1 страница13 октября 2025, 09:07

Глава 1

Графиня Хартштерн, вечно строгая и величественная, сидела в своем кабинетном зале, который больше походил на собор из стекла и праздного великолепия, чем на рабочее место. Купол тянулся вверх, будто хотел улизнуть к облакам, а стены как таковые отсутствовали — вместо них зияли огромные стеклянные панели, прозрачные и блестящие, словно сама природа решила подглядывать за графиней. Сквозь эти окна открывался вид на виноградники, раскинувшиеся по склонам холмов, где гроздья тяжелых ягод переливались всеми оттенками рубина и изумруда.

Слуги, конечно, суетились — у каждого вид был такой, словно им предстояло отразить нашествие саранчи. Один перепроверял бокалы, другой натирал до блеска серебряные щипцы для сахара, третий зачем-то стоял с подносом винограда, ожидая, будто графиня в любой момент прикажет начать дегустацию на ходу.

Сама же хозяйка, несмотря на бурю вокруг, сидела в кресле с такой грацией, что можно было подумать: проверка имперских чиновников — это не катастрофа, а забавный спектакль, где ей досталась главная роль. Конечно, внутри у неё всё кипело: кто, в здравом уме, назовёт “проверкой” благородное искусство стерилизации бутылок и изящное искусство упаковки? Скорее расхищение её сокровищнийы тайн. Но вслух графиня позволяла себе лишь лёгкое фырканье, которое эхом катилось под куполом.

Сам кабинет-зал был одновременно и цитаделью, и театром. По углам — шкафы с толстыми фолиантами о виноделии (ни один чиновник, ясное дело, их не прочтёт), на стенах — карты империи с отметками винных поставок, а в центре — массивный стол, который, казалось, был создан для того, чтобы выдерживать не только бумаги, но и удары кулаками возмущённой графини.

Ирония в том, что при всей этой торжественной подготовке, больше всех нервничала сама мебель: стулья подозрительно скрипели, канделябры дрожали от сквозняков, а огромный глобус вина — да-да, модель шара, расписанная под виноградную лозу, — всё время стремился скатиться с подставки.

Глобус. Ах этот злосчастный глобус! Он стоял в углу кабинета, поблескивал лакированной поверхностью и будто из вредности норовил скатиться со своей подставки, как наглый кот, решивший привлечь к себе внимание. И графиню он подбешивал не потому, что был уродлив — напротив, расписан он был дивно: целая планета из виноградных лоз и винных рек, с городами, названными в честь сортов вина. Но стоило ей только на него взглянуть, как в голове всплывала раздражающая мысль: “А ведь именно ради таких бумажных мелочей, как эти, весь мой дом и живёт. Бумажки, печати, счета и подписи!”

С самого утра перед ней громоздилась гора договоров — как будто сама гора Арарту решила обосноваться в её зале. Договор на поставку стекла (словно империя без её бутылок рухнет), договор на заморские фрукты (и не простые, а такие, которые съедаешь — и неделю потом чихаешь сахарной пудрой), счета за хранение, счета за транспортировку, счета за счета… И всё это наглым образом подсовывал ей Эдвард.

Эдвард, её верный помощник, был одновременно и благословением, и проклятием. С одной стороны, он проверял каждый документ, каждую подпись — и даже, кажется, собственные сны. С другой стороны, вместо того чтобы утилизировать этот бюрократический мусор, он складывал его стопками прямо перед графиней, с видом учителя, заставляющего ученицу писать сто раз: “Не буду сбегать на балы, пока империя в кризисе.”

Конечно, уволить его? Да, мысль была. Но это как раз тот случай, когда увольнение было бы наказанием не для Эдварда, а для неё самой. Ведь кроме него никто не умел так ловко держать её дела в порядке. А ещё… да, она прекрасно понимала — Эдвард мстил. Мстил за её месячное отсутствие, за то, что графиня умудрилась вляпаться в историю века.

Ну кто, скажите на милость, мог предположить, что невинный поход на бал закончится отравлением всего высшего звена империи? Классика жанра — все влиятельные, богатые, упитанные чиновники и лорды сложились под стол, словно сбитые мухи. И, как водится, виновата осталась она. Кто ж ещё? Конечно графиня Хартштерн, хозяйка винодельни, которая до этого момента не давала видеть своего лица, а значит подозрительная до нельзя. Подсудное дело маячило на горизонте, словно зловещая грозовая туча. И если уж не казнь… то точно позорный суд, где прокуроры будут размахивать её бокалами вместо доказательств.

Но! Несмотря на все эти беды, жизнь умела подкинуть ей и приятные сюрпризы. К примеру — её новая заморская подруга. Ах, эта женщина была воплощением экзотики: волосы пахли специями, смех звенел, как хруст бокала, а рассказы о далёких землях завораживали. И графиня уже твёрдо решила — в следующем месяце поедет к подруге. И не просто так, а чтобы своими глазами увидеть ту самую легендарную ягоду, о которой виноторговцы шептались, как о сокровище? Или может найти новый рынок сбыта и торговли...

