Глава 26
Всё пошло немного не по плану: Эсен ещё с утра поняла, что задержится на работе, поэтому вместо неё на встречу пришла Нулефер — и прождала сорок минут, потому что Сана опоздала. Нулефер сидела на веранде чайной в настолько расслабленной позе, что, кажется, в любую секунду могла бы уснуть на этом мягком диване, не возникни перед ней Сана. Нулефер потянулась, ухватилась за подпиравшую крышу веранды балку, приподнялась и повернулась почти всем телом вправо — так, чтобы не оставить никаких сомнений в том, что смотрит она не куда-нибудь, а именно на часовую башню на противоположном углу Бумажной площади. Алиби для такого широкого жеста создавала деревянная маска, которая лишала бокового зрения и не давала в полной мере поворачивать голову — и всё-таки это было не более, чем алиби. Не глядя нащупав свою кружку, Нулефер поднесла её к подбородку, приподняла подвижное забрало маски и просунула под него трубочку из гофрированной банановой пеньки — выходит, чайная была не из дешевых. За часовой башней Сана заметила мечущиеся по небу цветные пятна — но таких больших птиц здесь не водится; это воздушные змеи? Кажется, Джэвейдовы друзья упоминали какой-то праздник...
Обернувшись обратно к Сане, Нулефер сказала:
— Ну что, пойдём?
Разумеется, нельзя было просто сказать это сразу или просто спросить, почему Сана опоздала! Нет, надо было обязательно сперва демонстративно посмотреть на часы, убедиться, что Сана понимает, что Нулефер смотрит на часы, а потом даже не предложить возможности оправдаться. Ну уж нет! Зря, что ли, Сана всю дорогу сочиняла отговорку? В ней фигурировали малолетний недотёпа-извозчик и свора бродячих собак, и собаки перепугали лошадь, и та понесла, и мальчишка едва сумел усмирить лошадей, и что-то ещё, что Сана уже успела забыть.
На самом деле причина опоздания была иной: делая гимнастику, она подтягивалась на иве во дворе — приходилось поступать так за неимением лучшего. Сбившись со счёта, она какое-то время просто висела на ветке и пыталась собраться с мыслями, но на беду мимо проходили Фанис и Карим. Фанис, глядя на Сану, сказал: "Ну что, поспела уже, скоро рвать будем". От смеха руки разжались, и она свалилась в болотную жижу, при этом не просто перепачкавшись, но и исцарапавшись, так что пришлось ещё и обрабатывать ссадины.
Всё время, что они шли мимо банков, нотариатов и книжных магазинов, Сана нервно озиралась по сторонам, чтобы в сотый раз убедиться, что никто не смотрит на них косо. Ох уж этот парусиновый комбинезон Нулефер! Почему она не могла одеться получше, чтобы не казалось, будто Сана извиняется перед чёрт знает кем? У неё же на лбу не написано, что она — жена достойного человека! Она совсем головой не думает, что ли? Нулефер в ответ на лживые оправдания Саны махнула рукой и ответила:
— Да что так переживаешь, всё в порядке! Кстати, раз уж ты никуда не торопишься: ты же не против, если мы по пути завернём к одному моему другу по делу?
"Ты же не против, что я иногда перед сном воображаю твою жену?" — подумала Сана, но вслух ничего не сказала. Стиснув зубы, она последовала за Нулефер к жёлтокирпичной водонапорной башне. Внутри их встретил дедок в запятнанной робе, с ног до головы покрытый пылью. Вероятно, он неважно видел, поскольку обрадовался и залепетал слова приветствия, не когда Нулефер оказалась прямо перед ним, а когда она заговорила. Причём заговорила совсем не так, как ещё минуту назад с Саной, — стало быть, это и есть тот жуткий диалект, на который жаловалась Ирада. Действительно: звучит так, будто говорящему лень рот нормально открывать и языком ворочать — половина звуков съедается. Тем не менее, слова Нулефер всё же были достаточно понятными — в отличие от слов её собеседника. Судя по тону разговора, Нулефер в чём-то убеждала этого дедушку, а он понемногу поддавался. Обсуждали они, кажется, машины. И, судя по монотонному шуму из подпола, где-то тут и правда была машина — видимо, это она заставляла воду журчать в трубе, что тянулась вдоль стены. "Нут и сам пняшь: луш скушны нотариус, чем всёлы прокурор!" — подытожила Нулефер. Старичок хрипло захихикал, пожал ей руку; Нулефер вернула маску на лицо, заправила волосы под тесёмки и жестом пригласила Сану на выход.
