16 Глава
Во время эпидемии гриппа в детской инфекционной больнице всегда аврал. Палаты переполнены, в такие больницы госпитализируют не только детей, но и их матерей. У врачей и медсестер нагрузка повышается в разы. Маленький ребенок может дать генерализованную реакцию в ответ на инфекцию. Только что ребенок был среднетяжелый, через минуту его везут в реанимацию. Все валятся с ног и злятся. Детские инфекционисты ненавидят эпидемии респираторных и кишечных инфекций. Ненавидят смертной ненавистью. Грипп особенно.
Нашу группу растолкали по отделениям. Я работала в отделении вирусных гепатитов, перепрофилированном под грипп. Половина персонала на больничном. Кто еще мог ползать, стоял на посту как проклятый.
В процедурном умирал ребенок. Мальчик девяти месяцев с синим лицом. Он лежал под капельницей и почти не дышал. Трубка электроотсоса сразу же забилась вязкой, тягучей, прозрачной, как стекло, мокротой.
– Если не отправить на ИВЛ, он загнется, – сказала Худякова прокуренным басом.
Я, застыв, смотрела на синего девятимесячного мальчика.
– Что стоишь? – заорала Худякова. – У меня людей нет. Видишь, я занята! Звони в реанимацию!
Я трясущимися руками бросилась набирать номер. Трубку взял Чуйко, завреанимацией.
– Ребенок… Девять месяцев… Дыхательная недостаточность…
– Затрахали! – рявкнул Чуйко. – Уже пятый за два часа! Лечить не умеете, а в медицину лезете!
Худякова выдрала из моих рук трубку.
– Слушай, ты! Не возьмешь, я тебя засужу! Понял?
Раздался мат-перемат, и Чуйко швырнул трубку.
– Бери ребенка! – заорала Худякова. – И бегом в реанимацию! Лифты к черту!
Мы с Худяковой бежали по нескончаемым ступеням лестницы, по этажам детской инфекционной больницы, по бесконечным белым коридорам с огромными окнами. Бежали до свиста в груди, до вылета сердца из грудной клетки. У меня на руках умирал ребенок, а Худякова скручивала в руках кислородную подушку, прижимая к синему личику кислородную маску. Мы влетели в тамбур реанимации и открыли двери.
– Бездари! – заорал Чуйко. – Амбу сюда! Никифорова срочно!
Я прижимала к себе тельце маленького мальчика, как безумная. Он, кажется, уже не дышал. У меня вырвали его из рук, и я упала на банкетку. Привалилась к стене, закрыла глаза и умерла. Мне было страшно. До жути. Я видела маленького мальчика цвета индиго с сиреневыми венами на крошечном тельце. Они опутали его своей сетью и задушили.
– Не боись, не загнется, – я услышала сквозь толстую вату голос Худяковой. – Раздышат. У нас лучшая реанимация в городе, а Чуйко первоклассный реаниматолог.
– Мм.
– Где история?!
Я вздрогнула и открыла глаза. Рядом с нами рычал Чуйко.
– Где-где? В Караганде! – разом вскипела Худякова. – У нас было время на писанину? Я тебя спрашиваю?
– Я сам тебя засужу! Вы бы еще труп принесли! Еще немного, и пацану хрендец!
– Хрендец нашему мешку Амбу! Уже давно. Ты сам подписал заявку. Что не явился за трупом своевременно? Это ты будешь шляться по СИЗО и тюрьмам! Я обещаю! У меня время по секундам отмечено!
– Что с мальчиком? – спросила я.
Они перестали орать и перевели взгляд на меня.
– На ИВЛ, – отдышавшись, произнес Чуйко. – Раззявы! Его смерть будет на вашей совести.
– Вот это видел? – Худякова воткнула ребро ладони в другую руку, сложив ее пополам.
– Стерва, – устало сказал Чуйко.
У меня не было сил ни на что. Я сидела в студенческой раздевалке, привалившись к стене и закрыв глаза. Как в реанимации. Перед моими глазами стоял маленький синий мальчик, задушенный сетью его собственных вен.
– Лопухина, ты умерла?
Я подняла голову, на меня, прищурившись, смотрела Терентьева.