За дверью послышался тот самый шаг, который невозможно спутать ни с чем другим: неуверенно-спешный, с лёгкой хромотой и каким-то театральным эхом — будто сам пол решил подыграть драме. Реелеан ещё до того, как ручка провернулась, уже знала: это Вард.

И действительно, в зал ворвался запыхавшийся старик, отец Эдварда и по совместительству главный смотрящий дома. Он был похож на генерала, который потерял армию, но всё равно бежит с докладом. Лицо красное, глаза округлые, жилетка застёгнута криво, как у человека, который спешил настолько, что пуговицы решили саботировать процесс.

Вард был фигурой в доме почти легендарной: если Эдвард отвечал за порядок в бумагах, договорах и прочих кошмарах бюрократии, то Вард держал в руках само сердце усадьбы. Слуги его боялись, но уважали, потому что он умел разгонять их так, что к вечеру даже пауки в углах строили паутину по линейке.

И вот, не отдышавшись, он выдал в своей фирменной манере, больше похожей на возмущённый кашель:

— Графиня! Имперская проверка… они уже у ворот!

Реелеан тяжело вздохнула — так, что даже стеклянные стены-панели кабинета дрогнули от этой волны. На губах появилась горькая, но странно изящная улыбка: та, которой улыбаются только люди, привыкшие встречать неприятности в полный рост и при этом не давать им удовольствие видеть слезу.

“Если бы не эта выработанная годами броня из выдержки и сарказма, — подумала она, — я бы сейчас проронила слезу. Одну. И она наверняка упала бы прямо на этот несносный глобус.”

Но вместо этого она поднялась из кресла. Плавно, величественно, так что даже ворох бумаг на её столе будто сам собой сложился в послушные стопки. Её платье зашелестело по полу, словно шёлковый комментарий к происходящему.

Она направилась к двери. Каждый шаг отдавался в куполе зала — будто весь дом, от винных погребов до чердака, слышал и готовился вместе с ней. Вард семенил следом, делая вид, что не нервничает, но вытирал лоб платком каждые три секунды.

На мгновение графиня задержала руку на дверной ручке и, бросив взгляд в сторону глобуса, шепнула едва слышно:

— Ну что ж… начнём представление. Наши “дорогие гости” прибыли.

И с этой иронией на губах она вышла в коридор встречать проверяющих — тех самых имперских «медоедов», которые всегда приходили за чужим мёдом, а уходили с липкими руками.

Процессия имперских проверяющих, как это часто бывает с бюрократами, выглядела так, будто к воротам Хартштернов прикатили не инспекторы, а маленький передвижной театр абсурда.

Состав этой «почётной делегации»:

1. Господин Клавдий Штоссель — главный инспектор.
Человек с лицом кислым, как будто ему вместо завтрака подсунули тухлую рыбу, да ещё и покусанную. Род деятельности: бумажный надсмотрщик — знал все правила и законы настолько дотошно, что даже уставы о выращивании кресс-салата мог процитировать по памяти. Всегда носил с собой толстую папку с печатями и бубнил про «соблюдение порядка».

2. Госпожа Элеонора Вейсброт — специалист по финансам.
Блондинка с острейшим носом, который, казалось, был создан исключительно для того, чтобы засовывать его в чужие книги учёта. Она могла найти несоответствие в бухгалтерии даже у храмослвжителя. Её глаза сверкали, как у хищной птицы, но стоило Эдварду заговорить, они тут же таяли, превращаясь в два золотых лужка.

3. Госпожа Фридерика фон Глинц — эксперт по упаковке и маркировке.
Полная дама с румяными щёчками, которые придавали ей вид добродушной тёти. На самом деле она была тигрицей: стоило упомянуть слово «упаковка», как она начинала рвать документы зубами (метафорически). Её страстью были этикетки: криво приклеенная — для неё равнялась смертному греху.

4. Господин Людвиг Шпанглер — инженер по оборудованию.
Молодой, но чрезмерно серьёзный, с усами, которые он гладил чаще, чем свою душу. Он мог три часа рассуждать о том, как правильно стерилизовать бочку. Все думали, что он сухарь, но на деле Людвиг падал в обморок при виде красивых женщин и всегда смущался, если кто-то улыбался ему слишком тепло.

5. Госпожа Амалия Штруделль — специалист по контролю качества продукции.
Женщина с именем сладким, но характером кислым. Она никогда не верила на слово, всё пробовала лично — от вин до хлеба, от фруктов до масла для ламп. Кстати, уже на пути к усадьбе она успела попробовать яблоко из сада графини и осталась подозрительно довольна.

