20 страница7 декабря 2023, 21:54

ЛИСТКИ ВТОРОГО ТАЛИСМАНА

                                                              Тяжелые времена

                                                                                IV

Когда старик Хиса умолк, никто из нас не мог вымолвить ни слова. Не знаю, кто о чем думал, а во мне билась одна мысль: «Значит, я не самая несчастливая?» Как мне было жалко старого Хису и сироту Сафара, выросшего на чужбине! Как мне было жалко безвинных мальчиков Тохтара и Юсуфа, которых похитили злодеи. Где они, эти горемыки? Живы ли? Или, может, тоже погибли в неравной схватке, как их бедный отец Идрис? Сердце мое разрывалось от жалости ко всем, кто нашел свою смерть в знойной долине Трабзона. О аллах, сколько же слез пролили на твою землю обездоленные...

Было за полночь. Очаг затухал. Кавказ принес со двора сухих поленьев, Ахмед положил их на пылающие угли и стал раздувать огонь. Когда вспыхнувшее пламя осветило угрюмые лица, я подумала: в этой комнате все родные, здесь не две разных семьи, а одна. Горести жизни разделили они поровну. Живут с одной болью, кровавым потом зарабатывают свой хлеб и делят его меж собой, никого не обижая. Взять того же Сафара.Остался он круглым сиротой в чужом краю, Хиса стал ему отцом, вырастил. Осиротела я,осталась с глазу на глаз с бедой, Сафар обогрел, словно дочь родную. Теперь Нафиса стала мне матерью, а Ахмед отцом. А Сафар, будто родной брат, не покидает их дом ни в радости, ни в горе. И все добрые руки этих людей тянутся ко мне, сироте, стараются обогреть, обласкать. Почему же, почему бедный-то человек всякий раз бедного понимает?

Тут заговорил Ахмед. Отвлекаясь от мрачных своих дум, я прислушалась к его ровному низкому голосу.

— Не помню я, Хиса, как бросали мои предки очаги и уходили в Турцию. Совсем несмышленышем был я в ту пору. Здесь, на чужбине, и вырос. Но и я повидал на своем веку немало горя. Родители мои вместе с земляками жили в селении, которое мы все называли аулом. Помню, мне было лет двадцать, когда у нас в ауле пошли слухи о том, что пора, мол, возвращаться на родину, на Кавказ. Как-то раз все наши мужчины собрались вместе и затеяли спор.

— Какая здесь жизнь? — спрашивали одни.— Никто нас и за людей не считает. До нашей веры никому здесь нет дела, каждый норовит обмануть, обойти да заставить на себяработать. Нет, пока не поздно, давайте-ка попробуем всем аулом вернуться в родные края.

Другие отмахивались:

— Какие там — родные края? Кто вас ждет на Кавказе? Чего вы там забыли? Возвращайтесь, если охота умирать среди гяуров.

А третьи свое говорили:

— Лучше уж отступиться от мусульманской веры, чем пропадать из-за нее на мусульманской земле. Лучше уж умереть гяуром на родине, чем жить мусульманином на чужбине. 

Долго они спорили, стараясь перекричать друг друга, потом разделились так: те, кто хотел вернуться на Кавказ, собрались вместе, а те, кто хотел остаться, стали против первых. Глянул я — тех, кто хотел вернуться, было намного больше. Но отец мой Калмых стоял среди тех, кто хотел остаться в Турции. Мне стало не по себе, в душе я даже разозлился на отца. А у него лицо было печальное, задумчивое. И вдруг отец поднял руку.

— Люди, джамагат! Послушайте и меня. Что говорить, большую мы сделали ошибку, приехав сюда. И если мы все как один уедем отсюда, никто нас за это не убьет, никто не осудит. Но поймите же, нельзя нам вот так отделяться, нельзя, чтобы одни вернулись на родину, а другие остались на чужбине. И так судьба разбросала наш народ куда попало. Вспомните, сколько земляков похоронили мы в долине Трабзона. Если и дальше будем вот так-то разбегаться по белу свету — ни души не останется от нашего народа. Я думаю вот что — надо нам принять токяль* он всегда приносит пользу. Давайте, заклинаю вас всех, давайте примем такой токяль: всем до единого вернуться к очагам наших предков, которые остывают без нас.

