Будни
Прошли ещё годы, однообразные и мрачные. Теперь я понял чем сурова жизнь в такой глуши — такие события, как свадьба, рождение, похороны и поминки становились равноценным разбавлением серых будней. Во всяком случае, будь то похороны или именины — везде пили водку. Такова суровая реальность нашего бытия, что человеку проще напиться до беспамятства и лежать мешком на обочине, чем как-то дальше вникать в действительность. Этим, конечно, люди только ухудшали своё положение. Пить — уже стало настолько привычным для селян явлением, что новостью, как мужик поколотил свою жену, или как баба выдрала косу своей дочурке, уже никого не удивишь. Это прижилось, въелось в кору мозга людей, словно земля в мозоли крестьянина.
Я так и не научился понимать людей. Не дано. Их поведение не поддаётся ни логике, ни моему пониманию, ни даже ихним установкам и принятым правилам. После случая с могилой, я понял одно — есть два сердца, о которых говорят люди: первое — то, что колотится под рёбрами, а второе — что-то на подобии места обитания души. Хер их знает, почему душа не в башке, ведь, как по мне, это было бы логичнее, но не суть — мне без разницы.
Жизнь познакомила меня и с людьми высшего сорта, и с лесными тварями; по своему опыту могу сказать, что они особо не отличаются, по крайней мере, вызывают у меня одинаковую степень отвращения.
Пора бы вспомнить о семье. Семья — это круг людей, с которыми ты повязан кровью и соответственно обязательствами, по крайней мере, именно так в моём случае, только в крови у нас общего нет ничего. Семья предполагает помощь и заботу друг о друге — стало быть семьёй я должен звать именно Якова, но такая перспектива меня тоже не обольщает. Пока я нужен ему — он со мной возится, но потеряй моё существование смысл — он без раздумий пустит пулю мне в лоб, хотя нет, он даже пуль на меня тратить не будет. Просто и без лишних реверансов выпустит мне кишки топором и, возможно, даже не закопает, а оставит дальше гнить мои кости. Но проблема в том, что я пока даже не знаю своего преназначения; знаю только то, что все от меня чего-то ждут, будто я должен что-то поменять или изменить.
Та, которую я должен был звать матерью, покончила собой. Её нашли в спальне, висевшей на поясе. Тело медленно качалось на люсте, пока во всём доме звенел ор баб. Так называемы "отец" просто не признавал меня как своего сына, но я и не нуждался в том. Жил в поместье у "деда," а воспитывал — Хромой Яков. Почему всё так через жопу — я не знал. Но было ощущение, что это было сотворено с умыслом, что что-то должно от этого произойти.
А Яков не такая бестолочь, как кажется. С ним я научился грамоте, стрелять, драться на ножах и в рукопашную, пробивать пулей сгнившие головы мертвецам, вставших из болот по весне. Для меня было два мира: тот, который в книгах, в частности в Библии, и тот, в котором живу я. В книгах всё по-великому: пророки, знамения, ангелы, оповещающие о воле господней, и сатана, шепчущий тебе в ухо искушения. А там, где вынужден существовать я, существуют только люди, которые только и делают, что работают, едят и дохнут, когда придёт время, и лесные твари. Твари, даже не мифические существа, а такой же сброд, что и люди рядом: гнилые упыри, дряхлые колдуны, варящие всякую бурду в котлах и бесноватые. Даже не одержимые, а бесноватые. Как такового зла даже нет, кругом спощное говно.
Один раз дед приглашал гостей к себе, я, естественно, там должен был присутствовать. Меня вымыли, вычесали деревянным гребнем, что болела голова, одели в выглаженную рубашку с кружевным воротом — одним словом, привели в вид дворянского мальчика, который учит французский, дерётся на шпагах и томно вздыхает о какой-нибудь гулобоглазой девочки в розовом чепчике. Пока меня причесывали, дед смотрел на меня как на животное, дикого зверька и недовольно двигал усами.
На приёме я впервые побывал в зале, впервые попробовал пирожные по-французкому рецепту. Сами пирожные ничего, только крем настолько приторно-сладкий, что першило в горле. Дед делал вид, что я его внук. Я прекрасно справился со своей ролью: поддерживал откровенную ложь про конные прогулки, охоту и как хорошо меня растит дед. Ложь. Кругом одна ложь, натянутые улыбки и прельстивые комплименты с французским акцентом. Всё напыщенные, словно в цветастых фантиков. Такое разнообразие перьев, кружева и цветов, что у меня попросту уставали глаза. А ещё было тяжело дышать от едкого парфюма, а накрахмаленный ворот натёр шею.
Вернулся я как-будто мёртвый. На меня все косились с опаской, хотя, мне не привыкать. Мне было всё равно: порой я даже получал удовлетворения от вытаращенных на меня со страхом глаз. Надо было лишь вкинуть неоднозначный сарказм или пошутить с серьёзным лицом. После этого дед меня никуда не брал. От одного моего дворянского статуса осталось лишь название и рубашка с сапожками.
***
— Ну и что ты сидишь, як черт на трубе? А? — очередной всратый вопрос Якова меня выбил пинком из своих размышлений. Я на него лишь взглянул. Настроение паршивое, хочется кого-то зарезать: так и ждёшь удобного случая внезапного появления какой-нибудь твари.
— Пошли. Хорошь, жопу отсиживать. Ты не баба, она тебе ни к чему, — буркнул Хромой. Зарядил пистоли, поставил на пенёк яблоко, затем посмотрел на меня. Убрал яблоко снова себе за пазуху — поставил шишку, а потом вручил мне оружие.
— Стреляй. Целься лечшее. Пули мне изведёшь – по шее дам, да так, что твоими костяшками пистоли заряжать буду.
