Глава 4. Мышка.
Габриэлла.
Кофейня была маленьким, уютным островком нормальности в моем рушащемся мире. Пахло свежемолотыми зернами, корицей и сладкой выпечкой. За окном лил осенний дождь, превращая город в размытую акварель серых тонов и мокрых огней. Капли стекали по стеклу, как слезы. Я сидела на мягком бархатном диванчике у стены, зажатая между стеной и маленьким круглым столиком из темного дерева. Мои руки были сцеплены вокруг уже остывшей чашки черного кофе, который я так и не притронулась. Внутри все было ледяным, и этот холод никакой кофеин не мог прогнать.
Напротив меня, закутавшись в огромный вязаный кардиган цвета спелой вишни, сидела Руби. Ее светлые, как спелая пшеница, волосы были собраны в небрежный, но идеальный пучок, из которого выбивались несколько тонких, шелковистых прядей, обрамлявших ее лицо с нежными, кукольными чертами. Ее глаза, синие, как летнее небо над океаном, смотрели на меня сейчас не с привычной теплотой и озорством, а с ужасом и неподдельным шоком. В них отражалось мерцание гирлянды над стойкой и мое собственное, искаженное тревогой отражение. Она медленно, почти механически, поднесла к губам свой высокий стакан с ванильным латте, украшенный сердечком из пенки, но не сделала глотка. Ее тонкие пальцы с аккуратным маникюром нервно постукивали по прозрачной стенке стакана.
Тишина между нами была густой, взрывоопасной. Я только что выпалила ей все. Сдавленным, быстрым шепотом, боясь, что кто-то услышит, я выложила историю: больницу, счет, доктора Меттью, холодный пол, и его. Этхана. Его предложение. Сделка. Год.
И вот теперь эта тишина. Она длилась, возможно, минуту, но казалась вечностью. Пока Руби не поставила стакан на столик с таким звонким стуком, что я вздрогнула. Пена в латте дрогнула, и сердечко расползлось.
— Габби, — ее голос, обычно звонкий и смеющийся, был тихим, но в нем вибрировала сталь. — Габби, ты дура? Ты в своем уме?
Она не кричала. Она почти прошептала эти слова, но они ударили с силой крика. Ее синие глаза расширились, в них плескались волны непонимания, страха за меня и чистой, неразбавленной ярости.
— Продать себя, блядь, какому-то мужику? Какой-то ебаный контракт? Ты слышишь себя? — Она ткнула пальцем в воздух между нами, ее браслетики звякнули. — Ты же не вещь! Ты не дом, не машина! Ты человек, Габриэлла! Человек!
Я сжала свою чашку так, что костяшки пальцев побелели. Ее слова жгли, как раскаленные угли. Они били в самое больное — в то самое чувство грязного, постыдного падения, которое я пыталась загнать глубоко внутрь, оправдывая его высокой целью.
— Руби, но и ты пойми! — мой голос сорвался, звучал хрипло и отчаянно. — Они хотят выбросить ее! Просто выбросить из больницы, как... как маленькую, ненужную кошку! Она там лежит, она не может даже голову повернуть без помощи, а они — «оплатите счет или на улицу»! Ты представляешь? На улицу! В этот дождь! Она умрет за час!
Слезы снова подступили к горлу, но я сглотнула их, закусив губу до боли. Я не могла плакать сейчас. Я должна была быть убедительной. Для Руби. Для себя.
— А так... — я запнулась, мой взгляд непроизвольно упал на экран моего телефона, лежащего на столе. Он был темным, но я видела его там. Его лицо. Я набралась духу, выдохнула. — А так, ну... пересплю с ним разок, может, не раз... но это же всего год. Год, Руби! И все. Деньги — в кармане! Или лучше — на счету больницы. Руб, я же не на себя их прошу! Не на платье, не на тачки! Я на жизнь! На мамину жизнь!
Я почти выкрикнула последние слова, и пара посетителей за соседним столиком обернулась. Я опустила голову, чувствуя, как щеки пылают от стыда и отчаяния.
Руби не обратила на них внимания. Она смотрела на меня, и в ее глазах шла внутренняя борьба. Я видела, как она хочет понять, хочет найти лазейку, какое-то решение, чтобы вытащить меня из этой ямы. Ее губы, подкрашенные нежно-розовой помадой, были плотно сжаты. Она медленно покачала головой, и светлые пряди коснулись ее щек.