Мужчины с удивлением переглядывались: ведь мой отец Калмых вроде был против возвращения. Удивился и я. А он все настаивал на своем:

— Давайте принимать токяль! Я не двинусь с места, пока мы не решим все вместе вернуться к нашим братьям на Кавказ. Не примет нас наш народ, все равно родная земля не прогонит, простит нам нашу ошибку!

Так складно, так твердо и душевно сказал это мой отец Калмых, что мужчины все до единого одобрительно загудели.

И тут вмешался эфенди нашего аула. Эфенди Мухамед был против возвращения на Кавказ.

— Когда вы умрете на вашем Кавказе и ваши трупы бросят свиньям, вы меня вспомните, пожалеете еще, да поздно будет!

Правда, мало кто слушал эфенди. Один даже осмелился крикнуть слуге аллаха:

— Неправду говорит Калмых, что ли? Токяль всегда приносит пользу. Вернемся всем аулом и всем аулом поселимся на Кавказе. И новое селение назовем Токяль в честь сегодняшнего решения.

Всем это понравилось. Хорошо надумал этот Ереджиб. Помню, высокий такой был, суровый, а тут у него глаза теплом засветились. Все мужчины тоже повеселели. Стали переговариваться, прикидывать, как поедут, скоро ли доберутся до родного Кавказа, только и слышалось: «Токяль...», «В Токяле..,», «До Токяля...», как будто и правда было на свете такое селение.

Через двадцать дней все собрались в дорогу, две семьи отказались ехать. Конечно же, и эфенди. Двинулись в путь. Шел последний осенний месяц. У каждого в голове одна дума: только бы успеть до зимы добраться до родного Кавказа.

Длинной-длинной вереницей тянулись мы друг за другом по дороге. На четвертый день, под вечер, на дороге откуда-то налетел на нас страшный снежный буран. Негде спрятаться, негде укрыться. Буран сбивал всех с ног... Старики, старухи и дети в ужасе рыдали. Кое-как добрались мы до небольшого леска, на "скорую руку натянули навесы, развели костры и хоть немного отогрелись. Старики посоветовались и порешили: двадцать наиболее уважаемых мужчин послать в Трабзон к властям за разрешением вернуться на родину, остальным не трогаться с места, пока посланцы не возвратятся с разрешением.

Чуть засветлело, так и сделали. Отец мой тоже отправился вместе с другими в Трабзон, а я остался с матерью и младшей сестрой.

Прошел день, другой, на третий вернулись наши посланцы.

— К турецким властям попасть немыслимо, а русский представитель отправил царю письмо о нашей просьбе. Он, видите ли, не может решить дело. Придется ждать ответа.

Хорошо хоть погода прояснилась, солнце пригревало, стало теплее. Целых пятнадцать дней мы не трогались с места, все ждали хорошей вести от царя. Начались холода, по ночам мороз прихватывал, еда кончилась. Снова пошли наши посланцы в Трабзон и принесли плохую весть:

- Царь не велит возвращаться. Живите, мол, там, куда уехали.

Что было делать, куда деваться? Хоть пропадай! Пока старики судили-рядили, как быть дальше, нашу стоянку окружило целое войско турецких конников с винтовками наперевес. Офицер подъехал поближе и закричал:

— Говорите, кто из вас затеял это, кто повел за собой?

Конечно, все промолчали.

— Я все равно отыщу того негодяя, который еще не насмотрелся на гяуров,— еще злеезакричал офицер и приказал своим солдатам выстроить всех наших мужчин, всех до единого, у кого на голове была папаха.

Затем он, приглядевшись к нам, вытолкнул поочередно самых старших.

— Этим вот не сидится на месте, они всех сбили с толку. Что, правду я говорю? —усмехнулся он.

И снова все промолчали.

— Молчите? — все больше и больше распалялся турецкий офицер.— А теперь, чтобы впредь ваши потомки не предали мусульманскую веру и не вздумали возвращаться к гяурам, получайте сполна.

С этими словами офицер навел свой пистолет на толпу наших старших мужчин и начал стрелять. Наши женщины и дети так закричали, что за их криком почти не слышно было свиста пуль, которыми солдаты косили наших дедов и отцов. А солдаты стреляли в них, как в бешеных собак... Все смешалось — и стоны, и крики, и кровь, и слезы. Не помня себя, я рванулся к отцу, но меня ударом приклада отшвырнул солдат и потащил в сторону, uде уже стояли под прицелом другие наши парии. К ним в толпу солдаты то и дело швыряли маленьких мальчиков, вырывая их из материнских рук. Неподалеку от нас сгоняли в толпу женщин с черными, распухшими от слез лицами. К подолам матерей жались маленькие, беззащитные девочки. А деды наши и отцы все чаще падали под беспощадными пулями. Отец мой Калмых лежал на холодной земле. Я не сводил с него глаз. Когда я понял, что он убит, все поплыло передо мной, и я упал.

