вижу его. Вдалеке - проекция: Рокамора в окружении свирепых бородачей с перебитыми носами, обвязанных пулеметными лентами. Перед ним - Мендес. Поблекший, бумажно-белый, живой.

Каким-то чудом его успели выхватить из-под подошв, из-под каблуков, отряхнули и предъявляют теперь - не бунтарям, а пятидесяти тысячам Бессмертных и тем, кто посылает их сюда.

Должно быть, это тот проектор, который несколько часов назад разворачивали помощники Мендеса; автономный - электричества ведь нет нигде; а солнце уже тонет, и скоро тут будет кромешная тьма.

- Ро-ка-мо-ра! Ро-ка-мо-ра! Ро-ка-мо-ра!

- Мы требуем переговоров! - глядя мне в глаза, произносит Рокамора. - Довольно крови! Здесь живут люди, а не скот! Все, чего мы просим - чтобы с нами обращались, как с людьми!

- РО-КА-МО-РА!

- Мы заслуживаем жизни! Мы хотим растить наших детей!

- РОКААААМООООРААА!!! - глушит его толпа.

- Мы хотим оставаться людьми - и оставаться в живых!

- СМЕРТЬ ЕВРОПЕ!!!

Он думает, что сможет управлять ими. Нет, просто его голова стала у этого чудовища пятьдесят-миллионов-и-первой, только и всего.

Он тут. Он точно тут, запоздало доходит до меня. Где-то неподалеку. И все местные знают где; и Аннели знает. Я не могу разыскать ее, но найти Рокамору мне по силам. А там - и до нее дотянусь...

Выбираюсь из своей лодчонки, ныряю в людей.

Слушаю рассеянно эхо толпы.

Эхо доносит, что в море видны какие-то громадные корабли, каких тут отродясь не видывали: весь горизонт черный; что все ждут штурма и все готовы биться до последнего; что Рокамора вместе с заложниками - на Дне, под платформой, в какой-то цитадели тамошних драг-лордов, вроде бы на площади Каталонии, под башней «Омега-Омега» или вроде того, что вокруг тысячи боевиков, половина - паки-фундаменталисты, другая половина - сикхи, что они баррикадируют подходы, что туда уже никак не попасть. Говорят еще, что проклятый Беринг отрядил сюда полмиллиона Бессмертных, вооружил их и приказал бить на поражение; говорят, что Барселону будут бомбить чуть ли не напалмом, - но никто не боится, кого ни спроси, все готовы умереть. И вправду: истребители тенями шастают по сумеречному небу, громом гремят, рвут барабанные перепонки, отрабатывают бомбежку. А правильно мне будет умереть напалмом, думаю я вдруг. Вчера только я сжег заживо две сотни человек, а сегодня сожгут меня - так же безлично, не разобравшись. Правильно, а жутко. Не хочу присохнуть мазутным пятном к другому человеку. Не к этим людям. Не тут.

Проговариваю это. Признаюсь себе. И догадываюсь.

Я воняю чужаком - и проведи тут не пару дней, а годы, - не стану своим. Я чужой Барселоне и чужой Аннели. И она чуяла это во мне. И помнила, все время помнила, кто я такой.

- Аннели... - шепчу я. - Аннели... Где ты?

- Потому что мы - люди! - кричит Рокамора, потрясая кулаком.

- Рокамора! - скандируют те, кто кольцом стоит вокруг.

- РОКАМОРА! - отзывается площадь.

И тут, будто мое заклинание подействовало, оператору ненароком дают под локоть - камера прыгает - толпа ахает - а я вижу... Розовый мрамор. Высеченные мной из пены чистые линии. Мои глаза. Взгляд - влюбленный - замкнут, зациклен на этом жалком демагоге. Она жива. Она уже нашла его.

Ей не натянули на голову пакет, она не синела, не обмочилась, не сучила ногами; вот она - стоит рядом, помогает ему обманывать этих идиотов.

- Она жива, - говорю я вслух, а потом - не хватает - кричу: - Она жива! Это ложь! Она не погибла, видите?! Он врет вам!

- Заткнись! - шикают на меня. - Не мешай слушать!

