14
Харриет. Моя мать.
Она сидит на ящике для растений на подоконнике в гостиной Букшоу. У ее правой руки моя сестра Офелия в возрасте семи лет играет в «веревочки» из красной шерсти, нитки болтаются между ее пальцев, словно тонкие алые змейки. Слева от Харриет вторая моя сестра Дафна, хотя еще слишком маленькая, чтобы уметь читать, указательным пальцем отмечает место в большой книге — «Сказках братьев Гримм».
Харриет с нежностью смотрит вниз, с легкой улыбкой мадонны на губах, на белый сверток, который держит на согнутой левой руке: ребенок — младенец, завернутый в белые пышные кружева, — это крестильное платьице?
Я хотела посмотреть на мать, но мои глаза все время возвращались к ребенку.
Разумеется, это была я.
— Десять лет назад, — говорила Ванетта, — я приехала в Букшоу зимой.
Сейчас она стояла рядом со мной.
— Как хорошо я это помню. Тем вечером был убийственный мороз. Все было покрыто льдом. Я позвонила твоей матери и предложила перенести на другой день, но она и слышать об этом не хотела. Она сказала, что уезжает и хочет оставить этот портрет в качестве подарка отцу. Она хотела сделать ему сюрприз, когда вернется.
У меня кружилась голова.
— Разумеется, она так и не вернулась, — мягко добавила Ванетта, — и, откровенно говоря, с тех пор у меня не хватило мужества отдать ему портрет, бедняге. Он так горюет.
Горюет? Хотя я никогда не формулировала это именно такими словами, это правда. Отец действительно горюет, но делает это в уединении и преимущественно в тишине.
— Картина, полагаю, принадлежит ему, потому что твоя мать заплатила за нее авансом. Она была очень доверчивым человеком.
Правда? — хотела сказать я. Не знаю. Я не так хорошо знаю ее, как вы.
Внезапно мне захотелось выбраться из этого дома — выйти на улицу, где я снова смогу дышать.
— Думаю, пусть лучше она остается у вас, миссис Хейрвуд, по крайней мере пока что. Я бы не хотела расстраивать отца.
Постой-ка! — подумала я. Вся моя жизнь посвящена тому, чтобы расстраивать отца — или по крайней мере идти против его желаний. Почему сейчас меня переполнило неожиданное стремление успокоить его и чтобы он меня обнял?
Не то чтобы он это делал, конечно же, потому что в реальной жизни мы, де Люсы, подобными вещами не занимаемся.
Но тем не менее какая-то неведомая часть вселенной изменилась, будто одна из четырех черепах, которые, как утверждают, держат мир на спинах, внезапно перенесла вес с одной лапы на другую.
— Мне пора идти, — сказала я, пятясь к двери. — Мне очень жаль насчет Бруки. Я знаю, в Бишоп-Лейси у него было много друзей.
На самом деле ничего такого я не знала. Зачем я это говорю? Как будто моим ртом завладел кто-то и я не в состоянии остановить поток слов.
Все, что я действительно знала о Бруки, — то, что он был бездельником и браконьером и что я застала его, когда он рыскал в нашем доме посреди ночи. Это его слова о Серой леди из Букшоу.
— До свидания, — попрощалась я.
Когда я вышла в коридор, Урсула торопливо отвернулась и скрылась из виду с ивовой корзиной в руке. Но не настолько быстро, чтобы я не успела заметить взгляд чистой ненависти в мой адрес.
Направляясь на велосипеде в сторону Бишоп-Лейси, я размышляла об увиденном. Я ездила в Мальден-Фенвик в поисках ключа к поведению Бруки Хейрвуда — наверняка это он напал на Фенеллу Фаа в Изгородях, потому что кто еще мог шататься в Букшоу в ту ночь? Но вместо этого я ушла с новым образом Харриет, моей матери, при этом мне было грустно.
Почему, например, мое сердце так грызло зрелище того, как Фели и Даффи, как две довольные гусеницы, наслаждались безопасностью и купались в ее сиянии, тогда как я лежала беспомощная, закутанная, словно маленькая мумия, в белую ткань, представляя не больший интерес, чем сверток из магазина?