Очнулся я на руках друга. Нас, молодых парней и мальчишек, солдаты отвели подальше от рыдающих женщин. Отобрав самых маленьких мальчиков, солдаты прикрутили их к седлам, а всех, кто постарше, привязали веревками к хвостам коней и погнали по дороге. Так мы прошли день, не заходя ни в одно селение, так прошли второй, то степью, то лесом. На третий день в полдень нас остановили на отдых.

Лежу я, привязанный веревкой к хвосту вороного коня. Вижу, едет к нам с турецкими офицерами эфенди Мухамед из нашего селения. Совсем рядом со мной прошли их кони, и я услышал, как офицер сказал:

— Деньги получишь через неделю, Мухамед-эфенди.

— Ладно,— отвечает тот.— За каждого мальчика, независимо от возраста, я должен получить как уговаривались.

И они проехали.

Кровь во мне закипела: так вот кто нас продал, вот кто выпил кровь наших отцов и слезы наших матерей! Проклятый эфенди! Да как же всевышний терпит на земле таких своих cлуг, что он не видит, что ли? Кто же он, эфенди Мухамед, душегуб или безумец? Где, в каком Коране написано, что аллаху нужна кровь жителей целого аула? Коран запрещает убийства. Значит, слуги аллаха забыли заветы всевышнего. Значит, деньги для них важнее, чем мусульманская вера?..

Нас снова погнали дальше. Я шел, подчиняясь солдатам, но одна-единственная мысль одолевала меня. Бежать! Бежать, бежать, надо бежать и наказать вероотступника эфенди Мухамеда. Но как бежать? Руки мои связаны за спиной, а сам я тащусь на веревке вслед за конем.

И все-таки беда всегда надоумит человека отыскать выход. Нашел его и я, нашел в отчаянии/

С трудом, потихоньку я стал связанными руками передвигать бляху своего ремня на спину. Долго старался, работал и животом, и руками, но все же справился. Зацепил за бляху веревку, которой были связаны мои руки, и стал перетирать ее. К вечеру руки мои были свободны. Я не побежал сразу, все ждал удобного случая.

Когда нас вели по мосту через речку, я отвязал себя и бросился в холодную воду. В меня стреляли, но я хорошо умел плавать под водой. Только меня и видели!

Конечно, трудно было найти дорогу, по которой вели тебя два дня и две ночи привязанного, как последнюю скотину, к хвосту коня. Но меня спасли следы от копыт. По ним я и шел. Я умирал от голода, но обходил стороной все селения, как зверь.

Ночью я забирался на какое-нибудь дерево повыше, привязывая себя к стволу веревкой и дремал. А днем бежал, не теряя ни минуты, бежал к убитому отцу, несчастной моей матери и беззащитной сестренке.

Когда я из последних сил добрался до нашего стана, там уже не было ни одной живой души...

Больше ста свежевырытых могил безмолвно обступили меня. И я все понял.

Несчастные наши женщины вырыли эти могилы. Туго завязав животы платками, они похоронили своих покойников. Нарушили извечный мусульманский обычай, запрещающий женщинам не только хоронить, но и заходить на кладбище. Они похоронили покойников своими руками, без надгробных камней, без молитвы...

Я припал к ближней могиле и зарыдал.

Потом я поднялся и стал звать кого-нибудь. Никто не откликнулся на мой зов. Я закричал еще громче, но все та же мертвая тишина была кругом.

И снова я побежал, как затравленный зверь, побежал искать мать и сестру. А где мне было их искать? Может, их тоже убили? А может, они вернулись в аул? И я бежал и бежал вперед, думая, что бегу к аулу. Прошел день, прошла ночь. Выбившись из сил, голодный, с ободранными до крови ногами, я упал у подножья какой-то скалы и не мог подняться. Пошел дождь со снегом, холодный ветер пронизывал меня до костей, а я не мог подняться, Глаза слипались, не было сил. Только одна мысль удерживала меня на этой земле: где моя мать? Где сестра Фариза? Увидеть бы их хоть раз, услышать хоть раз их голос.