6. Господин Вольфганг Краусс — эксперт по трудовым вопросам.
Долговязый мужчина с вечным выражением лица «все вы мне должны». Его страстью было допрашивать слуг о зарплатах и условиях труда, будто те находились на военном допросе. Ходили слухи, что у себя дома он даже кошку заставлял подписывать ведомость о кормлении.

И вот эта разношёрстная компания чинно выстроилась у ворот поместья, готовая размахивать бумагами и угрожать печатями. Но их встретил Эдвард.

Ах, Эдвард… Своей безупречной осанкой, вежливой улыбкой и мягким баритоном он мгновенно превратил потенциальную бурю в тихий летний дождик.

— Дорогие господа и… особенно дамы, — начал он, слегка склонив голову, — какое счастье видеть столь блистательную компанию у наших ворот. Надеюсь, дорога не была утомительна? Ах, но как же вам идёт этот свет заходящего солнца… будто сама империя послала сюда своих лучших жемчужин!

Элеонора смутилась и поправила волосы, Фридерика залилась румянцем (ещё ярче, чем обычно), а Амалия, хоть и старалась держаться строго, задумчиво улыбнулась — и на миг забыла, что приехала проверять, а не слушать комплименты. Даже молодой Шпанглер неловко закашлялся, уронив из рук чертёж бочек.

Клавдий Штоссель, конечно, нахмурился: «Мы приехали с официальной миссией!..» — но его голос потонул в ворковании Эдварда. И уже через пять минут строгая процессия больше походила на гурьбу приятелей, которые пришли на вечеринку, чем на инспекторов с проверкой.

Они почти забыли, зачем приехали, когда Эдвард плавно предложил:
— А не угостить ли вас бокалом свежего вина из новой партии? Чисто в ознакомительных целях, конечно.

И все закивали так дружно, что даже Вард, стоящий рядом и закатывающий глаза, чуть не рассмеялся.

Ах, как это было театрально!

Реелеан медленно вышла из прохладной тени своего кабинета в сияющий коридор, а потом к дверям, где собралась эта разношёрстная имперская процессия. Она уже краем глаза заметила: все шестеро чиновников сияют улыбками, словно не строгая комиссия, а школьницы на первом балу, а в центре этого «сонма очарованных душ» стоит Эдвард — с тем самым безупречным видом, как будто он лично вылеплен из мрамора богом кокетства.

Она вздохнула. «Зря я вышла. Нужно было оставить их наедине. Эдвард бы и налоги их заставил платить за счастье находиться здесь…»

Дар Эдварда — тот самый, унаследованный от матери-драконихи, которая, по слухам, могла одним только взглядом уговорить противника сдать замок и отдать ключи с поклоном. Обаяние, харизма и сладострастная лесть — всё это у Эдварда текло в крови, как вино в погребах Хартштернов. И вот эти несчастные инспекторы уже забыли, кто они такие, и зачем сюда пожаловали.

Но стоило им заметить графиню…

Весь хмель от комплиментов мигом испарился. Улыбки застекленели и аккуратно сползли с лиц. А всё потому, что Реелеан вышла так, будто сейчас намерена не принимать гостей, а лично возглавить кровавые поход. Её тёмный взгляд был настолько надменен, что казалось — он способен выстроить чиновников в ряд без единого слова.

Эдвард внутренне простонал. «Ну за чтооо?.. Я почти их разоружил… Всё было так гладко!» — мысленно проклинал тот день, когда гувернантка с железным лицом учила графиню «надлежащему этикету». Итог этого обучения: вместо приветственной улыбки хозяйки, от которой мог бы растаять даже лёд в морозный землях, Реелеан вышла с выражением «готова к войне, убийствам и переговорам с врагами одновременно».

Он наклонился к ней чуть ближе и тихо, сквозь натянутую улыбку, прошипел:

— Графиня… хотя бы раз! Просто улыбнитесь, не как на поле боя…

На что Реелеан, прекрасно всё услышав, одарила инспекторов такой улыбкой, что у бедного Шпанглера чуть снова чертежи из рук не выпали. Это был оскал — щирокий, белозубый, опасный. В нём было всё: вызов, ирония, и лёгкий намёк на то, что любое неверное слово может стоить головы.

В этот миг процессия выглядела особенно нелепо: Элеонора прятала глаза, Фридерика судорожно поправляла платок на шее, Амалия пыталась вспомнить, где у неё список претензий (и почему он вдруг стал казаться ненужным), а Клавдий Штоссель впервые за долгое время потерял дар речи.

Эдвард же, улыбаясь и продолжая тихо ворковать:
— Ну вот… теперь они думают, что вы хотите их съесть…

А Реелеан, усмехнувшись уже про себя, подумала:
«Ну что ж, съесть или опоить вином — пока я не решила. Посмотрим, что они предложат.»

Эдвард действовал как мастер сцены номер один: он улыбался, говорил с тем тоном, который мог бы умилостивить даже каменную статую. Когда Элеонора завела речь о расходах, он шагнул вперёд, кладя руку на её перчатку (чуть выше локтя), и велеречиво подсказал:

— Представьте себе, милая госпожа, наши счета — это не просто цифры. Это маленькие истории о том, как путешествуют дары моря и солнца. Позвольте мне рассказать об одном таком приключении за бочкой вина?