С этих слов пулю захотелось всадить ему в череп, проблема в том, что могу промахнуться. Я кое-как раскорячился, сощурил глаз и уже спохватил от своего добродетеля. Эта ленивая гнида не может жопу свою поднять с бревна, поэтому кидается шишками, прекрасно зная, что у меня в руках. Но стоит отдать должное, кидает он метко — прямо мне в затылок.
— Давай, не ссы, а то толку от тебя, что от...
— Что от твоей трепни, — перебил я,— куда жать хоть?
— Нацель дуло, замри. И медленно...замри, мать твою! Вот так, всё...мягко давишь пальцем...
Выстрел резанул воздух. Мне ударило по ушам. Хромой что-то опять говорил, но я не слышал: в голове гудело.
— Чего?
— Тьфу, ты... — Хромой махнул рукой и сплюнул. Как оказалось, шишку я сбил. Но потом просыпал порох, за что и получил вполне заслуженно по шее.
Так шли дни. Суровые серые будни не обходились без синяков и царапин. Яков меня учил всему: и что надо, и что, казалось, вовсе неуместны, но позже я понял, что в этой грёбанной жизни надо уметь всё вне зависимости от внешних факторов, ибо никогда не знаешь, какое ещё говно тебе подкинет судьба.
На протяжении всей жизни я учился, наблюдал и пытался понять людей. А впрочем, жизнь не так уж и плоха: начинаешь привыкать к этому говну и находишь покой в мелочах. Голода нет, от мора никто не подох, скотина здоровая. Так ты привыкаешь, бдительность тупеет, словно нож, которым режут на тарелке, а разум затмевается. Но не мой. Мой разум, когда всё спокойно — тишь да гладь, ищет подвох, порождает паршивые мыслишки, навязывает необъяснимое чувство тревоги. Когда наступало затишье, я не находил себе места — настолько я не доверял окружающему. Но позже, оказалось, что чутьё моё меня не подводит.
***
Такова уж моя тёмная натура, что везде ищет подвох, ведь ничего не бывает просто так: у каждого действия есть свои мотивы. Я стал ходить тише: по тёмным углам и волчьим тропам, стараясь всегда быть в тени. Так я часто оставался незамеченным. Притаившись в тёмном углу с сухарём за щекой, я наблюдал, слушал и слышал многое. И однажды, я, видимо, услышал лишнее...
Я сидел в сенях, любуясь ножиком. В избе была возня. В приник к стене, чтобы лучше расслышать тихие перешёптывания. В горнице сидели три человека: поп, Яков, старая знахарка. Поп Ануфрий как обычно ворчал и грозился карой божией.
— Хромой, всё дурь твоя прёт из твоей безбожной тупой башки! Со злом, каким бы оно не было вести делов нельзя! Крест и молитва — вот твоё оружие ото всех бед и напастий.
Яков вздохнул из-за чего закашлял.
— А в тот год ты что-то так не говорил, сам же своё благословение дал.
— Грешный ты, упаси твою душу, Хромой. Со злом, будь оно в обличие кошки, чёрта рогатого или дитя, связываться нельзя. Грех это, дело иметь с силой нечистою, все так в гиену огненную и покатимся дружно всем селом.
— Ты мне, богоугодный, тут адом и чертями не грози. Я всю жизнь с этой падалью, ради вашего же блага бошки мертвякам рублю.
— А убогий нам на кой чёрт, прости Господи?
— Лес берёт всегда своё, — встярала знахарка, — тронешь его дитя или то, что принадлежит ему— поглотит и костей не выплюнет. Раз дал— так бери, но за всё надо платить. Ты уж, святой отец, прости, но бог не всегда наши молитвы слышит: больно грешны мы. Но, кажись, дорого мы заплатили за него, а самое главное, что расплатиться ещё только придётся.
— Ему ничего не надо, — прохрипел Хромой: голос его совсем сел, и расслышать что-либо уже было сложнее, — не знает пока ничего, а может и не помнит.
После этого подслушанного разговора стали происходить такие изменения, что не то чтобы открыли мне какую-то тайну или раскрыли глаза на правду, скорей дали принять это. Хватит отрицать свою сущность, хватит этого. От самого себя не уйдёшь, как не крои, а нутро изменить сложно, практически невозможно. По крайней мере, так у меня.
Седовласые старики говорили, что в зеркале видна душа, потому-то всякая нечисть в людском обличии их избегает, дабы не проявить на свет своего истинного нутра. В зеркале я отражался, но с трудом и не сразу. Спустя неделю после подслушенного разговора моё собственное отражение мне улыбнулось. Нет, скорей, оскалилось.
Это ещё было при свете свечи. Решил я, значит, свою шевелюру поправить. Отражение проявилось достаточно быстро; я подолгу всматривался в себя, пытаясь понять красивый ли я или нет, пока моё отражение не исказилось в оскале. Свеча дрогнула, а сам я наблюдал, как уголки сухих губ потянулись в стороны, обнажая бледные дёсны и искажая всё лицо. Такая улыбка произвела на меня впечатление: у меня не возникло страха, скорее принятие, чувство, когда тебе уже безразлично, ты воспринимаешь всё просто — как есть. Я ухмыльнулся отражению в ответ и так простоял у зеркала минуты три, пока не понял, что в этом куске стекла уже никто иной как я. Какой же всё таки страшный, аж самого пробрало. Каково же другим смотреть на меня...
Любовь. Любовь к себе. Любовь к ближнему. Любовь к Богу. Любовь к миру. Откуда ей взяться — ума не приложу. Любить трудно, по крайней мере, сначала надо сдержать рвотный порыв, прежде чем сказать слово «люблю».