Наверно, я так и уснул бы последним сном, если бы не послышался мне детский плач. Я испугался, подумал, что теряю разум и все это мне мерещится. Но плач повторился. Нет, здесь кто-то есть или я сошел с ума, подумал я и заставил себя подняться.

Пошел против ветра, вспомнил, что плач долетал до меня при его порыве.

Пройдя шагов десять, заметил на краю скалы двух черных воронов. Недалеко от них кружил третий. Там оно, там, подумал я, и побежал к скале.

От того, что я увидел, волосы у меня встали дыбом, а ноги подкосились.

У подножья обледенелой скалы лежала мертвая женщина. Голова на камнях. Из-под платка, почти сорванного с головы ветром, торчат покрытые инеем волосы.

А на вытянутых ногах покойницы лежит маленькая, лет шести, девочка. Вцепилась в мертвую мать ручонками, то ли сама материнского тепла искала, то ли мать хотела согреть... Я сразу понял, что девочка тоже мертвая.

А на груди у женщины лежал живой младенец. Посиневшим ртом он хватал остывшую материнскую грудь и пронзительно кричал. Младенец был почти голый, тряпки, в которые его запеленала мать, сползли...

Сначала я шевельнуться не мог от ужаса. Потом опомнился, подбежал, схватил младенца и сунул себе за пазуху под черкеску. Пригляделся к женщине и девочке, потряс их, но ни капли тепла не было в их остывших телах. Хотел было уйти с мальчиком, но тут снова ужас обуял меня. Как же так? Как я могу оставить несчастных покойниц? Глаза им выклюют черные вороны, а тела растерзают голодные шакалы и волки. Пришлось вернуться. Наломал веток, выбрал среди камней безветренное местечко и оставил там ребенка.

Затем положил рядом покойниц, огородил их камнем, прикрыл ветками и хворостом, а сверху навалил широкие каменные плиты. Такую могилу нашли несчастные мать и дочь. Рыть землю мне было нечем, ни ножа, ни кинжала.

Снова сунул я орущего младенца за пазуху и пошел по извилистым тропам. Снег припорошил землю, затерялись следы копыт, я сбился с пути и шел куда глаза глядят... Ничего не было впереди.

Младенец пригрелся и уснул.

Наконец в какой-то низине я заметил стога. Это прибавило мне сил. Раз стога стоят, значит, думаю, и люди должны быть неподалеку.

Пошел на стога. Подойдя поближе, заметил следы. Я крикнул: «Эй-й!» Ни звука в ответ. Пошел по следам, они привели меня к одному из стогов. Пригляделся я и сразу увидел подкоп в стоге.

— Эй, есть ли тут живая душа? — закричал я, но снова не услышал ответа.

Положив младенца у стога, я стал разгребать сено. 

Ребенок заплакал.

И тут же сено зашевелилось, зашуршало. Я даже испугался, одной рукой схватил младенца, другой — палку, которую поднял где-то по дороге.

— Эй, кто там? Если ты мусульманин, выходи! — подал я голос.

Из сена медленно показалась девичья голова с испуганными глазами. Немного погодя передо мной стояла девушка лет семнадцати, высокая, с худенькими плечами, в легком платье и грубом самотканом платке. Мы молча глядели друг на друга. Мне показалось, что эта девушка тоже была из нашего аула. Где-то я ее видел раньше, хоть и не знал ее имени. Вспомнил: я видел ее в тот день, когда все отправились в этот проклятый путь. У нее на ногах были в тот день высокие красные сапожки, яркие такие, я их запомнил. Она и теперь стояла в тех же сапожках, только они были грязные и ободранные.

Младенец надрывно кричал.

— Где же мать этого маленького, где она? — не выдержала девушка.

Не дожидаясь моего ответа, подняла ребенка, прижала к себе.

Я рассказал ей, откуда взялся младенец. Из больших глаз девушки покатились слезы. Она протянула мне младенца, юркнула в свой стог и вынесла оттуда маленькую корзиночку с дикими грушами.

— Он голодный, потому и плачет. А у меня ничего больше нет.

Она выбрала грушу помягче, почистила краешком своего платка и поднесла ко рту мальчика. Девушка, видно, никогда не имела дела с ребенком, а я видел, как мать растила сестру.