Любила ли меня Харриет? Мои сестры вечно утверждали, что нет, что на самом деле она меня презирала, что впала в депрессию после моего рождения — депрессию, которая, вероятно, стала причиной ее гибели.
И тем не менее в картине, должно быть, написанной прямо перед тем, как она уехала в свое последнее путешествие, не было ни следа несчастья. Глаза Харриет смотрели на меня, и выражение ее лица давало понять, что ей весело.
Что-то в портрете изводило меня, что-то полузабытое, неуловимое, пока я смотрела на мольберт в студии Ванетты Хейрвуд. Но что это?
Как я ни пыталась, не могла уловить это.
Расслабься, Флавия, сказала себе я. Успокойся. Подумай о чем-то другом.
Давным-давно я обнаружила, что, когда слово или формула отказываются приходить на ум, лучше всего подумать о чем-то другом — о тиграх, например, или овсянке. И когда ускользающее слово меньше всего этого ожидает, я внезапно опять сосредоточу на нем все свое внимание, поймав нарушителя лучом моего мысленного прожектора, перед тем как он успеет ускользнуть во мрак.
«Выслеживание мысли» — так я называла эту технику и гордилась собой за ее изобретение.
Я отпустила свои мысли, позволив им уплыть к тиграм, и первым мне вспомнился тигр из поэмы Уильяма Блейка, тот, ужасный пылающий огонь в лесах ночи.
Однажды, когда я была еще совсем маленькой, Даффи довела меня до истерики, когда завернулась в ковер из тигровой шкуры, который висел в оружейной галерее Букшоу, и прокралась в мою спальню посреди ночи, цитируя стихи низким ужасным рыком: «Тигр, о тигр, светло горящий...» [Стихотворение «Тигр» У. Блейка в переводе С. Маршака. // Его сердце продолжает жить, // И мы выпьем за него три раза по три.]
Она так и не простила меня за то, что я швырнула в нее будильником. Шрам на подбородке остался до сих пор.
А теперь я думала об овсянке: зима, огромные дымящиеся черпаки с кашей, серой, будто лава, выплеснувшаяся из вулкана ночью, и миссис Мюллет по распоряжению отца...
Миссис Мюллет! Конечно же!
Что-то она мне сказала, когда я спросила насчет Бруки Хейрвуда. «Его мать рисует лошадей и гончих и всякое такое».
«Может, она и вас нарисует в свое время», — добавила миссис Мюллет. «В свое время».
Значит, миссис Мюллет знает о портрете Харриет! Должно быть, она была в доме во время тайных сеансов.
— Тигр! — крикнула я. — Ти-и-игр!
Мои слова отразились эхом от изгородей по обе стороны узкой тропинки. Что-то впереди меня бросилось в укрытие.
Может, животное? Олень? Нет, не животное — человек.
Это Порслин. Я уверена. Она все еще одета в черное креповое платье Фенеллы.
Я резко затормозила «Глэдис».
— Порслин! — окликнула я. — Это ты?
Ответа не было.
— Порслин? Это я, Флавия.
Что за глупость! Порслин спряталась за изгородью, потому что это я! Но почему?
Хотя я ее не видела, наверняка она настолько близко, что можно коснуться. Я чувствовала ее взгляд на себе.
— Порслин! Что такое? В чем дело?
Загадочное молчание затянулось. Словно на одном из тех спиритических сеансов в светских гостиных, когда ждешь, чтобы доска Уиджи начала двигаться.
— Ладно, — наконец сказала я, — подумай. Я буду сидеть тут и не пошевелюсь, пока ты не выйдешь.
Последовало еще одно долгое ожидание, затем кусты зашуршали, и Порслин вышла на тропинку. Выражение ее лица давало понять, что она на пути к гильотине.
— В чем дело? — спросила я. — Что случилось?
Когда я шагнула к ней, она отпрянула, сохраняя между нами безопасную дистанцию.
— Полиция отвезла меня к Фенелле, — дрожащим голосом сказала она. — В больницу.
О нет! — подумала я. Она умерла от ран. Пусть это будет неправда.
— Мне очень жаль, — сказала я, делая еще шаг. Порслин отступила и подняла руки, будто защищаясь от меня.
— Жаль? — произнесла она чужим голосом. — Что тебе жаль? Нет! Стой где стоишь!