Странный, чужой человек. У нас с ней нет ничего общего. Мы с ней почти не общаемся, а она утруждает себя неприязнью ко мне.
– Что тебе от меня надо?
– Ничего. Я на тебя плевала.
Она переоделась и ушла, я достала сотку.
– Илья, сегодня день рождения Геры.
– Мне поровну, – перебил он меня.
– Давай поздравим, – мне не хотелось спорить и ссориться. Я устала от всех.
– Я же русским языком сказал. Мне поровну!
– Я пойду одна.
– Иди, – согласился он. – Ходи сколько угодно. Когда хочешь, куда хочешь и к кому хочешь. Мне наплевать.
На меня наплевали все, а я так устала, что мне все равно. Так случается, когда в фильме выключают цвет. Черно-белый мир, в котором никому не хочется жить, но надо. Потому что так задумал очередной никому не ведомый режиссер.
– Гера, я не смогу быть врачом. Там всегда смерть.
Мы сидели с Герой на диване, обнявшись, как два близнеца. Мне царапала щеку грубая шерсть модного пуловера, который я ему подарила. Я купила его в дорогущем фирменном магазине. Накопила денег из тех средств, которые давал мне Гера, и купила. Смешно покупать человеку подарки на его же собственные деньги.
– Есть много специальностей, где не нужно работать с больными.
– Нет. Я ошиблась. Хочу все бросить.
– Столько лет коту под хвост?
– Потом будет хуже.
– Давай поговорим в следующий раз. У тебя будет другое настроение. Лучше. И все станет по-прежнему.
– По-прежнему не будет. У меня такое настроение уже давно.
– Почему?
– Не знаю.
Я действительно не знала, почему. Все будто по-прежнему и все равно по-другому. Цвет в фильме приглушали незаметно, от серии к серии. Я не сразу заметила, что Илья стал позже приходить домой, сначала изредка, затем все чаще и чаще. А потом мы перестали разговаривать. Просто так. Без ссоры. У нас не было времени на разговоры, мы не ужинали вместе, не смотрели дурацкие фильмы на DVD, никуда не ходили. Я ждала его сначала у окна, потом у входной двери, потом сидя на кухне, потом лежа в кровати. Сначала я ревела ревмя. Целыми днями и целыми ночами.
– Когда у тебя будет обезвоживание? – спросил наконец Илья. – Мне надоело.
– Почему ты так?
– Я привык жить один, – спокойно ответил он. – И не надо торчать в прихожей. Меня это раздражает. Понятно?
В новых домах почти нет пыли, такой, как в моем детстве. Угол забвения найти трудно, зато зеркала вдруг стали такими же, как в бабушкином доме. Я снова фотографировала себя, теперь на сотовый телефон. На каждой следующей фотографии синие круги под глазами становились все четче и четче. Я стала походить на умирающую. Я волочила ноги, как умирающая. И все чаще вспоминала Корицу. Он меня съел.
– Все будет хорошо. Обязательно, – поцеловал меня Гера. – Я же с тобой.
– Можно я останусь у тебя ночевать?
– Конечно. Это твой родной дом, – улыбнулся он.
Я заревела в голос впервые за несколько дней. Я ревела, размазывая слезы и сопли по новому модному пуловеру Геры.
Господи! Как хорошо, что есть родной дом, где тебя ждут. Там всегда уютно. Там родные люди, которым ты нужен.
– Спасибо, – глотая слезы, сказала я.
– Глупая ты. За что спасибо-то?
Я засмеялась сквозь слезы. Он вытер их со щек. И я вдруг услышала, как на праздничном столе чирикают Лимон и Яблоко. Один – лимонный, другой – яблочно-зеленый. Яркие тропические фрукты с крылышками за спиной чирикали хором.
– У тебя пуловер синий с серым. Я специально такой купила. К твоим глазам. Теперь твои мировые океаны выплеснулись тебе на грудь.
– Я его никогда не сниму. Даже самым жарким летом. Пусть мировые океаны плещутся вокруг моей оси всю жизнь.
– Шампанского! – прогундела я сопливым носом.
– То-то же! – рассмеялся Гера. – А то я думал, у меня не день рождения, а поминки.
– Никогда так не говори! Никогда! – меня подбросило над диваном. – Слова убивают!
Гера всегда боялся за меня, теперь я стала бояться за него.