— Габби, — сказала она уже тише, но с леденящей душу серьезностью. — Ты думаешь, этот человек, такой, как он... он просто возьмет то, что ему нужно по контракту, и отпустит тебя? Как отпускают официантку после смены? Чаевые на стол и до свидания?
Мое сердце екнуло. Что-то холодное и скользкое пробралось внутрь.
— Чего? — я прошептала, не понимая.
— Ты не видишь? — Руби наклонилась через стол, и ее голос стал почти интимным, жутким. — Ага, один раз, два, десять... займетесь сексом. А дальше что? Дальше все, Габс. Ты в ловушке. Такие мужчины... они не берут в аренду. Они покупают. В собственность. И ты думаешь, через год он просто махнет рукой и скажет: «Отлично побаловались, свободна, малышка»? Нет.
Она произнесла это «нет» с такой железной уверенностью, что у меня по спине пробежали мурашки. Я резко потянулась за своим кофе, сделала глоток. Жидкость была холодной и горькой.
— Нет! — вырвалось у меня, больше от страха, чем от уверенности. — Нет, там контракт! Все юридически! Он сказал!
— О Боже, Габби, — Руби закрыла глаза на секунду, как будто собираясь с силами. Когда она их открыла, в них читалась бесконечная усталость и печаль. — Поверь мне. Я знаю, о чем говорю. Это так и работает. Или ты думаешь, я с Робертом два года из-за большой любви мучилась?
Роберт. Его имя прозвучало как призрак прошлого. Красивый, успешный брокер, который вначале осыпал Руби подарками, а потом ревновал к каждому столбу, контролировал каждый ее шаг, читал сообщения. Она уходила от него трижды. И трижды возвращалась, потому что он «не мог без нее», «сходил с ума», угрожал то ей, то себе. Последний раз она вырвалась только с помощью адвоката и смены города.
— Он вообще не хотел меня отпускать, — продолжила Руби, и ее голос дрогнул. Она посмотрела в окно, на струи дождя. — Сначала это были подарки, внимание, «я тебя люблю, ты только моя». Потом — «куда ты идешь», «кто этот парень», «надень это, не надевай то». Потом — крики, скандалы, слежки... Габриэлла, это не нормально. То, что предлагает этот... этот Доррес... это не сделка. Это ловушка с самого начала. Он нашел тебя в самой уязвимой точке и подсунул единственный, как тебе кажется, выход. Но это не выход. Это вход. В ад.
Ее слова висели в воздухе между нами, тяжелые, как свинец. Они находили отклик в каждом моем страхе, в каждом сомнении, которые я пыталась задавить. Я смотрела на ее лицо, на морщинки у глаз, появившиеся не от смеха, а от тех самых слез. Она прошла через это. Она знала.
И я знала, что она права. Где-то в глубине души, под слоем отчаяния, я это понимала. Этхан Доррес не был человеком, который играет по правилам честной игры. Его глаза, его властность, сама эта ошеломительная, циничная прямолинейность... Это был хищник. И я соглашалась добровольно зайти в его клетку.
Но...
Я снова посмотрела на свой телефон. Не на его фото. Я представила лицо мамы. Ее глаза, такие же синие, как у Руби, но потухшие, мутные от боли и лекарств. Ее руки, тонкие, с проступающими синими венами, которые сжимали мою, когда ей было особенно страшно. Ее тихий голос, который шептал: «Прости, моя девочка, что я тебя обременяю...»
Ради этой руки. Ради этого шепота. Ради того, чтобы эти глаза снова увидели солнце не через больничное окно.
Внутри меня разыгралась настоящая буря. С одной стороны — леденящий, рациональный ужас от прогноза Руби, образ золотой, но прочной клетки, потеря себя, возможно, навсегда. С другой — жгучее, всепоглощающее чувство долга и любви, которое было сильнее страха за себя. Это была не жертва. Это был обмен. Я отдавала свое тело, свою свободу, свое будущее на год. А получала взамен будущее для нее. Гарантированное. Надежное. То, чего я сама ей дать не могла.
Я подняла взгляд на Руби. Мои глаза, наверное, были пустыми. Вся внутренняя борьба выжгла их дотла. Во рту был вкус пепла и холодного кофе.
— Руби, — мой голос был тихим, но абсолютно плоским, без эмоций. — Я знаю. Я все понимаю. И мне страшно. Мне так страшно, что я немею от этого.