Выманила меня из конуры, сняла натерший шею строгий ошейник, почесала за ухом и потащила гулять. Я-то думал, у меня новая хозяйка - и какая! - а она наигралась со мной и просто бросила меня в парке. Вернулась к своему гребаному пуделю. А мне что делать? Что мне делать?! Я не экопет, не электронная моделька домашнего любимца, меня нельзя выключить и зашвырнуть на антресоли, если я вдруг слишком страстно по-собачьи атаковал твою ногу и всю ее перепачкал!

Я живой, ясно?!

- Гребаному пуделю... - подслушиваю я собственное бормотание.

Картинки мелькают: я шагаю куда-то. Не отдаю себе отчет куда - но сама собой близится та башня, на которую я приехал поездом из Тосканы.

Та, где вокзал, из которого - туннель за стеклянную стену. По одну сторону Барселона, по другую - наши.

Поднимаюсь по пустой лестнице, ноги весят ноль, в черепе тоже ничего лишнего. По темному переходу, в котором мы застряли тогда с Аннели, в котором у меня отняли рюкзак, - левой, левой, раз, два! - маршем мимо варящихся в дурманном дыму шайтанов. От меня сейчас другие волны прут, и шайтаны даже не решаются меня окликнуть.

По погасшим указателям трудно отыскать вокзал - но я металлическая пылинка, и электромагнит сам подтаскивает меня к себе. Там, за транспортным хабом, за перекинутым по облакам пролетам ажурного моста - собираются сейчас пятьдесят тысяч Бессмертных, строится Фаланга, и я хочу быть с ними, я хочу в строй.

Как они попадут в Барселону? Стеклянная стена с единственными воротами на тридцатиэтажной высоте сделала Европу неприступной для нелегалов - но она же превратила этот город в крепость, осада которой может продолжаться месяцы и годы.

Понимает ли Беринг, на что посылает их? Тут, в Барселоне, у каждого мужчины есть оружие, и многие готовы расплатиться жизнью за бессмертие. Что смогут пятьдесят тысяч Бессмертных с шокерами против пяти миллионов вооруженных варваров? Почему авангардом не пошлют армейский спецназ?

Я не знаю. И наверное, не должен знать.

Наконец станция: темно. При входе - тюфяком валяется синий полицейский, руки раскинуты в стороны, шлем пропал, голова промята, ткнулся носом в черную лужу, словно это не из него натекло, а он сам подполз - полакать.

Впереди шебуршит кто-то, достаю коммуникатор - посветить, и шокер - встречать новых хозяев. Прыгает луч фонарика, слышна арабская речь, ругань - звучит так, будто какого-то бедолагу собственными кишками рвет.

Комм пищит: сквозь помехи пытается уцепиться за слабый сигнал какой-то сети. Ловит, и его тут же распирает от сообщений. Пролистываю мельком: все сплошь закодированы. Бессмертные будут входить отсюда, через вокзал. До старта операции - минуты.

Подсвечивая себе дорогу, крадусь через черную станцию. Спотыкаюсь о новые тела - кто-то в синем, кто-то в буром. Бликуют слабо кафельные стены, исписанные требованиями равенства и проклятиями Партии. Пахнет гарью и дымом звездной пыли.

Фонарь в глаза - слепит. Поднимаю руки. Боюсь напороться на настоящий гарнизон - штурма ведь ждут, - но полицейские, похоже, дорого продали свои шкуры. Всех защитников этих баррикад - пятеро.

- Это ты? - спрашивают нетвердо и мучительно медленно; узнаю звездную пыль.

- Да я! Я!

- Где остальные? Мы же сказали тебе, тащи сюда всех подряд! Тут сейчас жарища будет! - растягивают слова, забывают перестать жечь мне зрачки своим гребаным фонарем.

- Да идут они, идут! - Я пытаюсь говорить так же, как он. Наверняка идут. Но пока их тут пятеро.

- А эти, которые за пластиком рванули? Их не видел? Чё-то долго!

- Я хер знает, - втягиваю сопли и жму плечами. - У вас вмазаться нет? А то сцыкотно чутка.

- Да не ссы! - Наконец луч слезает с моих глаз. - Ща эти мост пластиком облепят, безродные к нам, а мы их - бам!

Пластик. Это они про пластит. Вот-вот припрут откуда-то взрывчатку и заминируют единственный мост. Сколько наших полетит в пропасть, когда они его рванут?