— Да разве он может съесть эту грушу? — вмешался я.— Он же беззубый, грудной. По-моему, ему и года-то нет. Давай-ка пожуй сама и клади ему в рот. 

Девушка послушалась меня. Младенец иссосал четыре груши, успокоился и уснул у нее на руках. Мы залезли в стог.

— Бедный, и куда же ты теперь с ним? — спросила девушка дрожащим голосом.

— А я знаю? Может, найду своих, мать и сестру, как-нибудь вырастят.

- Мать и сестру? — переспросила девушка.— Да ты в рубашке родился, если у тебя есть мать и сестра.

— А ты?.. У тебя разве никого нет? — Мне стало так жалко эту бледную девушку с мокрым от слез лицом.

— Умерла у меня мама... совсем недавно умерла,— еле слышно ответила она.— А отца убили вместе со всеми мужчинами...

Я долго молчал, хотел, чтобы девушка успокоилась, потом спросил у нее:

— Ну, а ты? Почему ты одна, почему отстала от наших женщин?

Девушка тяжело вздохнула.

— Когда убили наших мужчин, а молодых парней угнали, солдаты стали приставать к девушкам. Один схватил меня за руку и потащил в лес. Я еле вырвалась и побежала. Он долго гнался за мной, далеко-далеко. Я споткнулась и покатилась под обрыв. Наверно, он подумал, что я разбилась, и потащился обратно. А я дотемна просидела в кустах, все боялась, что он вернется. Потом пошла искать своих, но заблудилась, никого не нашла... Ничего я о наших не знаю. Скитаюсь, брожу где попало, иду куда глаза глядят. Питаюсь дикими грушами.

— Что же, кроме отца, родных у тебя не было? — спросил я.

— Никого,— ответила девушка и снова заплакала.

— Не плачь, не плачь,— старался я утешить ее.— Теперь у нас одна дорога. Думаю, аул наш недалеко. Пойдем-ка, пока светло.

Мы поднялись и пошли. Вдвоем идти было легче, то я словом девушку подбодрю, то она меня взглядом. Младенца мы несли поочередно.

Весь день мы прошагали и в полночь, еле живые, добрались до нашего аула.

Завидев наш дом, я прибавил шагу, надеясь, что вот-вот увижу свою мать и сестру Фаризат, вместе с ними хотел оплакать моего убитого отца. Но где там...

Дверь нашего дома была наглухо закрыта, во дворе ни души.

Стал стучать в дверь, все еще надеясь, что мать и сестра спят и не слышат. Но никто не отзывался.

Я дернул дверь. В комнате темнота да холод. Хотел зажечь коптилку, да не было под руками ни кресала, ни кремня. Бросился к очагу — в нем ни искорки, одна зола. Как говорится, очаг наш совсем погас...

Я усадил девушку в комнате, а сам вышел во двор. Прислушался к тишине — ни звука, ни шороха, будто все вокруг вымерло. Набрал на ощупь хвороста, сгреб немного соломы с соседского сарая, принес в комнату и устроил что-то вроде постели.

— Ложись здесь вместе с ним,— сказал я девушке,— а я прилягу в углу. Бери мою черкеску, все потеплее будет.

— А ты как же, чем ты укроешься? — заволновалась девушка,— Ты же мокрый, простудишься...

— Ничего со мной до смерти не будет, спите,— ответил я.

Девушка легла и тут же спросила меня с тревогой:

— Не могу понять, почему этот мальчик так долго спит?

— Спит, и молодец. Устал он, понимаешь, наголодался, продрог. Покормила ты его своими грушами, согрела — вот и спит.

— Все-таки кто были его родители, кто? — не успокаивалась она.

— Не знаю. Наверно, кто-нибудь из нашего аула. Всех-то не упомнишь, ведь столько народу у нас было. Просто счастье, что я услышал его плач, не быть бы ему живым,— мне хотелось хоть как-то утешить, успокоить девушку.

— Бедненький, бедненький,— приговаривала она, тяжело вздыхая.

И вдруг младенец заплакал, будто понял, что его жалеют.

Я вскочил посмотреть, что с ним, все во мне дрожало от мысли, что с ним может случиться что-нибудь плохое.

Девушка пожевала груши и снова стала кормить ребенка.

— Молока бы ему достать хоть каплю,— снова подала она голос.

— Да-а, молока-то хорошо, да где сейчас возьмешь? — и, чтобы успокоить ее, уверенно сказал:—Утром достанем.

