Глава 2. Она - то, что я долго искал.
Этхан.
Лимонно-желтый свет вечернего солнца, пробивавшийся сквозь тонированные стекла «Бентли», лежал на моих руках полосами. Я разглядывал их, эти полосы, пытаясь поймать в них хоть каплю тепла, хоть отзвук какого-то чувства. Кожа на костяшках была гладкой, чуть бледной. Руки сильные, с длинными пальцами, способные сломать шею или подписать контракт на миллиарды с одинаковой, ледяной точностью. В них не было дрожи. Никогда не было. Они были таким же безмолвным инструментом, как и все остальное.
«Бентли» Теодора плыла по гладкому асфальту приватной дороги, ведущей к дому. Не к особняку. К дому. К склепу из белого мрамора и хромированного стекла, который я называл домом, потому что так положено. В нем не пахло печеньем, не было потертых ковриков у двери, не звенел детский смех. Там пахло деньгами. Дорогой полировкой для паркета, стерильным воздухом из климатических систем, тишиной. Гробовой тишиной, которую не могли нарушить даже редкие голоса прислуги.
Я откинулся на кожаном сиденье, позволив голове коснуться подголовника. Отражение в темном стекле было знакомым и чужим одновременно. Черты, которые светская хроника называла «аристократически резкими», «властными», «мужественными». Высокий, чистый лоб, на котором даже в двадцать восемь не залегла ни одна заботливая морщина — зачем им было появляться, если не было забот в их обычном, человеческом понимании? Только холодные, аналитические складки у переносицы, когда я концентрировался. Темные брови, прямые, как лезвие, под ними — те самые глаза. Глаза, которые она, та девушка с птицами, нашла «безумно красивыми». Темные. Пустые. Колодцы, куда смотрели многие, но ни одна душа не видела в них дна. Потому что дна не было. Был только мрак, выстланный годами тренировок, самоконтроля и той самой, проклятой, невысказанной пустоты.
Прямой нос с легкой горбинкой, о которой однажды в порыве откровенности сказала мать: «Это от деда, он сломал его на дуэли». Дуэль. Какое архаичное, шумное понятие. Мои дуэли были тихими. Они велись в кабинетах, на биржах, в цифрах на экранах. И оставляли не шрамы на лице, а выжженные пустыни внутри.
Губы. Тонкие, с четким, холодным контуром. Они умели складываться в улыбку, которая заставляла трепетать конкурентов и расслабляться партнеров. Искусная имитация. Они умели касаться женской кожи, вызывая вздохи, дрожь, страсть. Механика. Приятная, отточенная, но лишенная смысла. Как есть изысканное блюдо, не чувствуя его вкуса. Как слушать симфонию, не слыша в ней ничего, кроме череды звуковых колебаний.
Я провел рукой по подбородку, ощущая легкую, идеально выбритую щетину. Укол. Микроскопическая боль. Ничего. Ни всплеска раздражения, ни удовлетворения от гладкости. Просто тактильная информация, вводимая в систему под названием «Этхан Доррес». Система обрабатывала ее, выдавала нужную реакцию: кивок, жест, слово. Всегда правильное. Всегда уместное.
Болезнь. Он назвал это болезнью. Теодор, моя тень, мои единственные, кажется, ворота в мир нормальных человеческих реакций. Он имел в виду не тело. Тело было идеальной машиной, отлаженной, здоровой, сильной. Болезнь была в голове. Точнее, в той ее части, где у других людей бушевали ураганы чувств, плескались волны привязанности, гнева, тоски, радости. У меня там была тихая комната с белыми, звукопоглощающими стенами. И дверь в эту комнату была наглухо заперта. С самого детства. Алекситимия. Клинический, красивый термин. Неспособность идентифицировать и описать собственные эмоции. Пустота. Великая, всепоглощающая пустота, которую не могли заполнить ни деньги, ни власть, ни женщины, ни скорость, ни риск.
Я искал ключ. Всю свою сознательную жизнь. Пробовал все — от экстремальных видов спорта, где адреналин должен был пробить брешь, до самых изощренных, запретных удовольствий. Ничто не вызывало отклика. Только ровный, мертвый горизонт внутреннего пейзажа. Пока я не нашел старую фотографию. Пока я не начал искать ее.
И вот теперь она сидела, наверное, в своей конуре, сжимая в руке мою карточку. Дрожала. Ненавидела. Чувствовала. О, как она должна была чувствовать! Ее отчаяние на тротуаре было таким... живым. Таким ярким. Таким шумным. Оно резало воздух, как нож. Ее злость, когда она бросила мне в лицо это «черт подери», была искрой, настоящей, горячей, способной обжечь. В ней была жизнь. Та самая, которой у меня не было.
