Обреченный
Говорят, в семье не без урода. В нашей семье таким уродом стал мой младший братец, всего семнадцати лет от роду, но уже конченый человек — распутник, пьяница и ужаснейший транжира. К сожалению, все эти черты обезобразили лишь его сердце, оставив внешний облик ангельски чистым, на что и покупались люди, не веря, что этот скромный юноша может воровать и обманывать, а потому многое ему прощали, чем он, разумеется, пользовался. Одному мне была доподлинно известна его сущность, и я никогда не оставлял его грешки без внимания и каждый раз требовал ответа за содеянное. Неудивительно, что он меня возненавидел, и всячески пытался навредить, но не в открытую, нет! Он, ко всему прочему, был трусливейшим человеком.
Братец подговорил своих друзей, таких же подлых, чтобы те распространяли про мою персону всевозможные сплетни и глупые слухи, которые, однако, имели некоторое воздействие на наше светское общество, любящее гадости. Так, например, я якобы просил на коленях любви у графини Н-ской, которая годилась мне в бабушки, а однажды на балу в честь Императора у меня будто бы порвались панталоны, и весь вечер я был вынужден сконфуженно сидеть в углу на диване. И это лишь малая толика того, что говорили обо мне в Петербурге. И ладно бы просто говорили, но ведь и верили! А самое ужасное, что ничего поделать я с этим не мог, ибо с братом можно было говорить лишь на языке силы, но не вызывать же мне на дуэль розовощекого сопляка! В самом деле! Отцу же не хватало выдержки пороть плоть от плоти своей, тем более, когда тот смотрел на него безупречно чистыми глазами. Вот и получалось, что, будучи по жизни и по духу подлецом, он всегда оставался невиновным, что развращало его еще больше.
Подобного рода мысли терзали мои сердце и разум на протяжении всего моего длительного путешествия. Но, к величайшему удивлению, напрасно! Прибыв домой, и наласкавшись с родными, я повстречался с братом, который, завидев меня, радостно вскрикнул и бросился обниматься. Мы крепко, словно медведи, поприветствовали друг друга. Он возмужал, стал как-то еще более приятен, красив и особенно ярко горели его глаза. Неужели за то долгое время, пока меня не было, брат так сильно изменился? Он, в частности, первый принялся расспрашивать о том, что больше всего меня волновало — о войне, и узнав о моем награждении, вскочил, радостно крича, да так отчаянно, что насилу его уняли.
В общем, отношения наши налаживались. Я уже был готов позабыть все прошлые обиды, и видит Бог, для меня это было бы совсем не сложно и даже приятно, но... какой же лисой оказался мой брат! Каким хитрюгой, старательно пытавшимся усыпить мою бдительность, он был! А я, словно глупая ворона из басни, с раскрытым ртом жадно глотал сладкоречивые песни этого дьявола! Но понимание сего пришло ко мне позднее, сейчас же я еще пребывал в наивных грезах, где братская любовь была одной из счастливейших и светлейших любовей на земле.
Роковым днем стал сочельник, когда сияющий разноцветными огнями зимний Петербург гудел от возбужденного ожидания скорейшего празднества. В нашем просторном доме с самого утра не было прохода — гости заскакивали с трескучего мороза на пару минут и, греясь у камина, рассказывали несколько свежих сплетен и анекдотов, после чего обязательно хотели видеть «статного орла и героя», то бишь меня, и затем уж прощались, непременно приглашая к себе на праздничные обеды.
К двенадцати часам вся эта канитель успела мне порядком надоесть, и с тоской я поглядывал на заснеженную улицу, манившую своими свежими сугробами и обжигающим, но невыносимо сладким воздухом. В этот-то момент подошел брат и предложил прокатиться по лесу на лихой тройке, прежде чем будут готовы кушанья. Стоит ли говорить, как я обрадовался столь дельной затее и потому, не раздумывая, согласился. Тем более я думал, что время, проведенное с ним tet-a-tet, поможет еще более уладить наши разногласия, однако позднее обнаружилось, что поедем мы вчетвером — друзья брата, двое испитых, обрюзглых и развратившихся до безобразия юношей, поджидали нас возле саней. Я и глазом не моргнул, увидав этих жалких сосунков, но все же подумал, что стоит держаться настороже, ибо не ждал от них ничего хорошего. Опасался я вовсе не за свою жизнь, а за возможное хулиганство с их стороны, и заранее решил на корню рубить все зловредные начинания этой троицы. Мой брат, между тем, был в самом лучшем расположении духа и, беззаботно вскочив на сани, велел трогаться. Не помню, о чем мы разговаривали в пути, ибо то без сомнения был глупый и бессмысленный разговор, как и вся эта поездка, ведь я даже не мог насладиться красотами родного края, поскольку все время следил за попутчиками: не задумывают ли они чего подлого?