- Но пылью могу угостить, братиш! Мы же тут общее дело делаем! - Араб харкает тягуче. - Иди, дунь с нами за справедливость!

Ворота они заперли, вижу, въезды на станцию запечатаны. Ворота мощные - их тут ставили, чтобы сдерживать натиск вандалов на цивилизованную Европу. Из синих трупов защитники Барселоны сложили брустверы, прячутся за ними, приладили свои стволы на чужие мертвые спины. Тут целый интернационал: обдолбанный араб напихивает тупоголовые тусклые патроны в кустарный револьвер, негр с дредами по пояс баюкает обрез с широченным дулом; двое усатых вахлаков целят в ворота из винтовок. Узкоглазый разливает из канистры керосин по бутылкам, затыкает их тряпичными фитилями - выходят порции коктейля Молотова.

- Долго что-то они... - шмыгает носом китаеза. - Сказали, за полчаса обернутся!

Слышу, как пиликает комм у меня в кармане.

- Это чё? - интересуется араб.

- Дай затяжечку! - прошу я.

- Эу! На баррикаде! Помогли бы! Еле притаранили сюда эту херь! Здесь пуда четыре, на хер! - слышится из темноты.

- Тут не один мост, тут все вокруг снесет! - гыгыкает другой. Вахлаки выбираются из-за синих брустверов и ковыляют на голос.

Все. Дай им еще пятнадцать минут - они превратят станцию в боеголовку, а гребаную башню в ракету; шестьдесят килограммов пластита... Коммуникатор звенит снова, все настойчивей... Араб выпускает клуб терпкого дыма, от которого воздух становится как вода, протягивает мне причудливую резную трубочку - пузатый карлик, сидящий на корточках, вперившийся своими выдолбленными глазками в глаза тому, кто его курит; мундштук трубки - его огромный кривой член.

- Угощайся.

Тычу ему шокером в шею. Зззз. Потом косорылому - он замахнулся на меня своей бутылкой, идиот, - в щеку: зззз! Негр моргает удивленно, поднимается, переводит на меня ствол своего обреза так медленно, будто это стотонное орудие какого-то древнего линкора, - я рублю его ребром ладони по шее, он хлюпает и кашляет, щелкает курком - обрез на предохранителе; оприходую его шокером куда придется.

Тут - набат: ворота выносят тараном. Бумм! Бумм! Бумм!

Значит, сигнал к наступлению уже дан. Они ждали темноты, двинулись по мосту, когда их не было видно снизу... Сейчас весь туннель наверняка наполнен нашими...

- Чё там?! - орут мне те, что с пластитом.

- Все ровно! - ору я в ответ.

БУММ! БУММ! Только ворота весят, наверное, тонн десять. Сколько они еще провозятся?!

- Пособить?! - Бегу навстречу четверым, которые еле волокут два огромных бэкпэка, шаря вокруг слабенькими диодами.

БУММ! - поняв, что тарану ворота не по зубам, с той стороны подтаскивают лазерный резак, и слепяще-яркий зайчик проскакивает сквозь композитную толщу, пускается в долгое путешествие, оставляя за собой пустоту и оплавленный след, будто по шоколаду горячей ложкой ведут.

Если не я, то кто? Так говорит Эрих Шрейер.

Пристраиваюсь последним, придерживаю рюкзак с гневом господним, когда сую контакты шокера вахлаку в ухо - и тут же перекидываюсь на другого, даже не вижу его лица. Лучик прыгает, закатывается куда-то, второй лесоруб бросает свою ношу и сечет наотмашь длинным ножом, обжигая мне плечо. Бэкпэк падает, сутулый парень, который тащил его сюда столько, сипло втягивает воздух, но проходит миллисекунда - а мы все еще тут. Нож свистит еще, сутулый берет себя в руки, взваливает два пуда Геенны на свои усталые плечи - и трудно бежит к воротам.

БУУМММ!

- Стойте! Стойте!!!