— А каким диалектом ты пользуешься на рынке? — спросила Сана, когда они снова оказались на площади.
— Это решает рынок, — ответила Нулефер.
— И не трудно жить на две семьи?
— Не волнуйся, быстро привыкнешь, — синяя маска скрывала бесстыжую улыбку, но тон её выдавал. Что ж, Нулефер сегодня в ударе, придётся отступить.
Помимо часовой башни и водонапорной башни на Бумажной площади и в непосредственной близи от неё также были пожарная башня, биржевая башня и башня зернохранилища. Судя по тому, что зернохранилище примыкало к банку, предназначалось оно для белобумажного тростника.
Миновав угловое здание под вывеской "Риана и дети", они вышли на проспект, соединявший пятый район с ещё строящимся двадцатым. Навстречу им двигалась толпа людей в пёстрых костюмах со множеством непрактичных декоративных излишеств, а их руки в покрытых бахромой рукавах непрестанно двигались — удерживали лееры воздушных змеев, стая которых воистину затмевала небеса. Змеи были столь же разнообразны, сколь и люди: самые простецкие выглядели как небольшие картонные коробки, а самые роскошные — будто полноразмерные чучела настоящих ледяных и песчаных змеев, выполненные в мельчайших анатомических подробностях.
— А чей это праздник? — шепнула Сана, когда они проходили мимо пёстрой толпы.
— Не помню. Сколько-то лет назад оказалось, что у двух народов с разных концов Симтофьянта есть традиция мастерить этих чудищ и запускать их в воздух, чтобы они потом цеплялись за трубы и балконы и чтобы потом люди с утра открывали ставни и сталкивались взглядом с мерзотной мордой, которую к ним ветром прибило. Уже лет десять у нас эти шествия.
— И они тебе не нравятся?
— Эта гулянка — на деньги пряников. Они в какой-то момент прознали, в чём суть праздника: в конце змея отпускают, и считается, что чем дальше он улетит, тем большей удачей это будет для того, у кого во дворе приземлится. Потому что, летая под облаками, змей якобы собирает удачу. Так их предки считали. Вот пряники и начали жертвовать на это дело. Аиру очень нравятся эти шествия. Говорят, он каждый год дарит организаторам какого-то дорогущего здоровенного дракона, сделанного на заказ. Сейчас его не видать, но это многодневный праздник, так что он ещё появится, вот увидишь.
— Ну вот. Теперь он мне тоже не нравится. Хотя вообще я змеев люблю. Любила в детстве. Добавляю воздушных змеев к списку вещей, которые я разлюбила из-за пряничной партии.
— Да, я слышала, вы с сестрой здорово повздорили с ними.
— Тут такое дело... думается мне, это не личное. Юноша, с которым встречается Ирада...
— Ниджат Леван?
— Да. Так вот, он как-то раз назвал пряников мировым злом, против которого должен инстинктивно восставать любой порядочный человек. Я это не к тому, что мы с Ирадой какие-то прям самые порядочные на свете. Просто пряники нас напугали сходу, как только мы с ними впервые столкнулись. То, как они говорят... ты же слышала? У вашей партии ведь, наверно, тоже есть интеллектуальные салоны?
— Конечно! Свожу тебя в другой день.
— Вот на неделе в "Созвездии" одна пряничная девица начала доказывать Джэвейду Фирузу, что у неё должно быть гарантированное государством "право на презрение к убогим". Мол, совершенно очевидно, что большая часть людей на свете — хуже неё во всех отношениях, а значит у неё должно быть право сказать глупому, что он глупый, уродливому, что он уродливый, а нищему, что он — неудачник, которому место в могиле, а не в мире живых. Потому что такова правда жизни, а стоять на пути правды никто не имеет права, и пока у достойных людей нет возможности оскорблять недостойных, все мы живем по лжи. И что полиция должна защищать это её право и жестоко карать любого, кто посмеет не оскорбиться, когда она его оскорбляет. И вот казалось бы: чушь, безумие? Но она говорит так, будто учебник по геометрии пересказывает — как ни в чём не бывало! Вот это пугает. Из-за этого начинает казаться, что весь мир сошел с ума. Но поскольку весь мир сойти с ума не может, значит это я сошла с ума. И каждый раз, когда эти скоты открывают рот, я начинаю чувствовать, что у меня крыша едет.