Её брови соскользнули в мягкий изгиб. Она улыбнулась, а в её голове арифметика на мгновение превратилась в картину с кораблём и парусами. Эдвард предлагал бокал за бокалом — «для ознакомления», «чтобы почувствовать ноты» — и каждый раз, когда кто-то начинал тянуться к суровой бумаге, он спокойно переводил разговор на гастрономию, на цвет этикетки, на погоду в прошлом году. Он буквально лился сахаром и тонкой шелковой лести, чтобы истончить официальность.

Но графиня… графиня стояла рядом, как вулкан в хорошую погоду — внешне спокойна, но с внутренним жаром, который мог бы переплавить сталь. Её взгляд был не просто тёмным — он был приговором. И каждый раз, когда Эдвард пытался смягчить беседу чрезмерным кокетством, Реелеан делала шаг вперёд и одной фразой рубила мотивацию у аудитории.

Например: Людвиг, попытавшийся технично объяснить разницу температур в печах, уже собирался доставать схемы и графики. Эдвард тихо вмешался, улыбаясь:

— Ах, схемы — прекрасно! Но позвольте, господин инженер, вы же сами понимаете: иногда температура — это просто способ добиться характера.

Реелеан, не выдержав, наклонилась к чертежу, указала пальцем на цифры и холодно произнесла:

— Температура — это не «характер», мистер Шпанглер. Это либо безопасность, либо отговорка для ленивых. Выберете безопасность — и я вам объясню, как мы добиваемся вкуса.

Людвиг побледнел так, будто его схватило холодом, и из его рта вывалилось только: «Да… да, конечно, мадам…» — он не то что блгам, он и самому себе клятву дал молча никогда больше не заводить разговора о «характере» печи без расчётов.

Эффект Реелеан был не в мелких жестах — он был колоссальным и немедленным: глаза проверяющих начинали становиться стеклянными, голоса — сиплыми, колени — чуть подкашивались. Клавдий Штоссель, обычно всюду носивший папку и вид невозмутимого бюрократа, при её тоне стал настолько бледен, что прозевал собственную подпись в акте. Его руки дрожали. Элеонора — вообще — уронила карандаш и долго не могла подобрать его, потому что в голове у неё был не вопрос — а образ графини, стоящей над списками, как предвестник непогоды. Амалия, привыкшая пробовать продукты и судить беспристрастно, вдруг стала сомневаться в собственном вкусе — и в итоге молчала, разглядывая бокал, как будто он мог дать ответ на все вопросы.

Эдвард в это время метался между «мягкостью» и «самоуспокоением»: он шептал графине, пытался подмигнуть ей, предлагал комплименты в адрес комиссии («Ваше образование предупреждало меня, что вы будете столь требовательны»), но и вкрадчивые слова не всегда спасали. В один момент он даже накрыл миску с угощением и подал её Амалии с таким тоном, как будто вручал корону:

— Попробуйте, госпожа Штруделль, это наш эксперимент — плод новой лозы. Скажите откровенно, не скрою чувства! А я буду слушать ваше заключение с великим удовольствием.

Амалия, с отчётливой дрожью в руке, попробовала и… растерялась. До неё дошло, что здесь не просто вино — здесь история каждой бочки. И в голосе графини, когда та отвечала на её сомнение, слышалась не просто уверенность — слышался вызов: «Если вы действительно эксперт, докажите это, не декларацией, а знанием.»

Именно эта сочетанная тактика дала результат: страх у проверяющих был не в том, что они мельком моргали или шаркали ногой — он был в их громком, почти физическом сдавливании. Они начинали терять инициативу: исчезали уверенные декламаторские фразы, появлялись короткие «да, мадам», «как скажете», «мы… рассмотрим». Некоторые из них садились (не от усталости, а чтобы уменьшить зрительный контакт), кто-то потянулся за салфеткой, будто это могло сбить дрожь в руках. Клавдий даже, в какой-то момент, попросил перерыва не потому, что ему нужно было «устаканиться», а потому что «экспертиза требует времени» — и тем самым признал своё поражение перед харизмой и авторитетом дома.

Вард тем временем, заметив угрюмое выражение графини, тайно шепнул Эдварду:
— Сынок, не разыгрывай миллион мелодий одновременно. Одной хватит.

Эдвард, уязвлённый, но всё ещё пытавшийся спасать положение, ответил хрипло:
— Я пробую быть полезным, отец… лишь бы они ушли с миром.