Уворачиваюсь наугад от невидимого лезвия, бегу за сутулым. Тот останавливается в нескольких шагах от ходящих ходуном створ, опускает свою ношу, принимается шарить в рюкзаке, готовится испарить нас всех. Успеваю мигом раньше: за волосы оттаскиваю его от детонатора, пихаю шокер прямо в раззявленный рот - сдохни!!! Тут к нам добирается уцелевший вахлак, вижу его замах в лучике мертво уставившегося в угол диода. Могу только рукой прикрыться - ловлю нож за острое, еще хватает подумать: сейчас обрубки пальцев посыплются, - вахлак удивляется, я отпускаюсь, мажу ему кровищей лицо, потом набрасываюсь сверху - я тяжелей - и двигаю потихоньку лезвие дальше и дальше от себя, а потом - зззз! - улучаю мгновение. Все... Сейчас...

Где мой рюкзак?! Где моя маска?! Шатаюсь, пьяный; эхо скачет по пещерам - далекие голоса; идет подкрепление. А вот же... Вот же, за спиной. В рюкзаке. Напяливаю ее криво, бреду к воротам, нахожу замки...

Не вспоминаю ли я тогда о Радже, о Девендре, о Соне, о Фалаке, о Марго, о Джеймсе? Нет. Вспоминаю зато, как выколупывали из пластмассовой броньки полицейских, которые притащились сюда за этим лощеным панамским кретином. Как мне не поверила Аннели. Как показывали по всем каналам синих вспухших висельников из звена Педро. Как Фаланга - мы все - проглотила это тогда. Как она ушла к лживому пуделю, любителю телекамер.

- Свои! Свои!

Так я впускаю Бессмертных в Барселону.

Открываю - и сажусь наземь. Им не видно этого под Аполлоном - но я улыбаюсь.

Шрейер отпускал меня отдохнуть. Это был заслуженный отдых - за то, что я сделал с Беатрис и с ее старперами, с ее волшебными лекарствами и с ее ведьмиными прожектами. Но отдых кончился; пора за работу.

Меня окружают родные маски - я сдираю рукав с запястья: опознайте меня, я свой! Я такой же, как вы! Динь-дилинь - и мне протягивают руку помощи.

- Ян. Ян Нахтигаль 2Т, - говорю я им.

- Какого черта ты тут забыл?!

- Успел... Раньше... Пока они не закрыли... Осторожно... Там пластит... И подкрепление... К ним идет подмога... Сюда... С оружием... Слышите?!

- Отправьте его на материк! - приказывает кто-то. - Отвоевался, герой.

- Там... У них оружие... Тут у всех оружие... - бормочу я. - Почему они не пошлют армию? На каждого нашего их тысяча!

- Армия делает свое дело, - отвечают мне. - Дайте-ка ему противогаз!

- Что?..

Вся станция уже битком набита Бессмертными; от тысяч фонарей здесь светло, как днем.

- Готовность! - орут откуда-то. - Три минуты!

И разом бледные Аполлоновы лица спадают с человеческих. На короткий миг я вижу перед собой не античное воинство, не перерожденную Александрову фалангу, а толпу - распаренную, взволнованную, такую же, как та, что бушует внизу. А потом вместо отстраненных, прекрасных, мраморных все натягивают на себя чужие черные маски - с зеркальными иллюминаторами вместо глаз и банками фильтров вместо ртов. Пропадают мелькнувшие было люди, превращаются в нечисть; начинается балмаскарад.

Лица все незнакомые: пятьдесят тысяч - как их упомнишь?

Все, кроме одного.

Там, где пресекается поле моего зрения, с самого края кто-то прячет в черный каучук свою голову, поросшую жестким курчавым волосом. Вздрагиваю. Удивительно даже, что я успеваю пометить его - он ведь отвернулся от меня, глядит мимо.

Скукоженная красная блямба с дыркой вместо уха. Вместо того уха, которое я откусил.

- Этого эвакуировать! - распоряжаются мной.

И снова, как в тот день: вокруг одинаковые маски, разве только другого божества, - и опять Пятьсот Третий будет делать за меня то, на что я не способен.

- Нет! Нет! Я пойду туда! - Я выкручиваюсь, даже горечь в обрезанных пальцах гаснет. - Я знаю, где Рокамора! Где Мендес! Я поведу!

- Ладно-ладно... Наденьте на него противогаз! Почему он до сих пор...

И я суетливо разоблачаюсь и воровато озираюсь на человека без уха - успел ли он меня узнать? - но теперь тут все и безухие, и безглазые...

- Две минуты!

Тут кто-то перебивает:

- Беринг выступает! Беринг обращается! К нам!