Сана увлеклась и выдала Нулефер больше, чем хотела, и, испугавшись, резко затихла. Проклятый белый сезон. Проклятые маски. Вот бы видеть её выражение лица! Воспринимает ли она всерьёз всё это? Или ей наплевать?
— Всё так, — ответила Нулефер и, открыв дверь без таблички, пропустила Сану вперёд. Её слова прозвучали вроде бы серьёзно, даже сухо. Нулефер, к счастью, сняла маску сразу, войдя в помещение, так что Сана успела убедиться, что её выражение лица соответствовало тону. Но что это значило? Что именно "так"?
В этом помещении стоял приятный запах чернил и красителей — такой бывает в канцелярских магазинах, особенно если какой-нибудь не особо расторопный служащий рассыпет пигмент или забудет закрыть баночку и даст ей постоять часок-другой. Коридор пустовал, однако из-за каждой закрытой двери слышалась речь. Один из этих голосов, как вскоре выяснилось, принадлежал Омид Шен — она диктовала помощнице текст договора — там было что-то про юридические лица и про аренду. Когда Нулефер постучалась в кабинет, Омид открыла им, приветливо улыбнулась и попросила подождать её на кухне. За это мгновение Сана успела разглядеть только три вещи: во-первых, рубашка с рукавом до локтя, какие часто носят банковские работники, чтобы не мараться чернилами; во-вторых, у Омид ветвистые красные узоры на руках; в-третьих, кожа Омид уже почти покоричневела. Везёт же некоторым, думала Сана, сознавая, что ей в маске и перчатках ходить ещё по меньшей мере неделю, если не дольше. Причем против перчаток она даже ничего не имела, но сама принудительность их ношения угнетала и ощущалась как нечто унизительное.
Кухня здесь была вполне обычная, почти как в жилом доме, разве что побольше. Нулефер принялась хозяйничать, будто у себя, — она, очевидно, знала, где что лежит, и пользовалась каждым прибором тут далеко не впервые. Кроме них двоих в кухне пока никого не было. Через сколько-то минут придёт Омид, и тогда любой начатый сейчас разговор оборвётся; вот и отлично.
— Нулефер, я могу тебе помочь?
— Не знаю. А ты можешь?
— Если тебе надо что-то подержать, то я справлюсь. Или если нужно разжечь огонь.
— Да сиди уж, вдвоем тесно будет.
— Нулефер, я давно хотела спросить: я тебя чем-то обидела?
— Вряд ли, — ответила Нулефер, не раздумывая и секунды, будто ожидала этот вопрос и давно заготовила ответ.
— Я постоянно чувствую какое-то напряжение, когда с тобой говорю. Я бы не обращала внимания на это, но у меня есть предчувствие, что нам в будущем придётся общаться больше, а не меньше, так что мне хотелось бы прояснить ситуацию.
— Поэтому ты просила Эсен рассказать про меня?
— Я просила рассказать про ваше знакомство.
— Она всегда немного кривит душой, когда делает это. Ты же понимаешь, ей приходится отвечать на этот вопрос десять раз в год. Она один раз придумала удачную формулировку, заучила, да так с тех пор и повторяет. В своём изложении она берёт всю ответственность на себя, но правда в том, что я первая начала к ней клеиться. Полусознательно — мне тогда годочков было ещё меньше, чем тебе, так что я не совсем понимала, что делаю. Я хотела сбежать — из дома и из бедности. Чувствуешь, насколько иначе вся история уже звучит, а? Просто так совпало, что нам обеим в тот период жизни захотелось сбежать из семьи.
— Но ты не ответила на мой вопрос...
— Замашки у вас с сестрой мерзкие. Знаешь, что твоя Ирада сделала в день нашего знакомства?
То заседание совета тотчас предстало у Саны перед глазами. Да что же? Неужели и там они успели натворить что-то? Но как? В какой момент?
— Я ей чаю налила, поставила кружку перед ней, а она сперва просто её не касалась, будто та навозом перепачкана, потом слегка на стуле от неё отодвинулась, а потом — минут через пять — потянулась за чайником и сама себе налила в другую кружку, — Нулефер протянула собеседнице высокий тонкий стакан и пиалу. От волнения приборы дрогнули в руках Саны, и она была готова провалиться сквозь землю от стыда.