Графиня же на вопрос Штруделль, который в какой-то момент попытался «поправить» её в вопросе стандарта подачи (и с таким видом, будто это была важная ремесленная ремарка), дала чёткий, холодный урок:

— Госпожа Штруделль, вы говорите о стандартах как о едином божественном законе. Я же говорю о различиях — между ремеслом и искусством, между правдой и удобной ложью. Если вы не видите грани — значит, вы просто не хотите её видеть. Я не исправлю вам взгляд на мир. Но попрошу не мешать произведения дома Хартштерн с второсртными винами.

Эти слова были настолько точны, что Фридерика, обычно быстрая на возражение, встала как оглушённая и на секунду потеряла дар речи. Затем тихо опустила глаза и стала писать в своём блокноте не замечания, а… оценки. Это был моральный нокаут.

В итоге проверка шла в ускоренном режиме: Эдвард делал всё возможное, чтобы смягчить и развлечь; графиня, напротив, каждое сильное слово и каждый холодный взгляд использовала как инструмент дисциплины. Инспекторы соглашались — не «потому что убедились», а потому что не хотели пробовать на себе последствия сопротивления. Их страх проявлялся не в мелких жестах, а в полном подчинении: они отказывались от строгих вопросов, быстро подписывали документы и извинялись за явные мелочи. Никто не желал теперь связываться с домом, где хозяйка умела смотреть так, что бумаги сами складывались в стопки.

Вот так проходил второй день проверки — и это уже напоминало не инспекцию, а затянувшийся балет, где каждый участник боялся наступить не на ту ноту.

---

Гости из Империи обосновались в выделенных для них комнатах — просторных, но холодноватых на вкус, с тяжелыми шторами и резными кроватями, явно не из дешёвого дуба. Комиссия честно понимала: их сюда не для удобства пригласили, а чтобы они чувствовали, что находятся в гостях у Хартштерн. Каждый раз, заходя в зал заседаний (а по сути в гостиную с камином), проверяющие ловили себя на том, что двери скрипят так угрожающе, будто их предупреждают: «Осторожно. Тут хозяйка.»

На второй день Эдвард снова блестал своей привычной ролью конферансье. Он с улыбкой рассказывал о виноградниках, о сладости и терпкости сортов, о том, что каждая лоза «растёт, как дитя, в заботливых руках хозяйки». Он даже умудрился назвать один сорт винограда «настоящей жемчужиной сердца графини» — и при этом так красноречиво посмотрел на Реелеан, что проверяющим показалось: ещё чуть-чуть, и он сочинит сонет.

Графиня в этот момент сидела неподвижно, словно статуя богини возмездия. Слова её помощника были медом, но выражение лица у Реелеан — таким, что любой понимал: этот мед она может в любой момент превратить в яд. Она лишь иногда поправляла Эдварда, давая чёткие и сухие факты. Например:

— Этот сорт даёт урожай в девяносто бочек за сезон, из которых только пять идут в Империю. Остальные мы берём себе. Имейте в виду, — произносила она ледяным голосом, и у проверяющих пропадала мысль о том, чтобы просить больше.

---

Самым смелым на этот раз оказался Вольфганг Краусс. Ему, бедняге, поручили задать рабочим вопрос о жаловании. Но он слишком хорошо знал: выпускники Некролиума не любят разговоров. Они решают проблемы иначе — одним тёмным словом, после которого от вопросов остаются только воспоминания.

Он осторожно подошёл к паре работников и, сглотнув, спросил:

— Простите, как… как обстоят дела с оплатой вашего труда?

Комиссия замерла. Все ждали удара. Они уже видели, как графиня шагнёт вперёд, поднимет руку, и Вольфганг окажется в ближайшей бочке, закатанной под наклейку «Выдержанное». Но случилось странное: Реелеан не издала ни слова. Она стояла у окна, глядя куда-то вдаль, будто её разум был в другой плоскости.

Вольфганг даже выдохнул — но ненадолго. Стоило графине повернуть к нему лицо, его пробрал холод по позвоночнику. В её взгляде не было ни слова, но он ясно прочёл послание: «Попробуй задать лишний вопрос — и сам будешь клеить этикетки. Ночами. Без отдыха.»

Он сглотнул второй раз и поспешно закончил:

— Ну… э-э, раз… раз у вас всё в порядке, то мы довольны.

И комиссия, синхронно кивая, тоже решила, что очень довольна.

Но внимание графини в этот момент отвлекла куда более возмутительная сцена, чем допрос о жаловании. За окном, под виноградной аркой, двое её работников, молодые и слишком горячие, увлеклись не лозой и не корзинами. Их глаза сверкали не трудовым энтузиазмом, а тем огнём, который никак не вписывался в устав труда.

Графиня долго молча наблюдала за ними, и вся комиссия поняла: сейчас случится что-то ужасное. Она открыла окно и, не говоря ни слова, вылила прямо на парочку кувшин с водой из-под цветов. Попадание было точное, словно тренировалась она не один раз.

Парни сначала было вскинулись, уже готовые выругаться, но их взгляд наткнулся на графиню. Та стояла молча, с приподнятой бровью и таким тихим, грозным выражением лица, что оно ясно говорило: «Ещё раз — и кастрация без наркоза.»