– Не буду. – Гера разлил шампанское, и мы протянули навстречу друг другу бокалы.
– Я хочу, чтобы ты был всегда.
– Так не бывает.
– Бывает, – не согласилась я. – Ты моя половина. Нет, что я говорю? Ты – это я. Даже больше, чем я. Так я нас чувствую. Как одно целое. Понимаешь?
Мы чокнулись бокалами и заслушались. Звон старинного хрусталя струился бесконечной, прозрачной, как слеза, рекой. Ненавязчиво и тихо. Жизнь, наверное, должна звучать как хрусталь. Чисто.
Не знаю, как звучала наша с Герой жизнь, но я бы никогда из нее не ушла, если бы не неотвратимый взрыв в реторте Шара. Моя жажда оказалась сильнее нашей тихой, бесконечной, бездонной реки. Но это ничего не значило. Мы с Герой были, есть и будем всегда, а другие… Другим нас не понять…
– Знаешь, я зашла на один форум. Ничего особенного. Поняла, что не мое, и бросила. Только одно забыть не могу. Парень совсем не с моей улицы рассказал то, что меня вдруг зацепило. И я думаю об этом и думаю.
– О чем рассказал?
– О бабушке своей. Она казачкой кубанской была. Жизнь, наверное, хорошую прожила. Он об этом не говорил, но мне понятно стало сразу. Знаешь, что он написал? Когда она умирала, то обвела напоследок глазами комнату и сказала: «А хата-то не белена». И больше ничего. Закрыла глаза и ушла. Насовсем. Этот парень свою бабушку забыть не может, и я теперь тоже не могу. Представляешь, чужой мне человек сказал самую важную для меня вещь. Если бы мы с ним просто сели и поговорили, может, мы друг друга бы поняли, хотя мы и с разных улиц. Я тоже хочу свой дом. Белый-белый, светлый-светлый. И большой белый стол. И чтобы было кому сказать, как я много в своей жизни уже сделала и как мне жаль, что столько я не успела. Только надо, чтобы жил такой человек, кому можно такое доверить. Понимаешь?
– Понимаю.
Я помолчала.
– Раз Илья меня все время звал, значит, я ему нужна. Как думаешь?
– Помнишь, я рассказывал тебе о Михайлове, которого встретил там? Он всю жизнь ходил на сейнере, а мечтал о парусниках.
– Помню, – кивнула я.
– Он говорил: вера – это парус, она дает силы. Надо только поймать ветер, тогда ляжешь на свой курс. Вдруг ошибки делают нас счастливее? Чтобы отправиться в путь, судно вооружают не только парусами, рангоутом и такелажем, но и балластом. Может, чем серьезнее ошибки, чем больше веры и сил, тем вернее парусник дойдет к своему причалу?
Гера смотрел на меня, а я видела в его глазах далекое море, в котором люди ловят свои мечты. Сколько нужно времени, чтобы поймать свой ветер?
– Может, не стоит бояться себя? Иначе потеряешь способность любить, не требуя ничего взамен. Истаскаешь жизнь с изнанки, так ничего и не попробовав, ни разу не рискнув, не поступившись. – Гера вдруг засмеялся. – А сердце-то в лохмотьях сильнее. Чем больше прорех, тем больше света внутри.
– Ты так думаешь?
– Я через это прошел, – тяжело сказал он. – Я не о свете.
Я боднула Геру головой в грудь и так и осталась лицом к его сердцу. Я не знала, как лечить тоску, но не стоит ему вспоминать в свой день рождения то, чего уже не поправить.
– Тост, – попросила я. Мои губы царапнула шерсть нового Гериного пуловера.
– За бесконечное зеленое яблоко! – улыбнулся он.
Гера всегда боялся за меня, теперь я стала бояться за него. Ночью я вышла на балкон в черную ночь. На небе горели звезды. Мириады звезд. Далеко-далеко. Я обвела их взглядом и попросила:
– Господи! Сделай так, чтобы с Герой все было хорошо. Я что хочешь для тебя выполню.
Ветер потрепал мне волосы.
– Спасибо, – прошептала я.