Я сделала паузу, глотая воздух.
— Но я смотрю на тебя, и я вижу сильную, красивую женщину, которая смогла выбраться. У тебя была сила. У тебя было куда идти. У мамы... у мамы ничего нет. Только я. И если я сейчас не сделаю этот шаг, этого ужасного, мерзкого шага... то ее просто не станет. И тогда все остальное — моя гордость, моя свобода, моя «нормальная» жизнь — не будет иметь никакого смысла. Потому что я буду жить с этим. С тем, что не сделала всего, что могла. А я могу только это.
Слезы, наконец, вырвались наружу. Они текли по моим щекам беззвучно, горячими, солеными ручьями. Я не рыдала. Я просто плакала, смотря на лучшую подругу, зная, что та ненавидит каждое мое слово, но понять его должна.
— Прости меня, — прошептала я, и голос мой сломался. — Мне придется. Ради мамы... Ради того, чтобы она жила. Даже если потом мне придется выбираться из этой «ловушки». Даже если это займет не год, а больше. Я должна дать ей этот шанс. Я не могу по-другому.
Руби смотрела на меня. Сначала с гневом. Потом с болью. Потом с бесконечной, всепоглощающей печалью. Она видела, что решение принято. Что никакие слова, никакие предостережения уже не помогут. Она медленно протянула руку через стол и накрыла своей теплой, мягкой ладонью мою ледяную, дрожащую руку, все еще сжатую вокруг чашки.
Она ничего не сказала. Просто сжала мои пальцы. Ее взгляд говорил все: «Я ненавижу это. Я боюсь за тебя. Но я здесь. Всегда».
***
Машина, присланная им, была не дешёвой, а черным, немарким седаном премиум-класса с тонированными стеклами. Внутри пахло кожей, дорогим очистителем воздуха и чем-то еще — холодной, безличной стерильностью. Водитель, немолодой мужчина в простом черном костюме, не проронил ни слова за всю дорогу. Я сидела на заднем сиденье, прижав к себе свой старый, потертый чемоданчик и сумку через плечо, набитую не столько вещами, сколько последними остатками моего прежнего «я». Мы ехали из шумного, грязного центра, где воздух был густым от выхлопов и человеческого пота, в тишину престижных закрытых районов. За окном мелькали, словно в замедленной съемке, сначала серые фасады, граффити и яркие вывески, затем аккуратные таунхаусы с клумбами, и наконец — высокие, глухие заборы из камня и кованого железа, за которыми угадывалась зелень приватных парков и сверкающие крыши особняков. Каждые ворота были молчаливым заявлением: «Твоего мира здесь нет». Меня настораживала не столько дорога, сколько сама эта предстоящая встреча. Мысли метались, как птицы в клетке: что он от меня ждет прямо сейчас? Как будет выглядеть эта «сделка» в его глазах? Будет ли он холодным и циничным, как в тот день на улице, или... что-то еще?
Седан плавно затормозил у массивных кованых ворот сложного, почти готического рисунка. Они беззвучно разъехались, впуская нас внутрь. Дорога вилась среди идеально подстриженных газонов, темных елей, стоящих как безмолвная стража, и одиноких, величественных скульптур из светлого камня. И вот он показался — дом. Не особняк в привычном, помпезном смысле. Это была современная, но оттого не менее внушительная крепость из стекла, темного металла и бетона. Геометричные линии, плоские крыши, огромные панорамные окна, в которых сейчас отражалось хмурое небо. Он не выглядел уютным. Он выглядел дорогим, бескомпромиссным и пугающе пустым.
Машина остановилась у широких ступеней, ведущих к главному входу — огромной, матовой двери из черного дерева и стекла. Водитель вышел, открыл мне дверь. Я выбралась наружу, чувствуя, как подкашиваются ноги. Воздух здесь был другим — чистым, прохладным, пахнущим хвоей и влажной землей. Тишина была абсолютной, давящей. Лишь шелест ветра в кронах высоких деревьев нарушал ее.
Только я достала свою сумку и чемоданчик, как дверь особняка открылась. В проеме, заполняя его собой, стоял он. Тот самый телохранитель. В дневном свете он казался еще больше, монолитной глыбой из мускулов в идеально сидящем черном костюме. Его лицо было непроницаемым, глаза скрыты темными очками. Он сошел со ступеней, его движения были плавными, экономичными, как у большого хищника.