Работники исчезли с такой скоростью, что комиссия всерьёз подумала: может, у них тоже есть дар телепортации.

После этого никто больше не задавал «лишних» вопросов. Эдвард всё так же пытался рассказывать истории о плодах, о вкусах и ароматах, но комиссия слушала уже вполуха. Им казалось, что каждое слово графини — это приговор, а каждый её взгляд — предупреждение. В результате проверка на второй день завершилась с рекордной скоростью: документы подписывались без возражений, дегустации принимались без лишних комментариев.

А Эдвард — всё ещё улыбался и, казалось, искренне наслаждался атмосферой. Правда, комиссия знала: будь они на его месте, у них бы от нервов давно выпали зубы.

Вечерний чай в гостевой комнате прошёл как ритуал на грани пантомимы: всё происходило тихо, но с напряжением, которое можно было резать ножом (если бы нож позволили принести в дом Хартштернов). Большой стол, застланный скатертью, занимал центр зала; свечи бросали мягкий, но настороженный свет, в воздухе — запах крепкого чая и тепла свежеиспечённых булочек. Слуги двигались по комнате почти незримо: ставили чашки, подносили сахар, убирали крошки — и благодаря их аккуратности и молчанию казалось, что именно они — единственные, кто в состоянии поддерживать порядок в этом мире нервных шёпотов.

За столом сидели проверяющие, и их разговоры были так тихи, что казались шёпотом заговорщиков. Они говорили о графине шёпотом, будто её слух проникал сквозь стены: о том, что она некогда, словно тень из Некролиума, могла приказывать так, что люди исчезали не в буквальном смысле, а в расписании; о ночных обходах, о легендах, которые пересказывали в погребах тётушки и у каминов. Эти разговоры были исписаны фразами вроде: «она… может…», «говорают, что», «лучше не провоцировать» — и чем тише шёпот, тем громче росла их фантазия.

Именно в нарастающей тишине внезапно ввалился Вард — не так, чтобы вломиться, но так, чтобы всё в комнате ощутило его присутствие: сапоги отчётливо стучали по полу, платок в его руке звенел, голос был груб и тёмен, но твёрд:

— Хватит чепухи, господа. — сказал он, усевшись, и его глаза поблёскивали каким-то усталым, но твёрдым светом. — Графиня не монстр. И не стоит верить слухам которые доходят до ваших ущей. Наша госпожа в меру строга, в меру справедлива и в меру добра.

Он говорил спокойно, но слова словно утюжили воздух: инспекторы прислушались. Вард рассказывал байку — не кровожадную, а скорее притчу о том, как однажды вор, укравший горсть ягод, наутро обнаружил свои корзины полными лозы и щедро намазанной смолой. «У нас не принято воровать у хозяйки», — закончил он, глядя в глаза каждому. История имела холодный прикус: в ней было равновесие — проступок и следствие, и больше нечего — никаких страшных фантазий, только железная справедливость.

Комиссия смягчилась, кивнула, кто-то даже тихо рассмеялся, думая, что всё закончилось — но стоило Варду встать и покинуть комнату, как ситуация мгновенно изменилась. Они видели, что он направился в сторону главного холла — туда, где покоится купол, где стекла заменяют стены, туда, куда только избранные допускаются с бесстрашием или дерзостью. Они слышали, как дверь гостиной чуть приоткрылась, и — непроизвольно, почти как животная реакция — все напряглись и подсмотрели в щёлку.

И именно в этот момент случилось то, что перевернуло их представления окончательно.

Сначала — звук. Лёгкий порыв, словно кто-то разорвал тонкую вуаль тишины; потом — вспышка движения в главном холле, и дверь, через которую они подглядывали, задрожала. Через приоткрытое полотно они увидели, как в пространство вошли двое — мокрые, острые по силуэту, как штрихи тушью на старой карте. Графиня — в плаще, который стёкался по её плечам, волосы приклеились к лбу, а глаза сверкнули так, будто под ними зажгли холодные лампы; она шла без суеты, но с той силой, которой хватило бы, чтобы сдвинуть гору. Рядом — Эдвард. Он шагал, слегка пошатываясь не от пьяности, а от смущения и холода: плащ соскользнул, и он оказался в доме чуть ли не в самой насущной форме — лишь лоскут тряпки (существенно меньший, чем обычно принято во дворце) прикрывал то, что приличия всё же настаивали скрывать. Вода с него капала каскадом, он ловил себя за то, чтобы не спрятаться за первым же креслом, и при этом пытался не растерять обаяния: «Дамы… господа… небольшое недоразумение!» — но его голос звучал тонко и неубедительно.