— Мне жаль, что с Фенеллой это случилось. Я сделала все, что могла, чтобы помочь ей.
— Ради бога, Флавия! — закричала Порслин. — Прекрати! Чертовски ясно, что это ты пыталась убить ее, и ты это знаешь! А теперь ты хочешь убить меня!
Ее слова ударили меня, словно кулаком, и я задохнулась. Я не могла дышать, голова закружилась, и в мозгу будто зашевелилась стая саранчи.
— Я...
Но бесполезно — я была не в состоянии говорить.
— Фенелла мне все рассказала. Ты и твоя семья ненавидели нас годами. Твой отец выставил Фенеллу и Джонни Фаа из поместья, и поэтому Джонни умер. Ты отвезла ее обратно на место прежнего лагеря, чтобы докончить работу, и тебе почти удалось, не так ли?
— Это безумие, — выдавила я. — С чего бы мне хотеть...
— Только ты знала, что она здесь.
— Послушай, Порслин, — заговорила я. — Я знаю, ты расстроена. Я понимаю. Но, если бы я хотела убить Фенеллу, с какой стати я бы обратилась к доктору Дарби? Разве я не оставила бы ее просто умирать?
— Я... я не знаю. Ты приводишь меня в замешательство. Может, ты хотела иметь оправдание на случай, если не убила ее?
— Если бы я хотела ее убить, я бы ее убила, — сердито сказала я. — Я бы оставила все как есть до конца. Я бы не стала портить дело. Понимаешь?
Ее глаза расширились, но я видела, что доказала свою правоту.
— И насчет того, что только я была там той ночью... А как же Бруки Хейрвуд? Он слонялся по Букшоу — я даже застала его в нашей гостиной. Ты думаешь, его тоже я убила? Ты думаешь, что человек весом меньше пяти стоунов [1 стоун = 6,34 кг. // Получит завтрак с веревкой и маслом. // На который пригласим всех его друзей. // Радующихся таким темным делишкам.] убил Бруки, который весит, наверное, все тринадцать, и повесил его, как стираное белье, на трезубец Посейдона?
— Ну...
— О, перестань, Порслин! Я не думаю, что Фенелла видела нападавшего. Если бы да, она не обвинила бы меня. Она тяжело ранена и сбита с толку. И позволила своему воображению заполнить недостающее.
Она стояла на тропинке, пристально глядя на меня, как будто я кобра в корзине заклинателя змей, внезапно начавшая говорить.
— Давай, — сказала я, — пошли. Вернемся в Букшоу и найдем что-нибудь пожрать.
— Нет, — ответила она. — Я возвращаюсь в фургон.
— Там небезопасно, — заметила я. Возможно, если я назову вещи своими именами, то смогу заставить ее передумать. — Кто бы ни проломил Фенелле череп и не воткнул ложку для лобстеров в нос Бруки, он все еще бродит здесь. Пойдем.
— Нет, — повторила она. — Я тебе сказала, я возвращаюсь в фургон.
— Почему? Ты меня боишься?
Ее ответ прозвучал быстрее, чем мне хотелось бы.
— Да, — ответила она, — боюсь.
— Ну что ж, — мягко сказала я. — Будь дурочкой. Увидишь, мне наплевать.
Я поставила ногу на педаль и приготовилась стартовать.
— Флавия...
Я обернулась и взглянула на нее через плечо.
— Я передала инспектору Хьюитту то, что мне рассказала Фенелла.
Чудесно, подумала я. Просто чудесно.
Кто-то однажды сказал, что музыка своим волшебством может успокоить. Не помню кого. Может быть, речь шла о звере? Даффи знает точно, но поскольку я с ней не разговариваю, то вряд ли могу спросить.
Но, по мне, музыка и наполовину так хорошо не успокаивает, как месть. С моей точки зрения, сведение счетов оказывает настолько успокаивающий эффект на психику, что может дать музыке изрядную фору. После стычки с Порслин я пыхтела, как кабан в стойле, и мне требовалось время, чтобы остыть.