Беринг у каждого на левом запястье - в коммуникаторе, сидит на том самом месте, куда колоть, слушает наш пульс - или задает ему ритм. Все делают громче - и Беринг говорит нам:

- Мы были с ними терпеливы! А они приняли наше терпение за трусость! Мы были с ними добры! Но они приняли нашу доброту за слабость! Мы спасали их от войн! Мы отдавали им свой хлеб и свой кров, свою воду и свой воздух! Мы отказываем себе в продолжении рода! А они плодятся тут как тараканы. Мы подарили им новый дом, а они загадили его и теперь рвутся к нам.

Я верчусь, пытаюсь вычислить Пятьсот Третьего - бесполезно. Все одинаковые, все штампованные, все приникли к Берингу, как дитя к титьке.

- Тысяча ребят из полиции сегодня погибла. Они их перебили! Как скот перерезали! Наших ребят! Моих! Мы слишком долго ждали... Они накачивали Европу наркотой - мы ждали. Воровали наше - ждали. Заражали нас сифилисом и холерой - ждали. Теперь они режут нас! Взяли в заложники президента Панама, требуют, чтобы мы дали им бессмертие! Если мы это стерпим, хана нашей Европе! Мы или они!

Его голос, Беринга, точно; но с него сорвало всю манерность, всю жеманность. Он рубит так, как мог бы рубить любой звеньевой, - и целая Фаланга молчит, пристально вслушиваясь в каждое его слово.

- Их там пятьдесят миллионов, этих неблагодарных, ненасытных тварей! Мы могли бросить на них армию, истребить их, сжечь проклятое место дотла! Но мы не опустимся до уровня этих зверей! Европа не даст себя оскотинить! Нас испытывают, но мы должны доказать, что им нас не сломить! Гуманность! Нравственность! Закон! Вот на чем держится наше великое государство! Братья! На вас сейчас смотрит весь мир! Именно вы должны войти в Барселону первыми! Вы должны показать, что значит Бессмертные! Сегодня вы покроете себя славой!

Вижу, как спины распрямляются, как черные фигуры тянутся во фрунт. А Беринг заколачивает:

- Мы не прольем их грязной крови! Но ноги их больше не будет в нашей стране! Все они подлежат депортации! Среди них много таких, кто своровал наше бессмертие! И если не принять мер, они вернутся! Как тараканы, как крысы! Поэтому! Перед тем! Как отправить! Этих! Зверей! Обратно! В джунгли! Каждому! Мы! Будем! Колоть! Акселератор! Хватит терпеть!

- Хватит терпеть! - глухо повторяют вокруг.

- Забудь о смерти! - печатает Беринг.

- Забудь о смерти! - чеканит Фаланга.

- Маааааарш! - ревут мегафоны.

Так я оказываюсь на острие копья; впереди лавины.

Я найду тебя, Рокамора. Тебя и твою Аннели. Ты укрылся на Дне, в самом зверином логове, ты окружил себя головорезами-автоматчиками, ты думаешь, что я тебя не достану, что я отступлюсь, что я теперь дам вам жить спокойно?!

Нам плевать, что вас больше в тысячу раз. Плевать, что вы вооружены.

Мы идем.

Меня выносит со станции - мы обрушиваемся на Барселону сверху. Я гляжу вперед, но спина все время свербит: Пятьсот Третий где-то рядом, где-то тут. Смотрит на меня, прожигает меня.

На площади продолжается стояние. Теперь, в темноте, когда бунтари зажгли факелы и фонари, площадь и вправду выглядит как тонкая земная корка, растрескавшаяся и расползающаяся - распираемая давящей снизу огненной лавой.

Панорамные окна неоновой башни, окна от пола до потолка: в темно-синем летнем небе сгустками тьмы летят армейские эскадрильи. С континента на мятежный город надвигается воздушный флот. А с моря - отсюда я сам вижу горизонт - подходят суда, и нет им числа. Сжимаются клещи, но Барселона не дрогнет: с площади пятисот башен поднимается, растет, раздувается:

- ДО-ЛОЙ! ДО-ЛОЙ! ДО-ЛОЙ! И после еще:

- РО-КА-МО-РА!