Бледный свет месяца пробивался в маленькое окошко нашего дома, освещая девушку и младенца. И в этом мертвенном свете оба они казались мне такими жалкими...

Девушка неумело ласкала мальчика, наклонялась над ним, давая разжеванную грушу, а когда она поднимала голову, на ее впалых щеках блестели слезы. Сердце у меня сжималось от жалости и к ней, и к этому беззащитному, беспомощному существу. Но я не плакал. Слезы мои иссякли.

— Бедный ты мой,— снова вздохнула девушка, и каждый вздох ее не был похож на прежний, в каждом была своя боль...

Всю эту ночь мы не сомкнули с ней глаз и все говорили, говорили. Младенец то засыпал, то просыпался, а под утро он вдруг на удивление нам пролепетал какое-то чудное слово, очень похожее на слово «Кавказ», и снова горько заплакал.

В испуге мы отпрянули от малыша. Глянули друг на друга недоумевая: где мог слышать он это слово?

Может быть, от нас? Ведь день и всю ночь мы повторяли его. И вот вместо первого слова «мама» младенец запомнил слово «Кавказ». А может быть, он слышал это слово еще раньше? Может, его часто говорила его погибшая мать... Она могла сказать это слово и умирая. В пути к родному Кавказу.

А может быть, мы просто ослышались?.. Оно жило в нас тогда, это слово. И нам казалось, что всякий, кто ни откроет рот, обязательно скажет это заветное слово — «Кавказ».

В общем, мы с девушкой не сомневались, что младенец пролепетал точно это слово.

— Кав-каз! — удивилась девушка, взяла ребенка и прижала к своей груди.

— Кав-каз! — повторил я следом за девушкой и осторожно погладил теплую, с черным пушком головку младенца.

Так мы и стали звать мальчика — Кавказ...

Утром мы с девушкой обошли все дома аула. Узнали, что живыми возвратились всего лишь сорок женщин. Почти всех остальных скосили по дороге холод, голод и неизбывное горе.

Своих я так и не нашел...

Через три дня после нашего возвращения в аул пришли еще пять парней моего возраста. Все они, как один, проклинали эфенди Мухамеда.

— Пересчитал нас, как овец, и продал в турецкую армию,— рассказывали они.— Нам удалось убежать из крепости. Об остальных ничего не знаем.

Эти же парни говорили, что в Трабзон, к русскому представителю, все же дошли пятнадцать наших женщин. Генерал сжалился и как-то переправил их на родную землю, за море. Кто знает, может, среди них и были моя мать и сестра? Никогда в жизни я их не видел, ничего не слышал о них...

Я тоже рассказал вернувшимся парням о подлости эфенди Мухамеда, который предал и продал целый аул.

Парни тотчас решили позвать наших женщин. Стали советоваться, как быть.

— Месть, только месть! Никакой пощады! — одна за другой повторили все женщины.

Мы вшестером вооружились и направились к дому эфенди. Женщины шли за нами. Глаза их горели огнем гнева и мести.

У ворот дома эфенди Мухамеда все сорок женщин вырвались вперед, обгоняя нас. Я не успел ничего сообразить, как увидел, что они уже гонят эфенди Мухамеда по улице, избивая палками. Его шатало из стороны в сторону, как на сильном ветру, и под одним из сильных ударов он упал навзничь посреди улицы, в грязную лужу. Лучшей смерти и не заслужил этот предатель.

Конечно, после убийства эфенди нам всем надо было уходить из аула, обживаться на новом месте. Женщины стали упрашивать, чтобы мы поселились у тех страшных могил, где лежали наши расстрелянные отцы и деды. «Пусть и нас там же похоронят, когда умрем»,— умоляли женщины. И мы согласились.

Вернулись на это проклятое место и там поселились. И назвали его Токяль, в память о безвинно погибших. Я говорил вам, как им хотелось, чтобы был такой аул на Кавказе, да судьба рассудила иначе...

Младенец, которого я подобрал, вырос, стал мужчиной, так и живет со своим чудным именем.

А девушку, что я тогда встретил, вы тоже знаете. Ее зовут Нафиса.

Мы с Нафисой давно все рассказали Кавказу, он знает всю эту горькую правду. Но все равно он нас любит, как сын родной. А чего же скрывать? Кровь кровью, а сердце сердцем...

___________________________________________________________

Токяль - твердое, бесповоротное решение

20 страница7 декабря 2023, 21:54