— Осторожно, очень горячий. Так вот, я, собственно, к чему: не могу всерьёз воспринимать подобные замашки. Это даже не оскорбительно, это просто-напросто смехотворно. Хотя ты получше, чем твоя сестра. Сразу видно, что в другой семье росла. Но в любом случае: будешь задирать нос — будешь по нему получать. Не держи себя барыней, и у нас с тобой не будет проблем.
— Как ты с женой-то своей живешь...
— Она ради вас придуряется, чтоб вам было привычнее. Неужели ты думаешь, что она так же обалдело пялится, когда видит, что я читаю?
— Нет! Нулефер, прости пожалуйста, ты неправильно поняла, дело было не в этом! — голос сорвался, всё получилось совсем не как надо. Хотя какая теперь разница? Всё равно они уже играют в открытую, так что толку сохранять лицо? — Нулефер, я знаю, это может глупо прозвучать, но я пялилась из-за твоей позы, а не из-за книги. Я только сутки спустя поняла, что меня зацепило. У меня на родине в... в общем, есть неписанные правила насчёт того, кому что можно делать в плане... да что же я несу такое... Так, сначала. В общем, там, где я выросла, есть неписанные правила касательно того, кому и как дозволено стоять, сидеть, лежать и так далее. И считается, что, например, стоять на руках и вообще задирать ноги выше головы позволительно только тем, кто занимается гимнастикой, спортом...
— Богатым, то есть. А все остальные должны строем ходить, ногами вниз, головой вверх.
— Да.
— А я, когда читаю, закидываю ноги на спинку кресла. Поняла.
— И я просто сидела и думала... например, "а если бы в доме моей семьи себя так кто-то повел?", "а если бы у нас так?" Я задумалась и совсем перестала контролировать взгляд. Прости меня, пожалуйста. Мне тяжело привыкнуть к новой жизни, я никогда прежде даже в путешествия-то надолго не уезжала, я из-за этого делаю глупости, и Ирада тоже.
Сана умолкла, услышав шаги в коридоре. Мгновение спустя в дверном проеме показалась Омид. В левой руке она держала канцелярскую папку, а в правой вертела четки с оранжевыми бусинами — кажется, до этого они были у неё на шее.
— Еще раз приветствую! — она подсела за стол напротив Саны и положила папку себе на колени. — Сана, я очень рада с тобой познакомиться! Представь себе: пару дней назад мне пришло письмо от человека, которого я знать не знаю, и в нём упоминается твоё имя... а, нет, прости, ошиблась: имя твоей сестры. И я понятия не имею, чего он хочет от меня или от вас. Может, почитаем вместе? Вот оно.
Рука Омид, сжимающая бумагу, оказалась прямо перед Саной, и та, наконец, поняла смысл узоров: у Омид вытатуирована сеть каких-то сосудов — не то кровеносных, не то нервных, причем узор уходит под рукав и продолжается выше воротника рубашки, чуть ли не до подбородка.
Письмо подписано господином скульптором Парвизом. Он начинал с принесения нижайших извинений за то, что не имел возможности помешать некоторым известным господам причинить зло Ираде Янгыр. За многословными самооправданиями шло обещание впредь никогда не быть причастным к какому бы то ни было бесчестию, направленному в адрес уважаемых им членов чайной партии. Далее Парвиз заявлял, что его возможности крайне ограничены и что в сложившихся обстоятельствах он видит лишь один способ загладить вину: выдать страшную тайну, доступную немногим избранным и ставшую ему известной по чистой случайности. Тайна заключалась в том, что где-то в Сазлыке существует вторая обсерватория. И, по мысли Парвиза, сам факт того, что существование второй обсерватории держится в страшной тайне, должно дать много тем, кто любит загадки столь сильно, сколь любит их госпожа управляющая отделом кредитования юридических лиц Омид Шен.
Сана изложила всё, что имело отношение к делу: и про то, как сама пострадала от рук хулигана, нанятого Зэрин Ягмур, и про то, как Ирада сходила в гости к доктору Буудаю.
— И что же, в ваших злоключениях не фигурировал никакой телескоп? — спросила Омид. Она всё это время то вешала четки на шею и тогда начинала правой рукой теребить край кармана рубашки, то снова снимала четки и принималась ими щёлкать. Это не раздражало, но очень бросалось в глаза.
— Нет, никоим образом. Ты спрашиваешь всерьёз? В его письме действительно было что-то стоящее?