* * *
Мне не хотелось идти на психиатрию. Она стала каторгой. Я еле волочила ноги на каждое занятие. Мне надоели чужие разбившиеся мечты. Я устала от них донельзя. Я хотела видеть нормальных, счастливых людей. В психбольнице таких не было. И быть не могло.
Нам продемонстрировали Дуду. Это был человек в возрасте, почти старый. Я завороженно смотрела на его плоский череп, который прикрывала лишь тонкая кожа. Она осталась единственной броней, защищающей от его неудавшейся жизни. Он покачивал лысым черепом и все время повторял:
– Дуду. Дуду. Дуду.
И улыбался сам себе снова и снова.
– Он был замдиректора порта, – сказал Эдуард Алексеевич. – Попал в аварию, ему снесло полчерепа. Теперь вот здесь.
– Так ведь может быть с каждым. С любым, – повела плечами Рыбакова.
– Да, – согласился Эдуард Алексеевич. – Не зарекайся. Ни от чего.
Рыбакова вдруг расплакалась.
Эдуард Алексеевич встал и вышел. Он всегда в это время пил чай. По строгому распорядку. Наверное, в психбольнице персоналу нужен строгий распорядок, чтобы не стать такими же, как пациенты.
– Что ревешь? – спросила Рыбакову Терентьева, ее глаза щурились злостью. – Такое не может быть с каждым! Учи правила движения. Валенок!
– Ты что такая злая? – сквозь слезы проговорила Рыбакова.
– Я?! Я добрая! Запомни!
– А если склероз? – хохотнул Зиновьев. – Дуду!
Старосельцев и Зиновьев покатились со смеху.
– Идиотия, – поставила диагноз Яковлева.
– У тебя? – хохотали Старосельцев и Зиновьев.
Психиатрия плохо действовала на всех. Кроме Зиновьева и Старосельцева. У них был пуленепробиваемый череп.
– Почему у врача такая профессия? – спросила я как-то ВВ. – Одни страдания и смерть. Без конца и края.
– У тебя еще не было настоящих больных. Твоих собственных, – ответил он. – Когда вытаскиваешь больного с того света, улетаешь от радости на седьмое небо. Вместе со своим выздоравливающим пациентом. Совсем как Мэри Поппинс.
– Мэри Поппинс – ведьма. Ее авторша написала закодированную ведьмовскую книгу. Она просто посмеялась над нами. И над детьми тоже.
– Да? – удивился ВВ. – Значит, мы улетаем на небо как серафимы. Устраивает?
– Тогда врачей надо беречь.
– Не знаю, – рассмеялся ВВ. – Это зависит от того, под каким углом зрения смотреть. В Древнем Китае деревенская община платила врачу только тогда, когда кто-то болел. Больных не было, и врач умирал от голода. Сурово, но справедливо. Для Древнего Китая.
У нас в этот день в расписании стояла лекция по факультетской терапии, проходила она в старом лекционном зале. Я сразу пошла по лестнице на второй этаж, откуда можно было попасть на задние ряды. Может, там удастся поспать. Ночью меня мучила бессонница, а днем непреодолимое желание спать. До летаргии.
Я не заметила, как заснула. Я бежала в кромешной тьме по черной траве до свиста в легких. Как при замедленной съемке. И мне было страшно до жути. Наверху луна, позади хриплое дыхание. Когда я без сил упала, надо мной склонилась черная собака. Ее глаза с кошачьим зрачком сверкнули зеленью в свете луны. Собака лизнула мне горло и открыла пасть. Я проснулась в холодном поту.
Я не стала толкаться в толпе и вышла из зала на площадку второго этажа последней.
– Старосельцев, ты так и будешь по жизни круги наворачивать?
Услышав голос Терентьевой, я остановилась. Лестница заканчивалась наверху слепым аппендиксом. Там не бывал никто из преподавателей, зато студенты курили часто.
– Отвянь от меня! – жестко сказал Старосельцев. – Если бы я знал, что ты такая вязкая, я бы на километр к тебе не подошел.
– Ты – техпомощь, – засмеялся Зиновьев. – Вот и оставайся техпомощью. Кирпич хуже.
Зиновьев, оказывается, тоже был там. «Кирпич» – это стоп и объезд. «Кирпичами» у нас называли девушек страшных как смертный грех или вязких как суперклей. Их наше мужичье обходило за километр. Это правда.