Войти в дверь моей лаборатории — все равно что получить убежище в тихой церкви: ряды бутылочек с химикалиями — мои витражи, лабораторный стол — мой алтарь. В химии больше богов, чем на горе Олимп, и здесь, в уединении, я могла мирно молиться величайшим из них: Жозефу Луи Гей-Люссаку (который, обнаружив, что юная продавщица в магазине тканей тайком читает книгу по химии, пряча ее под прилавком, быстренько бросил невесту и женился на этой девушке), Уильяму Перкину (нашедшему способ получения пурпурной краски для императорских мантий без использования выделений моллюсков) [Имя Уильяма Перкина носили два выдающихся английских химика-органика, сын и отец; честь изобретения одного из первых синтетических красителей мовеина (пурпурной краски, о которой упоминает Флавия) принадлежит старшему.] и Карлу Вильгельму Шееле, который открыл кислород и — еще более волнующий факт — цианид водорода, мой личный выбор в качестве последнего слова среди ядов.
Я начала с мытья рук. Я всегда совершаю этот ритуал, но сегодня мне потребуются сухие руки.
Я захватила в лабораторию предмет, обычно пристегнутый к сиденью «Глэдис». «Глэдис» приехала с завода полностью оборудованной, с набором для ремонта, и вот эту жестяную коробку с надписью «Данлоп» я водрузила на лабораторный стол.
Но сперва я закрыла глаза и сосредоточилась на предмете моего внимания — моей возлюбленной сестре Офелии Гертруде де Люс, чьим делом жизни было возрождение испанской инквизиции со мной в качестве единственной жертвы. С попустительства Даффи недавние пытки в погребе стали последней каплей. И ныне ужасный час возмездия наступал!
Величайшей слабостью Фели было зеркало: когда дело касалось тщеславия, Бекки Шарп по сравнению с моей сестрой выглядела сестрой ордена Святого смирения Марии — ордена, с которым она вечно меня сравнивала (неудачно, должна я сказать). [Женский монашеский орден Святого смирения Марии, основанный во Франции в XIX в. и затем перебравшийся в Америку, занимался помощью сиротам, видимо, поэтому злобная Фели своим сравнением пытается внушить Флавии, что она не родная дочь.]
Она была способна часами изучать себя в зеркало, отбрасывая волосы, скаля зубы, возясь с прыщами и оттягивая внешние уголки глаз, чтобы они аристократично опускались, как у отца.
Даже в церкви, уже прихорошившись до кончиков ногтей, Фели вечно смотрится в маленькое зеркальце, которое она прячет в «Гимнах, древних и современных», чтобы наблюдать за цветом лица, в то же время притворяясь, что освежает в памяти слова гимна № 573-й «Все яркое и красивое».
Кроме того, она отличалась религиозным снобизмом. Для Фели утренняя служба была драмой и она сама — ее благочестивой звездой. Она всегда вскакивала первой, чтобы получить причастие, так, чтобы, когда она возвращалась к нашей скамье, как можно больше прихожан увидели ее скромно потупленные очи и сложенные на талии длинные белые пальцы.
Эти факты я проанализировала, перед тем как спланировать следующий шаг, и теперь время настало.
С маленькой белой Библией, которую миссис Мюллет подарила мне в день конфирмации, в одной руке и набором для ремонта в другой я направилась к спальне Фели.
Это не так сложно, как может показаться. Если идти по паутине пыльных темных коридоров, держась верхнего этажа, можно добраться из восточного крыла Букшоу в западное, минуя по пути большое количество заброшенных спален, не используемых с тех пор, как королева Виктория в последние годы правления отказалась нанести де Люсам визит. Она заметила своему личному секретарю сэру Генри Понсонби, что ей «вероятно, не хватит воздуха в таком крошечном обиталище».
Сейчас эти комнаты напоминали морги для мебели, населенные только остовами кроватей, комодами и креслами, прикрытыми простынями, высохшими от старости и временами издававшими тревожные скрипы в ночи.
Но в данное время, когда я миновала последние из покинутых спален и подошла к двери, которая вела в западное крыло, все было тихо. Я приложила ухо к зеленому сукну, но по ту сторону царила тишина. Я со скрипом открыла дверь и всмотрелась в коридор.
Снова ничего. Словно в могиле.