— Есть шанс. Видишь ли, у нашего Политехнического Университета есть обсерватория — и она единственная на весь город, потому что обсерватории и телескопы с большой апертурой — это очень дорого. К тому же требуется много образованных людей для работы. И вот господин Парвиз нам пишет, что существует ещё одна обсерватория — да ещё и тайная. Либо это враньё, либо мы получили в свои руки огромный козырь. А ты, Сана, общалась с господином скульптором? Нет? Тогда твоей сестре следовало бы повторно к нему наведаться и попросить подробностей. Я так понимаю, у неё талант давить на людей. Это хороший талант, не подумай, будто я осуждаю. Я полагаю, ей приходилось работать на управленческих должностях? Раз уж на то пошло, быть может, ты расскажешь, давно ли вы у нас и чем занимаетесь?
Сана в общих чертах обрисовала ситуацию: рассказала о своей мастерской и о том, что Ирада работает на Лейли Леван. Омид же слушала с таким выражением лица, будто знала абсолютно всё наперед и теперь просто проверяла, помнит ли сама Сана свою жизнь. Зато в ходе беседы Сана смогла оценить стоимость одежды и украшений Омид, чтобы хотя бы приблизительно понять, с кем имеет дело. Два серебряных кольца в нижней губе и одно в переносице, бусинки чёток оказались отполированными и окрашенными зёрнами тростника, рубашка качественная, но фабричная — видимо, служебная. Самое дорогое украшение — это татуировки. Видимо, они тянутся по всему телу, и они очень подробные — причём избыточно подробные, бесполезно подробные. Судя по цвету, это всё же кровеносная система — будто поверх каждого сосуда нарисованы его очертания. Сколько такое может стоить? И несёт ли это какой-то смысл помимо эстетического? В любом случае, такие излишества сразу дают понять, что человек действительно может позволить себе многое. Крохотная плита, на которой Нулефер сварила чай, этот стол, стулья — всё это дешевка на фоне Омид. И та дверная ручка, и ковер, который тут постелен на паркет. Омид выглядела в этой конторе как взрослый человек, залезший в детский форт из одеял и подушек, — он явно ей не по размеру.
— А можно и я тебя спрошу? Я многое о тебе слышала, но мало чего поняла. Ты — из руководства чайной партии?
— Да.
— Ты заседаешь в совете двухсот?
— Нет, но меня туда избирали четыре года назад. Так я попала в политику. До этого я просто работала в банке. С тех пор работаю ещё и здесь.
— Раз уж об этом зашла речь: а где мы, собственно, находимся?
— Это один из чайных штабов. Собраний здесь не проводят, только бумажная работа.
— Я знакома с человеком по имени Джэвейд Фируз. Кофейная партия хочет, чтобы он оппонировал тебе на белой законодательной сессии. Они куролесят по всем салонам, соревнуются в остроумии с пряниками и чайниками — но я ни разу не видела там тебя. Я надеялась однажды познакомиться с тобой там, но, к счастью, у нас оказались общие друзья...
— Ты вряд ли нашла бы меня там: у меня слишком много работы, чтобы посещать салоны. О Фирузе я слышала, но мельком. Думаю, его спектакль обойдётся без меня. Тем более, если рядом рыщут пряники. А как бы ты охарактеризовала господина Фируза?
— Он привлекателен во всех смыслах, очень честен — в том плане, что хорошо рассуждает о том, в чем разбирается, и отказывается спорить на темы, в которых не смыслит. Очень много говорит о помощи неу... ну, он не так говорит — он говорит о помощи бедным, я это имела в виду. Они с товарищами разрабатывают законы, чтобы собрать средства на канализацию и освещение, чтобы реформировать торговлю и что-то ещё. Я так понимаю, у вас подобное одобряется.
— Да, вполне. Но тогда в чём же господин Фируз собирается мне оппонировать?
— М-м... если подумать, это странно: я давно с ними общаюсь, но понятия не имею, с чем ты будешь выступать. Они, кажется, вообще ни разу не упоминали вашу программу! Ни ваши предложения, ни свои возражения...
Омид на мгновение повернулась к Нулефер и улыбнулась ей в ответ.
— Заботятся о своей публике. Нечего ей о деле думать — пусть спектакль смотрит! — Омид тяжело вздохнула. — И это тоже любовь. Просто другая.
— Прости, не поняла. Ты про какую любовь?
— Как сказать... граница между костюмом, домом и рыночной площадью есть только у нас в голове, в реальности его нет: мухи, микробы и стук копыт спокойно перемещаются из одного пространства в другое, для них границ не существует. По тому же принципу нет реальной границы между человеком и его семьей и его государством, нет границы между личным и политическим. Политика — это вообще что-то очень личное. Более того, если присмотреться, то окажется, что вся политика — про любовь. А разница между партиями будет такой же, как разница между родами любви.