На удивление, они были спокойны и даже скромны. К сожалению, я недооценил их коварство и был введен заблуждение: когда брат объявил, что из-за нарастающей бури, мы возвращаемся домой, я полностью расслабился и совершил крайне необдуманный поступок — задремал. Мои спутники умолкли, и некоторое время стояла полная тишина. Я уже почти погрузился в глубокий сон, как вдруг ощутил жестокий удар по виску, от которого я мигом пробудился и попытался встать, но обильный град тумаков заставил меня сесть обратно. Я стал терять сознание. Чьи-то руки подхватили меня и на всем скаку выбросили из саней. Снег несколько смягчил падение, однако головой мне «посчастливилось» приложиться о старый дубовый пень, и мой разум окончательно рухнул в небытие.
Очнулся я минут через двадцать. Члены закоченели настолько, что я едва смог подняться. Особенно сильно меня волновала правая нога — по случаю недолгой прогулки я надел старые, чуть прохудившиеся сапоги, и теперь вынужден был расплачиваться за собственное скряжничество: полученная в бою рана снова стала ныть, как будто кто-то настойчиво давил на нее ледяным молотом.
Пурга, между тем, набирала силу — она уже окутала деревья колючим покрывалом и теперь неумолимо приближалась ко мне. Но что хуже всего — она замела следы тройки, на которой я приехал. Приблизительно сориентировавшись, я двинулся вперед, зная, что даже минута промедления грозит неминуемой гибелью. Однако, как ни старался, не мог идти быстро, ибо правая стопа с каждым шагом становилась все тяжелее, будто превращаясь в мертвый камень. Это меня встревожило не на шутку. Проклиная свою доверчивость, я ковылял по выраставшим прямо на глазах сугробам, время от времени крича и зовя на помощь. Но ни единого отклика я не услыхал — все было пусто кругом, если не считать гнущихся от ветра деревьев.
Бедняги! Они сами, если бы могли, возопили от страха и беспомощности! Им не было никакого дела до мелкой букашки, ползущей далеко внизу.
В какой-то момент мне стало казаться, что еще немного, и я рухну в обморок, не в силах долее сопротивляться бешеной стихии природы. Только военная сноровка и выдержка помогли мне не падать духом и двигаться вперед. Моя решимость вскоре была вознаграждена тем, что Провидение (или скорее Проклятие?..) вывело меня на опушку, которая, словно тихая гавань посреди бушующего моря, приветливо манила замерзших и голодных путников. В центре опушки находилось странного вида сооружение. То была ветхая избушка, стоящая на двух полутораметровых пнях, могучие корни которых крепко держались за обледеневшую землю. Издали они казались морщинистыми лапами свирепого великана, готового в любой момент подняться и начать сокрушать все вокруг. Сама же изба походила на простой сарай, однако труба, торчащая из ее крыши, говорила о жилом назначении этой постройки.
Охотничий домик, решил я, приближаясь к строению. Удивляло только полное отсутствие какого-бы то ни было крыльца, но это наверняка являлось мерой предосторожности против разного зверья.
Я также был не прочь немного передохнуть пусть и в трухлявом, но все же лучшем, чем снежная нора, убежище. Однако возникла другая проблема: для человека здорового взобраться на высоту полутора с лишним метров не составляет труда, но для раненого, окоченевшего меня, подобное мероприятие оказалось издевательской пыткой.