Я уже считал этот Вавилон своим, но он изменил мне с Рокаморой точно так же, как мне изменяет с ним Аннели. Город-шлюха, город-предатель. Гордая шлюха и очевидный предатель, но я ненавижу его тем больше, чем больше хотел им обмануться.

Это будет великий штурм, великий бой. Я не слышу, как течет моя кровь из разрезанных пальцев и распоротого плеча, ничего не знаю про боль.

- Забудь о смерти! - кричу я.

И тысяча глоток трубно подхватывает мой клич.

Совать контакты шокера в живое, пока не иссякнет заряд, а потом бить, обдирая костяшки, кусать, царапать так, чтобы ногти ломались. И пусть меня тоже колотят, пинают, дробят мои кости, пусть вышибут из меня всю дурь, пусть я сдохну чистым, непорочным, пустым; тут, со своими, не страшно погибнуть.

Я хочу умереть в бою, хочу пролить на Барселону кипящую серу, хочу послать на нее столпы огня, истребить каждую душу, которую я тут полюбил и которая меня обманула.

Но я не бог, я металлическая пылинка, и небеса безоблачны и звездны.

- Аннели, - бубню я в фильтры противогаза.

Ничего не выходит наружу: фильтры задерживают грязь.

А потом широкие крылья бомбардировщиков заслоняют людям внизу свет звезд; они несутся стремительно, как архангелы-меченосцы, и куда пала их черная тень, там все умолкает. Отделяются и валятся вниз бомбы, рвутся, не достигнув земли, над головами. Каждая лопается, выбрасывая газ. Люди пригибаются, падают, обнимаются в страхе, готовясь умереть в пламени, - но только вдыхают невидимый и безвкусный газ и падают наземь.

Когда мы сходим на площадь - нас встречают миллионы недвижимых тел. Но никто не умирает: в прекрасной стране Утопии нет ведь ничего превыше закона и нравственности.

- Сонный газ! - объясняет мне черное лицо с непроницаемыми мушиными глазами.

Вот как мило. Все просто спят - и ждут, пока мы их разбудим.

Это просто волшебная сказка, просто какая-то блядская волшебная сказка.

На площади пятисот башен для нас нет места; все завалено телами. И мы идем по телам - сначала ступаем с оглядкой, а потом как придется. Они мягкие и неверные; идти по ним сложно - так, наверное, было ходить по болоту или по песку, пока мы не залили пустыни и топи эластичным цементом, как и всю прочую землю залили. Потому что земля слишком хлипка для наших небоскребов.

- Куда? - спрашивают у меня. - Веди нас к Рокаморе!

Над спящим королевством, как воронье над полем брани, кружат турболеты, тычут в тела толстенными прожекторными лучами - никто не шевелится? Все лежат тихо.

Прожектора рассматривают башни, и вместе с ними я вижу то, что не увидел бы в темноте: две греческие буквы «омега». Та башня, о которой говорили в толпе. Тот самый обелиск, который придавил грудь похороненной внизу старой площади Каталонии. Где-то там.

- Там! - Я указываю на обелиск. - Внизу!

Мой коммуникатор снова жив, заваливает меня сообщениями о том, как движется операция: в порт Барселоны входят пустые мегатанкеры - это их мы видели на горизонте. «Тут огромный порт и набережная - знаешь какая!», ее голос. Трясу головой: убирайся оттуда!

- Живей! - командую я своим командирам. - Пока газ действует! У них там Мендес, надо его вытащить!

У них там Аннели, имею в виду я. Ее надо... Надо... Черт разберет.

И мы скачем по спинам и животам, по ногам и по головам - к башне «Омега-Омега». Скорей, пока не поздно! А спину все свербит, все жжет и давит, и я не знаю, нет ли в нашем авангарде его, Пятьсот Третьего, не веду ли я его к Аннели - сам, опять...

Вот она: «Омега-Омега», вот вход, вот лестница; ядовитое облако опустилось на землю, просунуло свои пальцы в тараканьи щели, шерстит там, нащупывает, давит паразитов.

Мы шагаем по ступеням - на каждой лежат павшие боевики, по глаза замотанные арабскими платками, перепоясанные патронташами. Никто не сопротивляется нам. Так вот и смерти было прежде легко работать с людьми.

Мечта, а не работа, - но руки зудят, и нутро требует боя.