Машина плавно затормозила у массивных чугунных ворот, вмонтированных в высокую ограду. Камеры на стойках повернулись, щелкнули, сканируя. Автоматика беззвучно распахнула створы, и мы въехали на территорию. Аллея, обсаженная кипарисами, строгими, как часовые, вела к главному зданию. Белый мрамор фасада в последних лучах солнца отливал розовым и золотым, но от этого не становился теплее. Он напоминал мавзолей. Мой мавзолей.
Теодор поставил машину на ручник с мягким щелчком и повернулся ко мне, сняв темные очки. Его лицо, изрезанное шрамами и прожилками прожитых лет, было спокойным, но в глазах светился вопрос. Преданный, старый вопрос.
— Господин Доррес, — начал он, голос его был низким, немного хрипловатым от многолетнего молчания. — Почему именно она?
Я не сразу ответил. Смотрел в окно на приближающийся фасад. Почему она? Потому что в ее глиняных птицах было больше жизни, чем во всех моих активах? Потому что ее глаза, полные страха и ярости, были первыми за долгие годы, в которых я увидел не расчет, не желание что-то получить, а чистую, незамутненную бурю? Потому что она была нуждающейся, уязвимой, а значит, управляемой? Все это было правдой. Но не всей.
— Не твое дело, — отрезал я, и голос прозвучал резче, грубее, чем планировалось. Металлический лязг в тишине салона.
Он не обиделся. Он знал меня. Знакомое равнодушие его не пугало. Пугало вот это — внезапная резкость, скол на идеально отполированной ледяной поверхности.
— Просто интересно, босс, — сказал он мягко, но настойчиво. Его взгляд был пристальным, будто он пытался прочесть что-то на моем каменном лице. Как будто что-то уловил. Какую-то трещину.
Раздражение, похожее на зуд под кожей, заставило меня резко повернуть голову к нему. Это было не чувство. Это был сбой. Помеха в системе. Реакция на вторжение в приватное пространство логических построений.
— Потому что она — то, что я долго искал, — выдавил я, и слова повисли в воздухе, тяжелые и неполные.
Теодор медленно кивнул, переваривая. Он знал о поисках. Знавал тех, кого я «приводил» раньше в надежде на... на что? На прорыв. На чувство. Все они были красивы, уступчивы, пластичны. И совершенно бесполезны. Как манекены. Они не вызывали ничего. А эта... эта уличная мышка с огнем в глазах...
— Она поможет избавиться от вашей болезни? — спросил он прямо, без обиняков. Он был единственным, кто осмеливался называть вещи своими именами.
Болезнь. Слово ударило, как хлыст. Я повернулся к нему всем корпусом, и в моих темных, пустых глазах что-то вспыхнуло. Не гнев. Не ярость. Нечто более холодное и опасное — абсолютное, беспощадное отрицание этого вторжения. Система дала сбой, и защитные механизмы сработали на подавление угрозы. Мышцы лица напряглись, скулы выступили резче, брови сдвинулись. Внешняя картинка соответствовала злости. Внутри был только усилившийся гул пустоты и четкая команда: остановить.
Теодор увидел это. Увидел ледяную бурю на моем лице. Он не дрогнул, но его взгляд опустился. Он открыл свою дверь и вышел из машины, чтобы обойти и открыть мне. Ритуал. Привычка. Подавление вопроса.
Я остался сидеть на секунду, глядя перед собой в никуда. Надо было ответить. Надо было завершить. Объяснить хоть как-то, хотя бы для себя самого. Просто высказать вслух алгоритм, который привел меня к ней.
Когда Теодор открыл дверь с моей стороны, я вышел. Прохладный вечерний воздух ударил в лицо, но не принес облегчения. Я выпрямился во весь рост, поправил манжет рубашки, не глядя на него, и сказал. Голос был ровным, безжизненным, как диктовка отчета. Но слова... слова были вырваны из самого темного, самого отчаянного уголка этой тихой комнаты внутри.
— Да, она поможет избавиться от алекситимии и не только. Я искал ее восемнадцать, блядских, лет. И теперь она будет со мной.
Я сделал паузу, глядя на освещенные окна своего мавзолея. Где-то там готовили комнату для нее. Золотую клетку для птицы, которая не знала, что ее уже поймали.
— До конца, — тихо добавил я, больше для себя.
И в бездну внутри, в эту вечную тишину, прокрался крошечный, чужеродный импульс. Не чувство. Предчувствие. Тень сомнения. Или... надежды?
Надеюсь.