Я положил руки на узенький, шириною в ладонь, выступ подле двери, подтянулся и закинул правую ногу на этот же выступ, после чего попытался опереться на стопу, но та, в свою очередь, кольнула так, что зубы мои застучали от резкой и пронзительной боли. Пришлось начинать заново. На сей раз я оперся на левую ногу, оставив правую болтаться в воздухе, что хоть и было безболезненно, но причиняло ощутимые неудобства. Схватившись за ручку, я выпрямился, балансируя на затрещавшей от собственной старости и моей тяжести деревянной кромке, и принялся тянуть дубовую дверь на себя. Я не рассчитал силы — та внезапно открылась, сбросив меня с ненадежного выступа. Я рухнул на спину, вторично лязгнув зубами.
Надо мной зловеще гнулись деревья, неслась свирепая метель, пробегали облака, будто стремясь убраться отсюда подобру-поздорову, и как-то уж совершенно издевательски скрипела открытая и качающаяся от ветра дверь; она словно насмехалась над незадачливым гостем. Прошло немало времени, прежде чем мне удалось подняться.
С третьей попытки я, наконец-таки, забрался в несчастную избушку и тут же завалился в угол возле печки, набросив на себя старые тулупы, что лежали рядом. Так я вскоре уснул.
Поистине, это была худшая ночь в моей жизни. Меня то бросало в жар, и сквозь сон я ощущал горячие, едва ли не прожигающие кожу капли пота, то вдруг начинало жутко знобить. Внутренности сжимались и становились настолько твердыми, что кололи изнутри, словно желая поскорее вырваться наружу. Я поминутно просыпался, чувствуя на себе чей-то тяжелый взгляд, однако сам не мог открыть глаза, поскольку веки сделались неимоверно тяжелыми, и, что еще хуже, малейшая попытка поднять их сопровождалось острой болью в глазных яблоках.
Снова и снова, до головокружения, мне снилась последняя битва: как наш поручик, молодой еще человек по фамилии Н-ский, прямо во время боя, не обращая внимания ни на пули, ни на штыки, искал собственную руку, оторванную артиллерийским снарядом. Он был так поглощен этим занятием, что не заметил испуганную лошадь, налетевшую на него с диким ржанием и в сию же минуту затоптавшую его.
Очнулся я дома, среди родных, окруживших мою кровать. С удивлением, я обнаружил среди них и своего брата. Я хотел предупредить о том, что из-за него угодил в беду, силился подняться, но тщетно — мое тело будто превратилось в тесто. Домашние при этом глядели не на меня, а на некое черное пятно в углу, покачивающееся, словно перышко на ветру. Пока оно не спеша приближалось, я чувствовал, как меня обдает ледяным холодом.
— У него жар, — раздался женский голос. — Принеси новых полотенец.
Внезапно мои родные растворились, оставив вокруг лишь багровую тьму и нависший надо мной силуэт. Попытавшись что-то пробормотать, я лишил себя последних сил и рухнул в нескончаемый сон.
К счастью или сожалению, мне не суждено было умереть вот так, в постели. Спустя какое-то время (у больных оно, зачастую, имеет самые расплывчатые очертания), чудовищная слабость покинула меня, и я смог, наконец, осмотреться.
Я лежал на просторной кровати с красными занавесями, слева находился небольшой столик с графином воды, в дальнем углу полыхал камин, а на противоположной мне стене висел огромных размеров портрет. Он как бы возвышался над моим ложем, не вызывая, однако, ощущения дискомфорта, поскольку изображал девушку чрезвычайной красоты. Она была в том возрасте, когда невинность сталкивается и еще одерживает победу в битве с греховным наслаждением, но уже скоро поддастся искушению, и посему улыбалась загадочно и скромно одновременно.
Неожиданно раздался тихий скрип, дверь в мою комнату отворилась, и на пороге возникла темная фигура. На мгновение мне почудилось, что я опять галлюцинирую, но мой призрак оказался самым что ни на есть настоящим человеком, а точнее — женщиной в черном платье и такой же черной вуали. Она зажгла свечи, сменила мне компресс и, видимо, поняв, что я пришел в себя, рассказала, как ее крестьяне, возвращаясь с охоты, обнаружили меня возле болот, уже почти без сознания, и скорее привели в господский дом, где я неделю провел в горячке между жизнью и смертью.