Вставайте! Деритесь! Какого хера вы тут разлеглись?!

Я пинаю бородатого моджахеда в скулу - голова отскакивает и гуттаперчево возвращается на место. Дерись! Дерись, сссука!

Меня оттаскивают от него, увлекся, науськивают: «Ищи! След!» - и я продолжаю спуск.

Площадь Каталонии - средневековый базар, застигнутый чумой. Модернистские шестиэтажные дома из уставшего стоять камня все в копоти, окаймленный ими загон - сама площадь - делает последний выдох. Все уснули; лежат на земле как придется, где застала их отрава. Догорают на жаровнях обугленные шашлыки, доигрывают мелодийки аккумуляторных игровых автоматов, ткнулись в стены электрокары и жужжат уныло. Мокрая брусчатка под ногами заставлена торговыми палатками, и в каждой палатке - тела. Темень стоит такая, будто вся Вселенная схлопнулась и нет ничего больше, кроме Земли, - про Землю-то нашу забыли. Такая темень, будто я в сам Аид спустился, к дохлым древним грекам.

- Ну и где тут?! Зажигают фонари. Ищи.

- Тут где-то. У каких-то наркобаронов... На базе... Тут...

- Ясно... - без выражения пялится на меня один из них. - Разделимся! Все дома обыскать! Мендес нам нужен! Остальных - опознавать, колоть, и на танкеры!

И мы разделяемся, и мы ищем.

Мне дают антисептик, чтобы мои раны не гноились, пластыри, чтобы я их больше не видел, и обезболивающее, чтобы я о них не вспоминал. И я о них больше не вспоминаю.

Аннели...

Я не нашел тебя в царстве живых, я хочу найти тебя в царстве мертвых. Дом за домом, квартира за квартирой, коридор за коридором, клетка за клеткой, ступень за ступенью, подвал за подвалом. Сколько тут людей. Сколько тут людей.

Мы решились войти в Барселону, зная, что на каждого нашего приходится по тысяче бунтарей. По тысяче озлобленных, отчаянных, орущих, вооруженных человек, которым нечего терять.

Сейчас они лежат, скованные, дышат еле заметно, их руки и ноги сделаны из податливой мягкой резины - и все равно их слишком много, чудовищно много; тысяча на одного! Теперь я понимаю, что значит это число.

У меня - мое дело, но я должен делать и другое, общее: каждому спящему ткнуть в запястье сканером, узнать его имя или присвоить ему номер, вколоть акселератор, надеть на руку бирку: оприходован, потом погрузить его на носилки, вынести наверх. Там пашут другие бригады: разбирают тела, освобождая дорогу для уже прибывших грузовиков, складывают живых мертвецов штабелями - голова свободна, лицом вниз, чтобы не захлебнулись рвотой, - и везут их в порт, где ждут мегатанкеры, супербаржи, все суда, какие Беринг смог реквизировать для нашей операции.

И я роюсь, роюсь в чужих домах, заглядываю в лица усыпленным старикам, мужчинам, женщинам; садятся батареи сканера - нам раздают новые. Кончается заряд инъектора - подвозят свежие. Спина болит жутко - работа в наклонку, усыпленные весят как мертвые, а мертвые втрое тяжелей живых. Усыпленные сопротивляются нам - своей тяжестью, своим безволием.

Я просил сражения, хотел воевать - но это похоже не на битву, а на нескончаемые похороны. Что делать? - я воюю с ними, как умею: ворочаю их, задираю рукава, заправляю вывалившиеся груди, утираю заметанные губы, лезу в глаза фонарем. Никто не очнется: химия шагнула далеко вперед. Что им снится? Может, им всем видится одно и то же? Пустота?

Проходит день, проходит ночь. Их остается девятьсот на одного.

Почему нам никто не помогает?

Аннели нет среди них. Нет Рокаморы. Нет Мендеса. Нет Марго. Нет Джеймса. Все - посторонние люди.

Я валюсь от усталости, засыпаю на усыпленных - кто-то другой разгребает их, пока я в забытьи. Нам устраивают герметичные палатки, в которых можно снять противогаз хотя бы на несколько минут, перекусить, напиться. Мы жуем молча, не разговариваем друг с другом: не о чем тут говорить.