Возьми для примера партию пряностей: для нас с тобой их слова и действия кажутся жуткими, но для своих они выглядят совсем иначе! Чем большую чушь несёт человек без последствий для себя, тем сильнее он кажется. Взгляни на Наримана Айтача: он врёт обо всём подряд, всегда и везде, но у него не убывает ни денег, ни друзей. Это ли не знак силы? Жалким смертным приходится учиться, приходится говорить только правду, приходится следить за словами — всё ради того, чтобы их воспринимали всерьёз, чтобы с ними считались. А истинные хозяева жизни вроде Хюльи, Аира и Айтача могут нести любой бред и всё равно оставаться на вершине. А следовательно, они невероятно сильны. Поэтому к ним и тянутся. Они предлагают вполне выгодную сделку: полюби их безусловно, и они в ответ полюбят тебя, какой ты есть. И пока ты свой, у тебя будет всё. Можно быть слабым, сильным, глупым, умным, трусливым, храбрым — полная свобода в этом плане. Главное — быть своим. И всё. Это — любовь авторитарной семьи. В таких отношениях у нас есть глава семьи — и он всегда прав во всём, даже когда неправ. Более того, чем больше он неправ, тем сильнее мы должны вокруг него сплотиться, потому что он — гарант того, что и мы будем правы даже тогда, когда кругом неправы.
Совершенно иначе любит кофейная партия. Для них любить — это быть понятными друг другу. Жить по закону, по порядку, по договоренности, по согласию. Понятно, что тут нет места беззаветной верности: где рушится согласие, там кончается любовь. Гарантом согласия — а, стало быть, и любви — становится наука, закон, договор. Поэтому они всегда первые во всем, что касается пересмотра старых законов — нормы, принятые десятилетия назад, стоят на пути любви. Этот Джэвейд Фируз, конечно, забавная аномалия. Если верить всему, что мне о нём говорили, то он явно иного сорта. Всё, что я сказала, его не касается.
Что же до нас, то мы любим загадки. Это даже ваш господин скульптор верно подметил в своем письме. Последние несколько поколений мы существуем ради того, чтобы поставить один очень конкретный вопрос: что будет после того, как удача окажется в нашем плену, связанная по рукам и ногам? Над постановкой этого вопроса мы работаем с основания города. Но по пути, разумеется, мы вынуждены ставить промежуточные вопросы. Что будет, если отнять у удачи возможность назначать правителей? Что будет, если обессмыслить её попытки жечь, затоплять и морить нас голодом? Что будет, если отнять у неё силу обрекать людей на безграмотность и скудоумие? Это, кстати, тема нашей законодательной сессии. Мы, — Омид перестала теребить пуговицу, сунула левую руку в карман, а правой вновь взялась за четки, — предлагаем ввести принудительное начальное образование для всех детей в возрасте от трёх лет.
— Принудительное?!
— Если не сделать его принудительным, то работодатели под страхом наказания заставят родителей не отдавать своих детей в школы и продолжать брать их с собой на работу. Как они заставляют сейчас. Разумеется, они заставят родителей врать, будто те сами гонят детей работать и будто это их осознанный выбор.
— Заметь, — встряла Нулефер, — сразу видно приезжую: кофейник первым делом спросил бы "какую проблему это решает?", а пряник спросил бы "за чей счет?" Прости, Сана, и не прими за выпад в свой адрес, но это правда очень тебя выдаёт.
— Хорошо, но вот Фируз спросит, какую проблему ты решаешь. Что ты ему скажешь?