– А если я беременна? – голос железной Терентьевой дрогнул.
– Вали в абортарий! Милка моя! – заржал Зиновьев. – Если жениться на каждой беременной, то у нас будет гарем.
– Сам вали отсюда! – захрипела, зарычала, как безумная, Терентьева. – Кто тебя звал сюда? Недомерок!
– Сама вали, – лениво ответил Зиновьев. – Не мешай курить самосад. Здесь я отдыхаю, а не ты. Врубаешься? Я!
– Саша, – потерянно позвала Терентьева. – Пожалуйста!
– Я, Терентьева, о резине никогда не забываю. Так что не тромби мне мозг. Пуганый я. Андерстенд?
– Саша, я люблю тебя! – отчаянно крикнула Терентьева.
– А я тебя нет, – обрубил Старосельцев. – Врубаешься, милка?
Мимо меня пролетел окурок, выпущенный из рук оранжевой пулей. Терентьева зарыдала. Громко, в голос.
– Пошли-баши, – предложил Зиновьев. – Мне жить мешают.
– Пошли, – засмеялся Старосельцев.
Мимо меня пролетела вторая оранжевая пуля.
– Заводить бабу в месте упокоения – тухлая мысль, – спускаясь по лестнице, сообщил Зиновьев.
– Да пошла она, – скучно отмахнулся Старосельцев. – Будет липнуть, щупальца обломаю.
Я стояла за дверью лекционного зала, а наверху отчаянно рыдала Терентьева. Все было как у всех.
* * *
Мне не хотелось домой, и я решила поехать к морю. Люблю слушать шум волн. У воды лучше молчать, чем говорить, слова мешают мечтать. Раньше мы с Герой часто ездили смотреть на море с людных набережных или заброшенных пляжей. Странно, что воображение зависит от числа окружающих людей. Чем больше людей, тем острее я чувствую одиночество. В этом мы с Герой похожи, потому чаще ищем места, где, кроме нас, никого нет. Целый день почти без единого слова для нас нормально, для кого-то невыносимо. Есть ли люди, похожие на нас? Я не знаю.
Мое воображение зависит и от сезона. Летнее море зовет за собой, прокладывая туннель времени и пространства к неведомым берегам. В дальних землях, полных света и жгучих красок, легко оказаться, стоит лишь услышать прибой. Он начинает ворожить раньше, чем море становится видимым. Наверное, поэтому я больше люблю штормовое море, чем штиль. Еще не видя моря, я закрываю глаза, ветер и шум прибоя приносят образы мест, где я никогда не была. Осенью воображение возвращает меня домой, где меня ждет меньше всего того, что я могла бы любить. Осенью я всегда что-то теряю, весной нахожу и не могу найти слов, чтобы самой себе объяснить, отчего в это время так щемит сердце. Кажется, мечту о возвращении называют надеждой. Я не люблю это слово, но оно гвоздем забито в мой лексикон.
У зимнего моря мне всегда грустно. И кажется, что ничего не было и никогда уже не будет. Его абсолютная пустота засасывает мечты, как губка. Но я все равно прихожу к нему, чтобы знать, что все скоро уравновесит весна.
Зимой темнеет рано, наверное, не стоило ехать вечером к морю – ничего не увидеть. Я вышла из тепла метро, и меня передернуло от пронизывающего насквозь, сырого ветра. Я запахнула плотнее пальто, оглянулась на озябшие дома и подумала: как им живется зимой? И пошла по новым улицам к старому морю. Уже издали я услышала мерный, звенящий шум. Я подошла ближе и перегнулась через край каменного саркофага. Внизу звенело седое, мерзлое море. Никогда не слышала ничего подобного. Море так не звучит. Я слушала, слушала и все поняла. Тогда я достала из черного футляра желтую, блестящую трубу и приложила к губам. Мои пальцы сами нашли ноты.
– Что ты делаешь?
Я скосила глаза и увидела воображаемого человека.
– Я нашла зимние ноты, – объяснила я. – Лед, волна, камень.
Он склонился к морю и засмеялся.
– Это пивные пробки звенят об обледенелый бетон. Мусор. Понимаешь?
– Понимаю, – рассмеялась я. – Но если бы не они, мы бы так и не узнали, как звучит ледяная вода.