Просто и без тени самодовольства она сообщила, что буквально выходила меня и что ее стараниями и волей Господа я остался жив. Мои благодарные бормотания она пресекла тут же, велев отдыхать и набираться сил. Представилась она коротко — госпожой Салтыковой, и сколько ни пытался я узнать больше о моей спасительнице, подробностей в тот вечер я не услышал.
Уходя, госпожа Салтыкова заперла дверь на ключ, что меня, с одной стороны, несколько озадачило, с другой — даже успокоило, поскольку ни один любопытствующий не стал бы тревожить больного зазря.
Лежать, однако, я уже не мог, а потому сел на кровати, осмотрел стопу, неприятно зудевшую и словно бы посеревшую, и принялся, хромая, обхаживать новое жилище.
То, что комната была мужской, не вызывало сомнений. В то же время, она не походила на спальню для гостей — в ней чувствовалась какая-то хозяйская скупая роскошь: то, что радует не только глаз, но и душу. Более всего смущал, конечно же, портрет. Эта мастерски написанная вещь должна была блистать нигде иначе, как в главной зале и быть достоянием всего дома. Почему же тогда ее видят лишь глаза незнакомого мужчины? В определенной мере я ощущал неловкость: не для меня писался столь дивный портрет, и притом лишь я мог им наслаждаться.
Также я задавался вопросом: кем приходилась изображенная прелестница госпоже Салтыковой — подругой, сестрой, дочерью? Я вдруг осознал, что понятия не имею, как выглядит моя спасительница — за ее вуалью скрывалась бездонная тьма. Почему, кстати, она носит такой черный, траурный костюм? Не случилось ли чего ужасного в этом поместье? Что если я помешал светлой скорби по покойному родственнику этой семьи?
От сих волнений у меня не на шутку разболелась голова. Я поспешил выпить стакан воды и лечь спать.
На следующий день, когда госпожа Салтыкова пришла проведать меня, я сказал, что не хочу быть обузой и потому прошу отвезти меня домой, где я смогу сполна ее отблагодарить и возместить все потери, связанные с моим пребыванием. Во все время моего монолога госпожа Салтыкова, казалось, не слушала меня, занимаясь своими делами: взбивала подушки, меняла свечи и т. д. Я замолчал и минут через десять крайне странного безмолвия начал, было, повторять просьбу, как вдруг госпожа Салтыкова резким движением раздвинула шторы, отчего ее вуаль взметнулась (я не успел разглядеть лица), и ледяным голосом сообщила, что на улице пурга и ехать в такую погоду куда бы то ни было невозможно. За окном действительно свирепствовал ветер, и я жутко зяб от одной только мысли, что придется выйти наружу.
Приведя комнату в надлежащий порядок, она без единого слова вышла и, как в прошлый раз, заперла дверь на ключ. На сей раз это показалось мне лишним, но, не желая быть навязчивым, я промолчал.
Молчал я и в последующие дни, до отчаянной тоски похожие один на другой: хозяйка приносила еду, убиралась и исчезала. Все мои разговоры о возвращении домой либо игнорировались, либо натыкались на вездесущие препятствия: то дороги заносило, то сани ломались, то извозчик болел. Также бесплодными были мои попытки больше узнать о ней самой и о месте, где я нахожусь: госпожа Салтыкова приходила в явное неудовольствие, и я не решался раздражать ее чрезмерным любопытством, хотя терпеть вынужденное и уже бессмысленное безделье мне становилось невмоготу.
Однажды я все-таки попросил оставить дверь открытой и тут же пожалел о своей просьбе. Салтыкова нависла надо мной, словно черный ангел, и, оцепенев, я через вуаль ощутил жесткий взгляд этой женщины, каким, бывало, награждала меня сумасшедшая бабка, мать моей матери. Она медленно поднесла ладонь в перчатке к моей щеке и так же медленно погладила ее. Я почувствовал гнилостный запах старой ткани и приторно-сладковатый с кислицей запах ее кожи. Она сказала, что не хочет, чтобы меня тревожили и что мне придется терпеть эти неудобства, пока я нахожусь в ее доме, после чего вышла в коридор, хлопнув дверью сильнее, чем обычно.
