Глава 20: Пустота
Это случилось тихо. Слишком тихо. Как будто сама смерть, зная, сколькому она здесь научилась у этой женщины, постаралась не шуметь.
Она просто не проснулась. Утром Ира, удивленная непривычной тишиной на кухне, заглянула к ней в комнату. Мама спала, укрывшись стареньким одеялом, и, казалось, просто слишком крепко спала. Но сном этим оказалась вечность.
Я стояла на пороге, глядя, как Валера опускается на колени у кровати. Он не кричал. Не рыдал. Он застыл, вцепившись в ее безжизненную руку, и смотрел, смотрел, словно силой воли мог вернуть в нее душу. Его спина, всегда такая прямая и сильная, сгорбилась, стала вдруг маленькой и беззащитной.
Ира тихо плакала, прижавшись ко мне. Я обняла ее, чувствуя, как дрожит ее худенькое тельце. А сама смотрела на Валеру. На эту новую, незнакомую пустоту в его глазах. Он потерял свой главный якорь. Ту, что держала его в этом мире светлой, незримой нитью, когда все остальные — деньги, власть, даже я — были лишь временными опорами.
Последующие дни слились в серую, беззвучную массу. Похороны. Люди в черном. Ребята из «Универсама» — Вова, Зима, другие — пришли, вели себя сдержанно и уважительно. Они были его братьями, но в этой боли они могли лишь стоять рядом, молча разделяя ее тяжесть.
Дом опустел. Буквально. Без ее тихого присутствия, без скрипа ее палки, без запаха ее щей, он стал просто квартирой. Скоплением стен и мебели.
Валера почти не разговаривал. Он выполнял все необходимые ритуалы, ухаживал за Ирой, отвечал на вопросы, но он был как робот. Его глаза были пусты. Ночью я слышала, как он ворочается за стеной, а иногда — приглушенный, утробный стон, который он пытался задавить.
Я боялась. Не того, что он сломается. А того, что в этой пустоте снова проснется Санитар. Что холодная ярость, которую он так долго сдерживал ради нее, вырвется наружу, не встречая больше сдерживающего начала. Что он решит, что теперь ему не для кого беречься.
Как-то вечером, через неделю после похорон, я зашла в его комнату. Он сидел на краю кровати, держа в руках ее старую, потрепанную фотографию.
— Она... — его голос сорвался. Он попытался снова. — Она в тот вечер... благословила нас. Сказала... «береги ее».
Он поднял на меня глаза. В них стояла такая нечеловеческая боль, что у меня сжалось сердце.
— А я ее не уберег, Тоня. Я весь город от врагов огородил, а ее... ее простое больное сердце... я не смог...
Он сломался. Его могучие плечи затряслись, и он разрыдался. Тихими, горькими, безнадежными рыданиями взрослого мужчины, который впервые в жизни столкнулся с бедой, против которой бессильны все его сила и власть.
Я подошла, обняла его, прижала его голову к своей груди. Он плакал, как ребенок, а я гладила его по волосам и шептала какие-то бессмысленные слова утешения. Я понимала, что никакие слова не помогут. Эта боль — навсегда.
— Она знала, — сказала я наконец, когда его рыдания поутихли. — Она знала, кем ты был. И все равно была тобой горда. Потому что ты был хорошим сыном. И ты стал хорошим братом. И... ты стал хорошим человеком. Для меня.
Он посмотрел на меня, его глаза были красными и опухшими.
— Я остался один, Тоня.
— Нет, — я взяла его лицо в свои ладони. — Ты не один. У тебя есть Ира. И у тебя есть я. Мы — твоя семья теперь. И мы не отпустим тебя.
Он смотрел на меня, и в его взгляде, сквозь боль, пробивалась какая-то новая, хрупкая надежда. Осознание, что жизнь, как ни больно, продолжается. И в ней все еще есть те, кто нуждается в нем. И те, кто любит его.
Он обнял меня, прижался ко мне, ища во мне ту опору, что потерял. И я держала его. Крепко. Зная, что отныне мне придется быть для него не только мозгом и сообщником. Но и тем тихим пристанищем, каким была для него его мать. Его домом.
Пустота осталась. Но теперь мы должны были научиться жить с ней рядом. Все вместе.