Увидев это, инспекторы не взяли мелких жестов: их реакция была драматична и явственна. Элеонора уронила чашку — она не просто замерла, она отпустила руку так, будто горячий уголь был в её ладони; фарфор громко треснул и упал на скатерть, в комнате внезапно стало ещё тише. Клавдий Штоссель, человек с тысячи печатей, вдруг потерял цвет лица так сильно, что казалось — его очищают от печати публично: он откашлялся и, едва схватив ручку, автоматически расписался в журнале, не глядя — ради чего сам себя не понимал. Фридерика схватилась за платок, но он торчал забыто, как будто у неё отняли голос; Амалия Штруделль попятилась и села, как будто кто-то вырубил у неё колени. Вольфганг Краусс даже поднялся и всё ещё держал язык, с трудом подбирая слова: страх — не тихое щелканье пальцев, а глухой, массивный вал, который давил прямо на грудь.

То, что они увидели далее, они не смогли понять логически. Графиня подошла к Эдварду молча, её рука, холодная, как сталь, сжала его локоть — не с жестокостью, а с абсолютной командой. Он, вся дрожа и смущаясь, попытался что-то лукаво произнести, но графиня одним движением отбросила его попутно, как будто поправляя смятую сервировочную салфетку. Эдвард, пытаясь прикрыть свою униженную скромность, сжал тряпочку обеими руками, но выглядел при этом жалко и смешно — как портрет героя после удара судьбы.

И больше всего проверяющих поразило не само обнажение, а то, с какой холодной хищностью графиня смотрела в их сторону, когда случайно их глаза встретились через щёлку двери. Её взгляд был не просто строг — он был приговором. В нём читалось мгновенно понятное послание: я наблюдаю, я помню, я расплачиваюсь по счетам вовремя и без шума. Никто не услышал слов, но смысл прозвучал громче любых криков.

В комнате раздался странный, куда более громкий звук, чем упавшая чашка: это был хруст надломившейся уверенности. Кто-то резко вскочил, выплеснул чай, кто-то взял сумку и молча выбежал в коридор, сам того не понимая почему. Один из слуг, видимо наблюдавший в дверной щели, чуть не упал в обморок от неожиданности; другой подхватил его, шепча: «Уходим. Уходим быстрее.»

Эдвард, пытаясь восстановить присутствие духа, глупо рассмеялся и сделал шаг вперёд, но графиня говорила без слов: она указала на бумаги, на стол, и на них — и в этот момент было ясно, что никто из присутствующих не желает дальше испытывать её терпение.

И в конце, когда двери уже начали закрываться за теми, кто не мог терпеть тишины, кто писал подписи с дрожью в руке и кто шёл, избегая встречных взглядов, осталось одно окончательное понимание, возникшее не от услышанных слов, а от увиденного молчания и стремительного разбега: было ясно одно — графиня зла, очень зла.

...

Вечер опустился быстро: небо над поместьем посветлело багрово, а в стеклянном кольце кабинета уже начинала носиться своя, местная буря — бумаги, словно испуганные птицы, мелькали за холодным стеклом. Но это было то самое место, куда не пускали посторонних — и потому процессия покидала поместье с видом людей, только что переживших лёгкое, но проникновенное представление.

Эдвард метался по коридору словно дирижёр, которому срочно нужно было перенести концерт на другой зал. Он одевался в спешке: рубашка напополам заправлена, мундир на плечи наброшен небрежно, парочка пуговиц ещё не застегнута — но лицо было идеально отшлифовано. Вард, глядя на сына, усмехнулся так, будто видел древний фокус:

— Не мешай людям думать, что у тебя всегда всё так. Надевайся нормально, — пробурчал он.

— Я надеюсь, одна из ваших карет умеет летать, — ответил Эдвард, утирая каплю воды с волос.

Он вызвал корету — рожденный для ситуаций, где слово «неудобно» не принято — и, пока колесница скрипела под парадными воротами, ловко рассыпал свои комплименты как сладкие конфеты. Но главным делом были подарки: Эдвард лично подбирал каждому что-то «памятное», а вручение сопровождал театральной речью.

— Господин Клавдий Штоссель, — говорил он, вручая тяжёлую кожаную книгу с именной печатью. — Для ваших папок и тех минут, когда вам понадобится напомнить себе, что вы когда-то видели идеальный порядок.
Клавдий, стиснув книгу в дрожащих руках, пробормотал: «Очень… удобно.» — и сразу ощутил себя важнее, чем был минуту назад.

— Госпожа Элеонора, — Эдвард протянул миниатюрные весы в богато инкрустированном футляре. — Чтобы вы могли взвешивать не только расходы, но и… удовольствие.

Элеонора, покраснев от комплимента, лишь шепнула: «Спасибо» и сунула подарок в сумочку как трофей.

— Фридерика, — подмигнул Эдвард, вручая ей альбом образцовых этикеток и пузырёк клея «в случае экстренной правки». — Чтобы ваши этикетки всегда были прямыми как ваша совесть.
Фридерика, принимая подарок, выглядела почти удовлетворённой — но тут же посмотрела на графиню, которая раблюдала из окна своего кабинета, будто проверяла линию горизонта.