Я уходила с набережной, воображаемый человек смотрел вниз, слушая гигантскую меланхоличную погремушку. Он меня понял, мне повезло. Дело совсем не в пробках, их слишком мало, чтобы слышать далекий звон. Напоследок я оглянулась на огни домов. Хорошо засыпать под такую музыку, у морских, зимних снов нашлась своя мелодия. Сегодня я ее узнала.
Илья сидел за лэптопом в «аське». Я его обняла, он свернул окно. Быстро.
– Пойду приму душ, – сказала я.
Я закрыла дверь ванной на защелку и включила душ. Стоя под струями горячего душа, я думала, что так и надо жить вместе, ничего не требуя и ничего не давая взамен. Без нытья и постных лиц. Без ссор и упреков. В тишине и покое. Бесконфликтно и комфортно.
Когда я вышла из душа, Ильи дома не было. Тогда я легла, скрестив руки на груди.
Зачем жить вместе, не пересекаясь друг с другом и не встраиваясь в чужую жизнь? Комфортно, но бессмысленно. Можно с таким же успехом параллельно существовать в разных квартирах, домах, городах, странах, планетах. Не встречаться друг с другом и не знать друг друга по имени.
Зазвонил мобильник, я вздрогнула от его звука.
– Соберешься за полчаса, – сказал Илья, – поедем в один клубешник. С моими друзьями.
Я услышала в трубке смех. Где-то далеко, на другом конце провода говорили и смеялись люди. Я не желала смеяться с чужими людьми. Я хотела домой.
– Я не поеду, – без выражения сказала я.
– Опять завихрения?
– Не хочу.
Он бросил трубку.
Я лежала в кровати, покрываясь серой, зимней пылью, пока в окно не заглянула луна.
«Надо отсюда уходить, – в сотый раз подумала я. – Домой».
Я всегда хотела домой, если мне было плохо. Даже дома. Это детский атавизм. Я прожила с ним всю жизнь. Зачем же я оставалась в чужом доме, если у меня был свой дом? Я никак не могла понять. Может, я ждала материальную или нематериальную точку отсчета, которая все расставила бы по своим местам?
– Не спишь? – Илья вошел в спальню.
Он стоял, покачиваясь с пятки на носок, и смотрел сквозь меня. В комнате было темно, но я почувствовала это без труда.
– Сплю, – вяло ответила я.
– В одежде?
– Я хочу уйти.
– Не надо, – после паузы сказал он.
– Зачем оставаться?
– Я стараюсь, ты мне не помогаешь.
– Я не умею помогать.
– Понял.
Илья сел на кровать в моих ногах. Я сжалась от неожиданности. Он снял носок с моей ноги.
– У тебя ноги длинные, а ступня маленькая.
Илья держал меня за стопу, его ладонь была горячей, как угли. Он целовал каждый мой палец, затем ступню и пятку. У меня сердце колотилось так, как никогда в жизни, – я видела его глаза. В свете луны они отсвечивали вертикальным знаком «стоп», похожим на кошачий зрачок.
Мы не спали всю ночь. Как оказалось, Илья тогда все решил, но я об этом не знала.
* * *
Гера стал мне нужен как лекарство. Необходим, как переливание крови при острой кровопотере. Я лечила себя его горячим сердцем.
– О чем ты думаешь? – спросил Гера.
– Так. Ни о чем. О ерунде, которая ставит границы. Их не обойти, не объехать. Никак… – я повернула фарфоровую чашку. По ней шла трещина, наверху откололся кусочек. Устье трещины начиналось у края, изломанная линия тянулась к самому дну. Из разбитых чашек пить нельзя. Плохая примета. Это все знают. – Я знаю одного парня с параллельного курса. Шутки идиотские, анекдоты, чучмеки, ниггеры. Потом узнала, что он женат на девушке из Хорога и у них есть сын. Он травит свои анекдоты, все ржут, он психует. Я тогда решила, что он сволочь, и так бы и считала, если бы не случай. Он завел старую пластинку, а ему взяли да и сказали: «Че паришься? Бросай ты свою черножопую!» Он захохотал, просто закатился от смеха, а в глазах слезы. Все ржут, он закрыл лицо ладонями и стоит. Он пошел, все ржут ему в спину, а спина его гнется и гнется. Он тогда остался совсем один. Сам на сам. Понимаешь? И я вдруг поняла: он любит жену и сына, а сердца своего стыдится. Оно вытолкнуло его из кучи таких же, как он, и он перестал чувствовать себя своим. Представляешь, совсем простое, естественное чувство раскололо его пополам и заставило выбирать то, из чего не выбирается. Теперь я все думаю и думаю, что будет с его семьей. Неужели развалится из-за такой ерунды?