Я понимал, что в ее словах есть логика, и ранее я подобным же образом объяснял собственное заточение. Однако странным было то, что за все время я не заметил в поместье присутствия других людей! Ни шагов, ни разговоров, ни звуков многолюдной хозяйственной деятельности — лишь поступь госпожи Салтыковой. Я вспомнил, что ни разу не видел ее служанок, — она все делала сама. Но ведь я слышал, как Салтыкова с кем-то разговаривала, то есть это явно были не мысли вслух. Иногда я даже различал ее глухие смешки, от которых, прямо сказать, меня мороз подирал по коже.
Я решил, что настало время объясниться и настоять на том, чтобы меня отвезли домой или хотя бы выделили лошадь, которую, естественно, я скорейше верну хозяевам. В противном случае, я грозил бы пойти пешком, хотя понимал, чем обернется такая прогулка — моя нога все еще плохо слушалась, и мне приходилась не то чтобы хромать, но едва ли не волочить ее за собой.
С такими мыслями я лег в этой комнате в последний, как мне желалось, раз.
В ту ночь сон бежал меня. Какая-то невероятная тишина вкупе с холодной мглой, поднимавшейся с пола, царила в спальне. Отблески полной белой луны пробивались сквозь тяжелые шторы и падали на портрет. Потускневшие краски делали девушку похожей на призрака, и иногда мне мерещилось, что ее глаза шевелятся, и она смотрит то прямо на меня, то вниз, на к о г о — т о. Будучи не в силах справиться с наваждением, я долго ворочался, впадая в беспокойную дрему и вскоре пробуждаясь, не сразу понимая, что я уже не сплю, а таращусь в бледный портрет. В одно из таких промежуточных бодрствований мне почудилось, что девушка шевелится, не то желая спуститься, не то, напротив, уйти прочь. Мгновение спустя меня осенило, что это не игра света, а совершено реальное присутствие постороннего. Сразу же от портрета отделился темный силуэт и подошел ко мне. Запахло плесневелой одеждой. Я чуть не вскрикнул, когда в темноте блеснула худая, словно бы костяная, рука и дотронулась до моего лица, после чего силуэт наклонился, окутывая все пространство смрадным дыханием, и, причмокнув, поцеловал меня в губы. Я лежал ни жив ни мертв. Существо еще немного постояло возле кровати, испустило скорбный стон и, наконец, ушло: судя по звуку нервных шагов, оно спустилось по лестнице и где-то там притаилось.
Когда оцепенение прошло (немалых трудов мне стоило взять себя в руки!), я встал и, стараясь не шуметь, подкрался к двери, которая, как я и полагал, оказалась открыта: ночной гость допустил оплошность. Я выскользнул в коридор и двинулся вперед, ощупывая воздух руками, дабы не натолкнуться на громоздкий комод и тем самым не выдать себя.
От стен веяло сырым холодом, будто я находился в склепе, а ковровая дорожка только что не хлюпала под ногами — создавалось впечатление совершенно нежилого помещения.
Когда я дошел до ступеней, снизу неожиданно прозвучало:
— Ты сама во всем виновата.
Это была госпожа Салтыкова.
— Если бы ты не думала только о себе, мы бы жили сейчас по-другому.
Я начал осторожно спускаться, изо всех сил держась за шаткие перила. Голос становился громче.
— Нет, дорогая, он хочет уехать. Не надо ему ни тебя, ни меня.
Лестница кончилась, и я направился к арочному входу, из которого лился яркий свет и доносился разговор. Когда я подошел ближе, госпожа Салтыкова замолчала. Я видел, как она сидит за обеденным столом одна, спиной ко мне, и словно внимает призрачному собеседнику. Подле нее я обнаружил снятую вуаль.
— Я слышала вас, — сказала она. — Я улавливаю каждый шорох в этом доме, так что даже мышь не проскочит без моего ведома. Вам нет нужды красться.
Я стоял за ее худой ровной спиной, не понимая толком, отчего я так нервничаю. Разве могло мне навредить это хрупкое создание? Конечно, нет... И тем не менее я не терял бдительности, подготавливая себя ко всякого рода неожиданностям.
