ГЛАВА 17
Лилиан
Дни слились в свинцовую ленту. Я считаю их по пятнам на потолке: тридцать семь трещин, двенадцать теней. Или недели? Неважно. Тело стало ватным, воздух — густым, как сироп. Отец оставляет тарелки у двери. Сырники, яблоки, суп — всё холодное, с жирной плёнкой сверху. Я ем глазами, пока узоры на еде не превращаются в его лицо.
Голоса за дверью — Харрис и отец. Рычание, шипение, словно звери делят добычу. *«...опасно...»*, *«...вернуть...»*. Слова падают в уши шариками ртути, растекаются по вискам. Я закрываю лицо руками, но сквозь пальцы пробивается свет от окна. Тени на стене шевелятся, принимая его форму: вот он наклоняется, чтобы завязать шнурки, вот поправляет чёлку, вот... исчезает.
Ночью пью воду из-под крана. Ладони дрожат, стакан звенит о раковину. В зеркале — чужая: синие прожилки на шее, где Харрис оставил отпечатки. Я трогаю их, представляя, будто это его пальцы. Адлеровы. Тёплые.
Телефон мёртвым грузом лежит под кроватью. Иногда он вибрирует — наверное, Адам. Или отец с работы. Однажды услышала мелодию, которую ставила на будильник Адлеру. *«Доброе утро, охраник»*. Вскочила, ударив коленом о тумбочку. Но экран был чёрным. Галлюцинация? Или он...
— Лили, — отец стучит костяшками. — Врача позвать?
Молчу. Он вздыхает, ставит новый стакан чая. В коридоре пахнет лекарствами и страхом.
Сегодня попыталась встать. Ноги подкосились, ладонь угодила в холодный суп. Бульон впитался в рукав, липкие морковки прилипли к запястью. Сижу на полу, смеюсь. Тише, тише, чтобы не услышали. Смех превращается в рыдания.
Тени за окном теперь живые. Одна — высокая, в чёрной куртке. Стоит под фонарём, курит. Я прижимаюсь лбом к стеклу, но он растворяется в дыме.
— Приди, — шепчу в мокрое пятно от дыхания. — Приди и убей меня окончательно.
Он не приходит. Только ветер воет в щели, напоминая его акцент.
Вчера нашла под кроватью заколку. Его? Мою? Не помню. Втыкаю в стену, рисуя крестики. Каждый — день без него. Их уже целое созвездие.
— Лилиан... — голос отца срывается. Он стоит на пороге, держа в руках фотографию мамы. — Она бы хотела, чтобы ты...
Дверь захлопываю ногой. Фото скользит по полу, попадая в лужу чая. Мама улыбается сквозь коричневые разводы.
Ночь. Тишина. Тело стало прозрачным, будто я парю над кроватью. Где-то далеко звенит трамвай, кричит пьяный, падает снег. А здесь, в скорлупе комнаты, время застыло. Я — кукла с стеклянными глазами. Он — мальчик, который завёл механизм, но забыл вернуться.
Утром отец не пришёл. Харрис оставил у двери пистолет. Не настоящий — игрушечный, из моего детства. Картонная записка: *«Защищайся»*.
Смеюсь. Звук, как скрип ржавых качелей.
Заколка в стене покачивается, бросая тень-маятник. Жду, когда она укажет полночь. Тогда, может, случится чудо: треснет потолок, провалюсь этажом ниже. Прямо к нему. В горы. В никуда.
А пока — тиканье часов. Моё дыхание. И бесконечный вопль, который никто не слышит.
Холод с окна впился в кожу, но боль была тупой, далекой — будто тело уже отключило нервы. Крики Алисы и Вари тонули в гуле ветра, словно их звали не меня, а призрак, который я когда-то носила в себе. Губы потрескались, язык прилип к нёбу. Даже вода казалась предательством — глоток означал бы, что я всё ещё здесь.
Но Харрис пришел. Не с кулаками, а со стаканом. Его руки, те самые, что оставляли синяки, теперь дрожали, протягивая мне воду.
— Не... трогай, — выдохнула я, но голос рассыпался в хрип.
Он опустился на пол, снег с ботинок таял лужицей на ковре. Его запах — одеколон с нотками бензина — смешался с затхлостью моей комнаты. Незнакомый. Чужой.
— Пей, — он придвинул стакан ближе. Капли стекали по стеклу, как слезы.
Я оттолкнула руку. Вода хлынула на его джинсы, но он не отреагировал. Просто сидел, сгорбившись, будто его сломали.
— Ты... зачем? — спросила я, но ответа не ждала.
Он потянулся ко мне, и я вжалась в стену, ожидая удара. Но его ладонь легла на мою голову, нежно, будто касался хрупкого стекла.
— Прости, — прошептал он, и это слово прозвучало чужим, словно он выучил его на мертвом языке.
Тело вздрогнуло само — рывок, спазм, потом волна. Слезы хлынули без звука, растворяя в себе гнев, страх, пустоту. Он не стал обнимать, просто держал руку на моих спутанных волосах, пока я тряслась, как загнанный зверь.
— Он... вернётся, — соврал Харрис, и я поняла — он знает. Знает, что Адлер не вернётся. Но эта ложь была сладкой, как яд.
Я уткнулась лбом в его плечо, вдыхая запах чужого раскаяния. Его сердце билось ровно, как метроном. Над нами висела тишина, тяжелая, как приговор.
А потом он достал из кармана конфету — мятную, смятую. Ту самую, что я любила в детстве.
— Помнишь? — спросил он, разворачивая фантик. — Ты тогда чуть зуб не сломала.
Я кивнула, хотя не помнила. Взяла конфету. Сахар обжёг язык, мята ударила в нос. Выжила.
Он ушёл под утро, оставив на полу следы талого снега и пустой стакан. А я доползла до кровати, сжимая в кулаке фантик.
Снился Адлер. Но на этот раз он не уезжал — стоял на краю обрыва, кричал что-то, но ветер уносил слова. Я проснулась с его именем на губах и солевой коркой на щеках.
За окном плыл рассвет. Розовый, хрупкий. Как обещание.
Харрис вернулся утром с тарелкой овсянки. Молча сел у двери, пока я ковыряла ложкой в каше.
— Съешь хоть ложку, — сказал он, и это не было приказом.
Я съела. Потом еще одну. Он не улыбнулся, но глаза смягчились.
Адам звонил. Харрис выключил телефон.
— Больше он не придёт, — бросил он в тишину, и я поняла — это не про Адама.