– А ты, оказывается, сильнее, чем я думал, – неожиданно сказал Гера.
– Чем? Тем, что тащусь за своей мечтой как черный шар? Нет, я не сильная. Я хожу по жизни, закрыв лицо ладонями. А спина моя гнется и гнется.
– Люди разные. Одни живут чувствами, другие словами.
– Да, – согласилась я. – Я не умею ничего объяснить.
– Я виноват. Я промолчал твое детство. Может быть, потому, что сам такой. Но чувствовать мир гораздо лучше, чем раскладывать его по полочкам. Даже если это труднее.
– Что мне делать?
– Не знаю… – Гера помолчал. – Не знаю. Даже если бы знал, как объяснить это сумасшедшему сердцу?
– Может, не стоит объяснять, если не получается?
– Может, не стоит опускать руки? – неуверенно произнес Гера.
– Правда?
Гера вздохнул, я обняла его, чтобы услышать свое сердце. Я знала, Гера не верил, как и я. Просто не хотел пугать, я не умею переживать опущенные руки. Если рвешь свое сердце сам, света в нем не бывает. Тогда нужны крепкие нитки и заплатки. Я не хотела быть овцой, но как латать сердце, я не придумала.
Я возвратилась от Геры затемно. Вошла и услышала в спальне тихий голос. Значит, Илья уже был дома. Я открыла дверь, он вскинул голову и замолчал.
– Я перезвоню, – сказал он в трубку.
Я вдруг почувствовала, в этой комнате лишней была я.
– Хочешь есть? – мой голос дрогнул, я этого не хотела.
– Ел, – кратко ответил Илья. – Свет не включай.
Я оглянулась. Фотоаппарат был не нужен. Жизнь обходится без него. Знакомая комната стала размытой фотографией прежней жизни своих хозяев.
– Скоро, если помнишь, Новый год. Мы встречаем его за городом. Я и мои друзья, – без выражения сказал Илья. – Поедешь?
– Я не могу.
Не хотела я никуда ехать. Просто поняла, что не успела. Сама поставила себя в угол забвения. Еще на старте. Думала, что выполняю скоростной спуск на лыжах, а оказалось, что несусь на санях в ледяном желобе бобслея. На финише всегда запредельная скорость. Шаг влево, шаг вправо – сердце в лохмотьях.
Илья лег на кровать, закрыл глаза и замолчал. Его молчание было враждебным, тягостным и холодным. Мы молчали, как два случайных попутчика в поезде. На расстоянии вытянутой руки. Это страшно. Лучше говорить. Легче.
– Езжай один. Ты соскучился по друзьям. Они тебя ждут.
Илья молчал, и я подумала, что он уже заснул. Тут он протянул ко мне руку. Он хотел отблагодарить за понимание сексом. Всего-навсего.
– Не надо, – попросила я. – У меня болит голова.
Илья не заставил себя упрашивать. Я не спала всю ночь. Мне вдруг вспомнилось, как часто я загадывала желания. Они никогда не сбывались. Все выходило наоборот. Если я чего-то хотела, то никогда не получала. Тогда я перестала загадывать желания, а надеяться не перестала. Смешно.
Я достала из пакета коробку с пирожными со взбитыми сливками и открыла окно. Пирожные падали тяжело и бесшумно, одно за другим. Оказывается, липкие черные прямоугольники живут так же, как и черные шары: молча и тягостно. Только избавиться от них намного легче.
Утром я спросила у Ильи:
– У тебя на подушке остается вмятина от головы?
– Я подушки не мну, – равнодушно ответил он. – Жалею.
Подушки в его доме были с синтетическим наполнителем. Даже у меня не оставалось вмятины от головы. Так получилось, люди жалели синтетические подушки.