— Добро пожаловать, госпожа Габриэлла, — его голос был низким, ровным, лишенным каких-либо интонаций. Звучал он, как отлаженный механизм. — Господин ждет вас в гостиной. Я вас провожу.
Он взял мой чемодан из моих слабых рук без вопроса, жестом предложив следовать за собой. Его присутствие было таким же подавляющим, как и тишина вокруг.
— Я Теодор, — сказал он, когда мы пересекали порог, и тяжелая дверь беззвучно закрылась за нами, отрезая внешний мир. — Но вы можете звать меня Тео. Я главный телохранитель господина Дорреса и теперь ваш.
Внутри было прохладно. Прихожая поражала своим минимализмом и масштабом. Высокий потолок, пол из полированного темного камня, холодного под ногами даже через тонкую подошву моих туфель. На одной стене — огромная абстрактная картина в черно-белых тонах, на другой — ничего. Только пространство и свет, льющейся сверху из скрытых источников.
— Мой? — выдавила я, остановившись. Эхо от моего голоса тихо раскатилось под потолком. Идея, что этот каменный истукан теперь будет моей тенью, моим... чем? Надзирателем? Была одновременно нелепой и пугающей.
Тео обернулся, его лицо оставалось невозмутимым. — Да, ваш. Господин попросил. Прошу.
Он двинулся дальше, и мне пришлось за ним поспевать. Мы прошли по длинному, широкому коридору. Стены были из того же темного камня или штукатурки холодного серого оттенка. Ни ковров, ни картин, ни безделушек. Только редкие ниши с одиноко стоящими в них скульптурами или вазами такой лаконичной формы, что они казались скорее инженерными объектами, чем произведениями искусства. Воздух пах... ничем. Абсолютной чистотой и пустотой.
Тео остановился у самой дальней двери в конце коридора. Она была из того же темного дерева, что и входная, с массивной, но простой ручкой из матовой стали.
— Вам сюда, — сказал он, открыл дверь и отступил в сторону, пропуская меня.
— Спасибо, Тео, — прошептала я, переступая порог.
Дверь тут же закрылась за моей спиной. Не хлопнула, а мягко, но неумолимо встала на место с глухим, но гулким визгом, который отдался в костях. Звук был таким финальным, таким отделяющим, что я невольно вздрогнула и чуть подпрыгнула от неожиданности. А потом отпрянула от самой двери, как от чего-то горячего, и сделала шаг в комнату.
И замерла.
Гостиная была огромной. Не просто большой — она казалась бескрайней. Один из углов был полностью стеклянным — от пола до высокого потолка, открывая вид на внутренний двор-сад, такой же геометричный и ухоженный, как все вокруг. Но это не было главным. Главным был цвет. Или, вернее, его отсутствие, прерванное вспышками роскоши.
Все было выдержано в черном, темно-сером и золоте. Глухой черный бархат на диванах и огромных креслах. Темный, почти черный матовый паркет. Стены, обтянутые тканью глубокого графитового оттенка. А золото... Оно было повсюду, но не кричащее, не вульгарное. Тонкие золотые нити в ткани штол. Золотая окантовка на низком столике из черного мрамора. Золотые блики на абстрактных металлических скульптурах, стоящих в углах. Даже воздух в комнате, казалось, был наполнен не светом, а холодным, мерцающим золотым сиянием от скрытой подсветки. Это было ослепительно, безумно дорого и... леденяще душу. Такое ощущение, что я попала не в дом, а в гипер современную, стерильную гробницу древнего фараона или, как промелькнула в голове мысль, в тот самый замок Дракулы из фильмов — где роскошь служит лишь обрамлением для чего-то холодного, древнего и жаждущего.
Я стояла посреди этого пространства, крошечная, потерянная, в своем дешевом платье, сжимая в руках сумку, чувствуя себя пылинкой, заброшенной в идеальный, отполированный механизм.
— Привет, маленькая мышка.
Его голос прозвучал не громко, но отозвался во мне электрическим разрядом. Он пришел не спереди, а сбоку. Я резко повернула голову. Он стоял у стеклянной стены, полуосвещенный светом из сада, прислонившись к раме. Этхан. Он был в темных, идеально сидящих брюках и простой черной водолазке из тончайшей шерсти. Одежда обрисовывала каждую линию его тела — широкие плечи, узкую талию, мощные бедра. Он выглядел расслабленным, но в этой расслабленности была скрытая сила, как у леопарда, отдыхающего на ветке. В руке он держал бокал с темной жидкостью — коньяк или виски. Его темные глаза, лишенные сейчас солнечных бликов, были еще чернее, еще глубже. Они изучали меня с ног до головы, медленно, без спешки, будто оценивая приобретение, которое наконец доставили.