— Мистер Людвиг Шпанглер, — Эдвард вручил блестящую медную термометральную трубку, куда была вделана отметка «Для спокойствия ума». — На случай, если вы вдруг решите измерить температуру моего уважения к вам.

Людвиг, краснея, потерял дар речи и унес подарок, как святыню.

— Госпожа Амалия, — ей достался набор маленьких дегустационных ложечек и блокнот вкусовых нот. — Чтобы вы могли записывать не только недостаток сахара, но и чудеса.

Амалия улыбнулась осторожно и принялась легонько стучать ложечкой о кромку стакана, словно утверждая себе, что мир всё ещё поддаётся анализу.

— И, наконец, Вольфганг… — Эдвард протянул ему толстенький свёрток с памяткой о правилах трудовых взаимоотношений, написанной в форме мягкого стихотворения. — На память: иногда хорошее сказанное слово дороже приказа.

Вольфганг покачал головой и бормотнул что-то в ответ, но подарок принял — он не любил быть уязвимым, даже мягкой бумагой.

Каждому — свой штрих, своя ложка мёда. Никто из них не заметил, как в глазах Эдварда мелькнула тень неловкости: он понимал, что сглаживает, но не отвертеться было и от взгляда хозяйки.

Вард в это время растянул дружелюбную улыбку и подошёл к проверяющим. Его голос был тёплым, но тоном старого лесника:

— Господа, — сказал он, глядя прямо в их лица, — у нас простые правила: честно трудиться, честно платить, и не воровать у хозяйки. Она — строгая, да, но справедливая. Это дом тех, кто работает, а не тех, кто прячет животы от дел.

Клавдий, растерянно покручивая перо, сказал:
— Мы… удовлетворены.
— Хорошо, — ответил Вард. — Удовлетворённость — первый шаг к умению жить дальше.

Карета была готова. Эдвард, вручая каждый подарок, сопровождал прощание подтянутыми словами:

— Возьмите с собой тёплую память, и не забывайте — у нас всегда найдётся бочка, с которой можно поделиться.

Когда кареты двинулись, один из проверяющих, возможно, по привычке, оглянулся на поместье. В этот момент они все увидели главное: через приоткрытые высокие окна кабинета под куполом вырывалась своя буря. Шторы внутри были надуваны ветром, стопки бумаг кружились и взлетали, свечи мерцали и тухли, а где-то лязгнула крышка старого сундука — шум был таким размером, что казалось, дом переводил дух.

Комиссия молча переглянулась. Элеонора сжала руку в кулак, словно хотела отложить подарок и вернуться назад, но вместо этого сказала лишь:
— Мы довольны… и, э-э, покинем поместье.

И уехали. Все кареты грохотали по гравию, слышался треск телегласа, кто-то распутывал поводья — и казалось, что ночь тут же проглотила их силуэты. Но в тот миг, когда задние колёса скрылись за воротами, Вард повернулся и, как бы между прочим, бросил:

— Эдвард, в следующий раз одевайся приличнее. И поменьше поёшься комплиментами — некоторым людям это вредит.

Эдвард, краснея и нервно улыбаясь, ответил:
— Я старался, отец. Я старался, чтобы они ушли целыми.

Вард глянул на главный дом, где по-прежнему бушевала буря, и произнёс тихо, почти по-отечески:

— Пусть уезжают. Пусть думают, что всё спокойно. Пусть живут с мыслью: где-то есть дом, в котором верх держит честь — и, если понадобится, холодная рука.

Внутри, за стеклом, графиня не выходила провожать. Она стояла у окна, её силуэт был чётким на фоне пляшущего света. никто не видел, что она сделала дальше: кто-то скажет, что она кинулa перчатку на стол, кто-то — что просто подала бумагу на подпись ассистенту. Но когда последние кареты скользнули прочь, в доме затихло иначе — как будто воздух опалён, но очищен. Слуги вздохнули, кто-то положил чистую скатерть на стол, кто-то подхватил разбитую чашку и аккуратно подставил новую.

Эдвард остался на крыльце до тех пор, пока последний экипаж не скрылся за поворотом. Он посмотрел на дом, потом на Варда — и в его взгляде было всё: гордость, облегчение и лёгкая боязнь.

— Они уехали, — сказал он наконец.

— И правильно, — тихо ответил Вард. — Пусть думают, что это была просто остановка на пути. Пусть думают, что у них было «удовлетворение». А мы будем готовиться к завтрашнему дню.

И в эту ночь, пока вокруг тихо шуршали листья, в зале под куполом продолжала бушевать своя маленькая буря: бумаги укладывались в новые стопки, вино переливалось для ночной проверки вкуса, а графиня Хартштерн, не выходя в коридор, медленно улыбнулась — но это была улыбка не для гостей.

1 страница13 октября 2025, 09:07