— Я не планирую играть в их игру. Если бы наши предки ставили перед собой такие вопросы, они бы не изобрели ни городов, ни банков, ни паровых двигателей. Ты пашешь землю, собираешь урожай, потом ешь, потом повторяешь. Всё. Никаких проблем. Нечего решать. Да, иногда случается голод и кто-то умирает, но такова была его удача. Не пойдёшь же ты против удачи? А поди ж ты! — Омид развела руками и улыбнулась. — Но так уж вышло, что чайная партия следует пути основателей: мы сражаемся с удачей. Я понятия не имею, кто первым разглядел ложь удачи, но он был спасителем человечества. Конечно, он не мог заявить о себе во всеуслышание — он и его последователи принуждены были стать подпольщиками, иначе их раздавили бы жрецы удачи. Они много веков тайно вели свою работу и набирали силу, прежде чем осмелились выступить против узурпаторши в открытую. Вы с сестрой увлекаетесь охотой, верно? Вообрази себе: каково было бы сделать своей добычей саму удачу? Удача — величайшая разбойница на свете. Она насылает болезни, пожары и смерчи — каков будет тот, кто закуёт её в кандалы? И мы уже близки к этому. Мы отстраиваем разрушенные дома, мы лечим больных людей задаром, мы находим приют брошенным детям. С каждым поколением удача имеет всё меньше власти над миром, всё больше её усилий обращается прахом. И лишь в одном удача до сих пор была на сто шагов впереди: всё-таки только она решала, в какой семье человеку предстоит родиться. Но мы и это можем обессмыслить. Удача прикладывает так много усилий к тому, чтобы большинство людей были прокляты на неграмотность, неспособность к счету и написанию собственного имени и, как следствие, жалкое существование. Она приводит душу человека в тело новорожденного в самой нищей семье, у которой нет и не может быть никакого будущего за пределами того плана, который имеет на неё начальник. А мы говорим удаче: "Нет!" Можешь ли ты представить, как она будет страдать от этого?
— Но она сила природы, её нельзя...
— Именно так, поэтому я и говорю: представь себе, как она будет страдать. Страдать, не имея возможности умереть. Мы же будем жить вместо неё. С одной стороны, это означает, что наша работа бесконечна. С другой стороны... а нет тут никакой другой стороны. Да и зачем? Наша работа бесконечна. Наша бесконечность гарантируется бессмертием удачи. Разве тебе не интересно узнать, что окажется по ту сторону удачи, когда мы свалим её с ног и вскарабкаемся по её телу? Можем ли мы хотя бы представить, что она скрывала от нас всё это время, сколько светил она затмевала? — Омид встала из-за стола, чтобы закрыть окно, из которого уже сквозило по-вечернему. — Не могу не спросить: а вы с сестрой любите загадки?
Внезапно эти странные слова обрели поразительно ясный смысл. Разве это не то самое путешествие, о котором мечтала всю жизнь Фария? Да, мечта Фарии исполнится уже у других людей, но что с того? Самая длинная дорога, самая сложная добыча из всех, что только можно вообразить — и всё это всегда было прямо здесь, так близко? С другой стороны, это же так логично: удача везде и нигде конкретно, и действительно требуется незаурядный ум, чтобы найти у неё уязвимое место, чтобы понимать, куда можно её поразить. Но что бы сказала мать, услышь она подобное? А что бы сказал дедушка? Конечно, то были мать и дедушка Фарии, так что слишком полагаться на их мнение не стоит, однако не совсем же они были дураки, хоть и порядочные мерзавцы.
— Омид, мне нравятся твои слова, но они звучат оторванными от жизни. Не сочти за грубость, но торжество человека над удачей — это что-то, что кажется недостаточно конкретным, чтобы... ну, чтобы я могла написать об этом в письме своей семье. Ты ведь понимаешь, о чем я?
— Да, конечно. Ты сомневаешься, потому что я говорю о трудно измеримых вещах. Особенно на контрасте с тем, что говорят кофейники, это уж точно. У них всё четко: эти налоги — поднять, другие — опустить, закон — переписать, торговлю — расширить, привилегии — отменить. Они объявляют своей конечной целью рост богатства всех горожан и тычут всем в лицо экономическими выкладками, в которых довольно убедительно доказывается, что через год мы можем достичь восьми процентов увеличения экспорта, а за десять лет — удвоения числа студентов, ну и так далее. Конечно, для современной циничной молодежи это звучит куда яснее и привлекательнее, чем победа над мировым злом и вечная жизнь.
Но я приведу такой пример. Представь, что тебе делают предложения два человека. Первый обещает, что к понедельнику доставит... двадцать килограммов киви. Я про фрукт, а не про птиц. А второй обещает, что с его помощью к понедельнику ты встретишь любовь. Конечно же, первый звучит деловито и солидно, а второй — как шарлатан-колдун. Современный человек, если ему предложить выбор из этих двух, скорее предпочтет в друзья первого. Проблема в том, что в Сазлык нельзя доставить двадцать килограммов киви. Просто нельзя. Киви — это плоды пищевой актинидии. Актинидия — тропическое растение, и ближайшая плантация актинидии — в пятистах километрах отсюда. Сырые киви испортятся по дороге. Единственный способ их доставить в сохранности — залить сладким сиропом и закрыть в жестяные банки, однако делает это единственный консервный завод на регион. И на весь Сазлык есть всего один магазин, у которого контракт с этим заводом — на восемь килограммов консервированных киви в неделю. Вот и всё. Первый человек говорит простые, понятные, легко измеримые вещи — но его обещания заведомо нереальны, они гарантированно не сбудутся. А второй... как знать? Согласись: ведь есть же шанс, что ты будешь гулять по улице и таки встретишь хорошего человека? Малый шанс, но не нулевой.