— З-здравствуйте, господин... — выдавила я, и голос мой прозвучал тонко, по-мышиному пискляво, полный невольного страха, который я так хотела скрыть.
Он сделал неглубокий глоток из бокала, не отрывая от меня взгляда, и затем медленно, почти лениво, направился ко мне. Каждый его шаг был бесшумным на этом паркете. Он остановился так близко, что я почувствовала исходящее от него тепло и легкий, терпкий аромат алкоголя, смешанный с его собственным, чистым, мужским запахом.
— Не бойся, — сказал он, и в его голосе, низком и бархатном, сквозила легкая, почти насмешливая утешительность. — Я не зверь. Не съем тебя. Пока.
Последнее слово повисло в воздухе не угрозой, а обещанием. Он протянул руку — не к лицу, а взял мою руку, которая судорожно сжимала ремень сумки. Его пальцы были длинными, сильными, очень горячими. Прикосновение обожгло. Он нежно, но неумолимо высвободил мою руку из-под ремня, бросил сумку на пол и повел меня к дивану.
— Так, — произнес он, усаживая меня на глубокий, тонущий бархат темного, почти черного дивана. Сам он сел рядом, не вплотную, но так, что его бедро почти касалось моего. Он поставил бокал на черный мраморный столик. — Ну, что, обсудим контракт.
Он повернулся ко мне, положив руку на спинку дивана позади меня, не касаясь, но создавая ощущение клетки. Я сидела, выпрямившись как палка, глядя перед собой в пространство, заполненное черным и золотым. Мне нужно было собраться. Сейчас или никогда.
— Я его читала, — сказала я, пытаясь вложить в голос твердость, но получилось лишь напряженно. — И ты сказал сам. Год. Больше ничего. И еще... — я заставила себя повернуть голову и посмотреть на него. Его лицо было так близко. Я видела мельчайшие детали: темные ресницы, легкую тень щетины на идеальной линии челюсти, полные, жесткие губы.
— Что, мышка? — он приподнял одну бровь. В его взгляде светился интерес, смешанный с темной, непроницаемой аурой.
Я сглотнула. Голос предательски дрогнул.
— Можешь сразу перевести миллион. После того, как мы займемся... этим...
Я не могла выговорить это слово. Оно казалось таким грязным, таким пошлым в этой стерильной, золотой комнате.
— Чем этим? — спросил он, наклонившись чуть ближе. Его дыхание коснулось моей щеки. Он делал вид, что не понимает. Играл со мной. Наслаждался моим смущением, моей попыткой сохранить хоть каплю достоинства в этой унизительной торговле.
Гнев, внезапный и жгучий, прорвал лед страха. Он дал мне хоть какую-то опору.
— Ну... сексом, — выпалила я, глядя ему прямо в глаза, бросая ему это слово в лицо, как вызов. Пусть видит. Пусть знает, что я понимаю суть этой грязной сделки.
На его губах появилась тень улыбки. Не доброй. Удовлетворенной. Хищной. Он медленно кивнул, его взгляд скользнул по моему лицу, шее, задержался на вырезе платья, и снова вернулся к моим глазам. В этом взгляде была обжигающая, не скрываемая теперь похоть. И обладание.
— Хорошо, мышка, — тихо сказал он, и его рука, лежавшая на спинке дивана, наконец опустилась. Не на плечо. На мои волосы. Он запустил длинные пальцы в мои пряди, легонько потянул, заставив меня слегка откинуть голову. Это был жест хозяина. — Как скажешь. После. А теперь... — он отпустил мои волосы, и его пальцы скользнули по моей щеке к подбородку, мягко, но твердо принуждая меня держать голову высоко. — Давай обсудим, что значит «больше ничего». Потому что в моем понимании, маленькая мышка, «больше ничего» — это очень, очень многое. Начинается все с послушания. А заканчивается... — он не договорил, но его взгляд, горячий и тяжелый, довершил фразу. Он отпустил мой подбородок, откинулся на спинку дивана, снова взял свой бокал. — Теодор покажет тебе твою комнату. Осваивайся. Начинается твой год, Габриэлла.