Салтыкова подняла вуаль, затем, будто бы в нерешительности, опустила ее и внезапно повернулась ко мне, показывая свое лицо. Как выразить то беспомощное физическое уродство, ту нечеловеческую болезнь, какой была подвержена госпожа Салтыкова? Ее пятнистая с противоестественно громадными порами кожа, напоминающая сыр со множеством дырок, обтягивала бугристый череп. Пара мутных шариков с красно-синими венами вращалась в глазницах. Под ними блестели два сморщенных отверстия, полные какой-то слизи. Еще ниже дрожали короткие, словно подрезанные губы, обнажавшие вспухшие десна и багровые зубы. Салтыкова была дьявольски уродлива, и ничто, кроме вуали, не могло этого скрыть.
— Ужасно, что вам приходится видеть меня такой. Нет-нет, ничего не говорите. Налейте лучше нам вина, оно вон в том шкафу... Благодарю вас... Вы, должно быть, думаете, что находитесь в плену?.. Иначе бы не смотрели на меня с такой опаской. Вы правы — в каком-то смысле, я действительно задерживаю вас здесь зря. Я честно в этом признаюсь, и, надеюсь, когда вернетесь домой, не станете распускать лишние слухи об одинокой женщине. Впрочем — теперь уже все равно. Позвольте по порядку.
Портрет, висящий в той комнате, был написан несколько лет назад одним молодым живописцем, имя которого я не стану сейчас называть. Можете ли вы поверить, что на картине изображена я? Сложно, но это действительно так. Сразу после того, как художник закончил работу, он признался мне в своих чувствах и просил благословения у моих родителей. Не помню, когда еще я была так счастлива. То была наилучшая пора, расцвет!..
За день до помолвки мне вдруг стало дурно, я слегла в постель. Все думали, что виной тому волнение и что недомогание скоро пройдет... Увы. Каждый день мне становилось хуже, я теряла вес, слабела, начали выпадать волосы. Врачи ничего не понимали и ничего не могли поделать. Не прошло и полугода, как я превратилась в то, что вы видите перед собой. Естественно, мой жених сбежал — и я его не виню. По-настоящему мне жалко отца с матерью, которых это несчастье свело в могилу. С тех пор я живу одна. Изредка ко мне наведывается посыльный, доставляет продукты, лекарства и прочее. Кстати, завтра он должен быть здесь — вместе с ним вы можете уехать к родным и забыть все произошедшее как плохой сон.
Кончив речь, госпожа Салтыкова надела вуаль и поднялась к себе. Я забыл пожелать ей покойной ночи и опомнился только, когда ее шаги стихли. Я взял недопитую бутылку, стакан и отправился в спальню. Несмотря на разболевшуюся ногу, душа моя ликовала: все, наконец, встало на свои места. Никаких зловещих тайн, никакой мистики, — хотя я уже успел навоображать невесть что.
Налив вина, я принялся рассматривать портрет Салтыковой. Бедняжка! Какой красавицей она была! И за что такая жуткая кара? Заметив, что картина висит неровно — видимо, хозяйка ненароком задела во время ночного приступа — я попытался поправить ее. Неожиданно раздался шлепок — что-то выпало из-за полотна. Я поднял и осмотрел находку: обычная тетрадь, вся исписанная мелким девичьим почерком. Не читая, я полистал ее и хотел уже спрятать обратно, как вдруг наткнулся на желтую блеклую фотографию, от которой все внутри меня буквально похолодело. Мои руки задрожали так, что, взяв стакан вина, я не удержал его и выронил. Снова и снова я изучал снимок, смотрел на картину, вызывал в памяти образ госпожи Салтыковой, сравнивал их между собой. Я искал другие объяснения, не мог их найти и потому попросту отказывался верить.
На фотографии прелестная девушка с портрета обнималась с лысым скелетоподобным чудовищем — Салтыковой.
Я немедля взялся за тетрадь, выдержки из которой привожу здесь.
Какое счастье, какое счастье! Сегодня Он закончил писать мой портрет, а затем... Он сказал, что любит меня! Дорогие папа с мамой очень рады за нас. Уже на следующей неделе мы обвенчаемся. Ах, скорее бы, скорее!..