Я улыбнулась, когда по западной лестнице полились звуки 147-й кантаты Баха «Радость человека желающего»: Фели занялась музицированием в гостиной, и я знала, что меня не побеспокоят.
Я вошла в ее спальню и закрыла дверь.
Эта комната не была мне незнакомой, поскольку я часто приходила сюда стянуть шоколадные конфеты и порыться в шкафах. По планировке она очень похожа на мою: огромный старый ангар с высокими потолками и большими окнами, место, на первый взгляд, более подходящее, чтобы устроить самолет, чем чью-нибудь тушку на ночь.
Главным отличием наших спален было то, что в комнате Фели не было пузырящихся влажных обоев на стенах и потолке: во время ливней вода просачивалась и превращала мой матрас в сырое болото. В таких случаях мне приходилось уходить с кровати и проводить ночь, завернувшись в халат, в пропахшем мышами «крылатом» кресле, стоявшем в единственном сухом углу комнаты.
Спальня Фели, в противоположность моей, как будто возникла из кино. Стены покрывал изящный цветочный орнамент (кажется, моховая роза), а высокие окна обрамляли занавески из кружев.
Кровать с пологом на четырех столбиках казалась маленькой в столь огромной комнате и, почти незаметная, стояла в углу.
Слева от окон, на почетном месте, располагался исключительно элегантный комод эпохи королевы Анны, его изогнутые ножки были такие же стройные и изящные, как у танцовщиц на картинах Дега. Над ним на стене висело чудовищных размеров зеркало в темной раме, слишком большое для грациозных ножек внизу. Это очень напоминало Шалтая-Болтая: неприлично огромная голова на теле с ножками эльфа.
Я воспользовалась расческой Фели, чтобы открыть Библию на крышке комода. Из набора для ремонта шин я добыла гидроокись силиката магния, более известную как французский мел, или тальк. Это вещество предназначалось для того, чтобы предотвращать прилипание камеры к внутренней стороне покрышки, но это не то применение, которое я собиралась ему найти.
Я окунула одну из кисточек из верблюжьего волоса для макияжа в тальк и, последний раз заглянув в Библию для справки, написала краткое послание на зеркале жирными буквами: «Второзаконие. 28:27».
Сделав это, я вытащила платок из кармана и аккуратно стерла написанные слова. Сдула остатки просыпавшегося талька с крышки комода и стерла следы на полу.
Готово! Остальная часть моего плана гарантированно осуществится сама собой.
Она развернется благодаря неизбежным законам химии, а мне не придется пошевелить и пальцем.
Когда Фели в следующий раз устроится перед зеркалом и придвинется поближе, чтобы рассмотреть свою отвратительную шкурку, влага ее дыхания сделает видимыми слова, которые я написала на стекле. И послание крупно проступит прямо перед ней:
...
Второзаконие. 28:27.
Фели придет в ужас. Она бросится к Библии, чтобы прочитать абзац (на самом деле, может, и нет: поскольку эта цитата имеет отношение к внешнему виду, вполне может быть, что она и так знает ее наизусть). Но если она таки начнет ее искать, вот что обнаружит:
...
Поразит тебя Господь проказою египетскою, почечуем, коростою и чесоткою, от которых ты не возможешь исцелиться...
Как будто проказы недостаточно, еще речь идет о почечуе, то есть геморрое, — идеальный штрих, я полагаю.
И если я знаю свою сестру, она не сможет удержаться, чтобы не прочитать следующие строфы:
...
...поразит тебя Господь сумасшествием, слепотою и оцепенением сердца.
И ты будешь ощупью ходить в полдень, как слепой ощупью ходит впотьмах, и не будешь иметь успеха в путях твоих, и будут теснить и обижать тебя всякий день, и никто не защитит тебя.
Ха-ха!
Увидев, как эти слова материализуются прямо на глазах, Фели поверит, что это послание от Бога, клянусь Старым Гарри, [Старый Гарри — английское прозвище дьявола.] как она пожалеет!
Я прямо видела эту картину: она бросится ниц на ковер, обуреваемая мыслями, испуганная и шокированная, не в состоянии произнести ни звука.
Я фыркнула, прыгая вниз по лестнице. Не могу дождаться.
У подножия лестницы, в вестибюле, стоял инспектор Хьюитт.