Так вот, касательно любви: мы в этом смысле что-то вроде клуба по интересам. Здесь собираются люди, которые считают, что влюбленные — это не те, которые смотрят друг на друга, а те, которые смотрят в одну сторону. Или можешь считать нас охотничьим клубом — да, так и передай родителям! Но мы охотимся изо дня в день на одного единственного зверя, который всемогущ и бессмертен.
— Раз вы охотничий клуб... у меня есть загадка об оружии. Мы с сестрой её всем загадываем — нам просто интересно, что люди думают. Можно, я загадаю её тебе?
— Конечно!
— Как-то раз наши родители заказали карабин у знаменитого оружейника. Но его ученик, завидовавший мастеру, тайно изготовил точную копию, которую даже мастер не смог отличить от оригинала. Эти карабины подарили нам с сестрой, поскольку мы тоже близнецы. Но вот нам стало любопытно, как всё же можно дознаться правды. Кто-то сказал нам, что нужно ждать, пока подделка даст сбой — но этого можно ждать вечно. Другие сказали, что нужно отнести их на экспертизу другому оружейнику, — но он нашел, что даже дефекты отделки в нашем оружии одинаковые, и чуть не сошел с ума, пытаясь понять, как такое возможно. А как бы подошла к вопросу ты?
— Я бы вообразила, что они разные.
— В смысле?
— Я бы вообразила, что они не являются оригиналом и подделкой, а вместо этого представляют собой полноценные произведения. Как и вы сами. Вам же никогда не придёт в голову считать, что один из близнецов является оригиналом, а другой — подделкой под него? Представь себе, что в тот роковой день мастер-оружейник, не сумев различить изделия, просто спрятал бы одно из них, а второе отдал бы твоим родителям, ничего не сказав. Они принесли бы его домой и подарили тебе. И что? Неужели тебе когда-нибудь пришло бы в голову, что оно является подделкой под что бы то ни было? Нет, ты сначала начинаешь верить в существование подделки, и только после этого замечаешь различия. Оружие даёт сбой, и ты думаешь — вот он, знак! А если бы ты была уверена, что твоё изделие — единственное в своем роде? Тогда ты просто сказала бы: а, ну даёт сбой — и пускай себе даёт, всё оружие сбоит время от времени. И всё. Как по мне, твоя загадка решается так. Слишком просто.
Последняя фраза была произнесена без всякого презрения, однако ощущалась словно плевок в лицо. Собираясь с мыслями, чтобы ответить, Сана заметила, что уже плохо видит собеседницу, да и вообще всю комнату — незаметно пролетело время, уже смеркалось — и только за счет того, что окна кухни выходили на запад, последние лучи задержались на подольше.
На кухню вбежала Нулефер — а Сана даже не заметила, как та ушла.
— Эй, вы слышали? Тут почтальон пришёл, говорит, в десятом районе полиция расстреляла толпу! Говорит, дюжина погибших, целый квартал в труху!
— Какой ужас! — воскликнула Омид. — Почему я об этом узнаю от какого-то почтальона, а не... Сана, подожди, пожалуйста, я сейчас.
Вернувшись, Омид с траурным выражением лица принесла извинения перед Саной и сказала, что задерживать её дольше не вправе: уже ночь, улицы окраин могут стать небезопасными, а всю полицию сейчас наверняка стянут в десятый район. Прощание вышло сумбурным — Сана даже толком не поблагодарила Омид за решение загадки о двух карабинах. Но разве могла Сана подлинно поблагодарить Омид? Разве могла она в двух словах объяснить, насколько важным был этот вопрос?
По дороге ей вспомнилось, как в четыре года она весь день не могла открыть старую музыкальную шкатулку, а отец сделал это одной левой. Оказалось, что проржавели только петли крышечки — весь остальной механизм был абсолютно исправен. Что же потом с ней стало? Эх, теперь и не вспомнить!