Не о том же, что мы каждым уколом отвешиваем кому-то последние десять лет его жизни, не разбираясь, ничего не выясняя? Они не спорят с нами - и хорошо, и чудесно. Есть чрезвычайное законодательство, Беринг в новостях все исчерпывающе объяснил Европе и всему миру: если не уколоть каждого, они вернутся. Мы делаем это не для того, чтобы наказать их. Мы это делаем, чтобы их воспитать. Дабы избежать повторения подобного в будущем. Европа имеет право на будущее, говорит Беринг.

Я ищу Аннели и ищу, и ищу, разгребаю и разгребаю. Проходит еще ночь и еще день и еще ночь - я стараюсь работать техничнее, я перекидываю инъектор из кровящей правой руки в неумелую левую и обратно, я присаживаюсь на чьи-то спины, потому что сгибаться больше нет мочи, поясницу жжет, и ноги затекли, и воздуха мало, мы закончили с площадью Каталонии и движемся по бульварам Рамблас, и надо спешить, потому что они начнут просыпаться, и мы не успеваем, и снова падает на землю тяжелое облако и обволакивает всех, и уволакивает в черноту, и мы ворочаем жирных, кладем на носилки дряхлых, несем девушек-травинок, за руки и за ноги швыряем стариков, опознаем-колем-опознаем-колем-опознаем-колем-колем-колем, и давно переслащено с местью, я не могу больше ненавидеть тебя, Барселона, потому что не могу больше ничего чувствовать вообще, а их все еще пятьсот на каждого из нас, хоть бы они кончились, хоть бы они кончились, и чертовы танкеры подходят к порту один за одним, мы кормим их мясом, они набивают полное брюхо и отваливают, а мы скоблим потроха Барселоны, расселяем гребаный Аид, ад закрывается, мы тут теперь все выкрасим белой красочкой и выведем вонь от вашей звездной пыли и от вашей мочи, и от вашего карри, и от ваших прелых тел, отныне тут все будет благоухать синтетическими розами, а вы убирайтесь в Африку, пусть танкеры вываливают вас где угодно, не наше дело, только проваливайте отсюда, только закончитесь уже, пожалуйста, но они молчат, я говорю с ними от одурения, от измождения, а они молчат, словно воды в рот набрали, и я кидаю, перекладываю, колю, опознаю, колю, а Аннели все нет, и никого нет из моих знакомых, хотя я и не боюсь больше встречи с Раджем или с Бимби, не боюсь принимать решение, не боюсь их колоть - ничего не боюсь, кроме одного: когда тела иссякнут, когда я выйду отсюда наверх, когда меня отпустят из Барселоны, я так больше ничего никогда и не почувствую, потому что стер себе все нервы в кровь и вместо них наросла короста, а потом будет жирная непробиваемая мозоль, а когда остается всего сто человек на меня, на каждого из нас, я не боюсь уже и этого; и когда мы вскрываем христианский приют для сирот - двадцать девчонок от трех до десяти лет, морщинистые монашки еле дышат, дергают под веками выпуклыми зрачками, мы вызываем спецбригаду, все по протоколу, с детьми должны разбираться женщины, так уж создала нас природа, и через час они прибывают - женская десятка, жилистые бабы в черном, маски Афины Паллады вместо лиц, и мне нужно стоять в стороне и смотреть, как они оборотисто и споро разбираются с детскими тушками, и я не думаю о том, что вот эта с коротенькими курчавыми волосенками, ей три - чик! - умрет маленькой высохшей старушкой в тринадцать лет, эта черненькая, ей пять - чик! - доживет до пятнадцати, может, успеет влюбиться, а эта семилетняя красавица с длинной густой косой - почти попробует жизни, но ранняя старость переварит и съест всю ее красоту прежде, чем та успеет расцвести по-настоящему, а потом они утаскивают спящих девочек на руках, обнимая их по-матерински, куда-то в темноту.

Одна из монашек тревожно мычит, хватается за сердце и вдруг садится, таращась на меня подслеповато.

- Что?! Что?! - хрипло кричит она и крестит меня, крестит, будто я сейчас от этого завою, заверчусь волчком, загорюсь и сгину.

- Тсс... - я подхожу к ней и глажу ее по голове, прежде чем коротко приложить шокер. - Все хорошо. Спите. Спите.

W


19 страница25 ноября 2015, 22:03