Я немножко волнуюсь из-за Дарьи. Как она примет столь радостное для меня известие? Бедняжка совсем одинока и одинокой, наверняка, останется до конца жизни. То есть, конечно, у нее есть мы, семья, вот только никто ее не полюбит так, как Он любит меня. Надо бы утешить сестренку, но после — сейчас совсем нет времени.
Сегодня Он, шутя, пожаловался на странный шум, будто мыши скребутся, и попросил повесить мой портрет в Его комнате, чтобы легче спалось, и снились прекрасные сны. Как он мил!
Господи, помоги мне! Я пишу, а сама дрожу и плачу и не могу остановиться. Случилось ужасное, ужасное! Она убила Его, я точно знаю! Это чудовище всегда мне завидовало, и от зависти сошло с ума.
Мы нашли Его в постели мертвым, все кругом было в крови — она изрубила Его топором, который затем спрятала. Никто ей ничего не сказал, хоть она и ходила, целый день ухмыляясь. Уродина не могла сдержать улыбку!
Когда похороны окончились, я заперлась в Его комнате и проплакала до вечера, пока не постучала мама. Она была напугана, потому что подозревала то же, что и я: моя сестра — убийца. Пока мы шептались, чудовище появилось на пороге и невинным голосом сообщило, что папа просит маму сойти вниз. Мама перекрестила меня, поцеловала и ушла вслед за Дарьей.
Я сижу здесь одна, дрожу и плачу и продолжаю писать. Кажется, я слышала чей-то крик... Господи, как я боюсь!
Дочитав дневник, я приподнял матрасы с кровати и на досках обнаружил темные пятна. Выходит, в спальне действительно произошла кровавая трагедия. Из-за ревности Салтыкова тронулась умом и прикончила художника, своих родителей и сестру, личность которой она потом присвоила себе. Поняв, с кем имею дело, я решил бежать тут же, не дожидаясь утра. Однако незаметно для себя я заснул — похоже, эта ведьма намешала в вино снотворное и то, что потом произошло, я теперь вспоминаю, как бредовое видение.
Очнулся я от страшной головной боли. Попробовал подняться, но оказалось, что я привязан, и как ни дергался, не смог освободиться от пут. В коридоре послышались шаги Салтыковой, напевавшей какой-то вальс. Она вошла в комнату, волоча за собой огромный топор и продолжая мурлыкать мелодию. Подойдя ко мне, он взглянула на мою правую ногу и сказала, что началась гангрена и что необходимо отсечь стопу, дабы зараза не поползла вверх. Затем она приподняла вуаль и, глядя мне прямо в глаза, поцеловала.
Я закричал, умоляя ее не делать этого.
Салтыкова размахнулась топором и резко опустила его вниз.
***
Мне ампутировал ногу лучший столичный врач Семен Иванович В-скй. Конечно, это значило, что по окончании отпуска я не вернусь в свой полк и не приму участия в последних сражениях нашей победоносной войны. Впрочем, говорили мне, я должен благодарить Бога за то, что вообще остался жив, а не сгинул в лесу, как мой брат и его товарищи, от которых даже следа не осталось. Меня же, едва не обледеневшего, нашли на опушке. Я рассказал про странного вида охотничий домик, про г-жу Салтыкову и ее преступления, однако всерьез эти истории никто не воспринял.
Позднее и я стал забывать их, целиком отдавшись светской жизни и найдя для себя новую отдушину — живопись. Я завел дружбу со многими художниками, посещал галереи, брал уроки рисования. Мои родные не могли нарадоваться, видя, что я не раскис и не потерял свой боевой дух.
Но никто не знал, какую цель я преследовал на самом деле. Скажи я о ней, меня бы тут же определи в психиатрическую лечебницу. И тем не менее... На одной из выставок, уже много лет спустя, я обнаружил то, что искал.
Портрет, написанный неизвестным, изображал чрезвычайной красоты. Она была в том возрасте, когда невинность сталкивается и еще одерживает победу в битве с греховным наслаждением, но уже скоро поддастся искушению, и посему она улыбалась загадочно и скромно одновременно.
