17 страница6 декабря 2018, 22:56

17 Глава

– У меня тяжелый больной Коробов. Очень тяжелый, – сказал ВВ. – Пойдемте смотреть.

Мы вяло потянулись за ним учиться уму-разуму.

Коробов лежал уже давно, у него был рак с множественными метастазами. Ему сделали несколько операций, операционная рана на животе не заживала и зияла огромной дырой, в которой виднелись внутренности. У Коробова развился сепсис, множество других осложнений и полное отсутствие желания жить. А его жизнь спасали неоднократно.

– То понос, то золотуха, – устало разводил руками заведующий гнойной хирургией. – Каждую неделю какой-нибудь сюрприз.

У палаты Коробова мы встретили врача отделения гнойной хирургии.

– Мы подняли ему давление до ста десяти на семьдесят, пульс – девяносто в минуту, но вы все равно его осмотрите. Сами знаете, Виктор Валентинович, нужна ваша запись в истории болезни. Коробов опять содрал повязку с раны. Майя ревет в три ручья, за утро она сделала ему повязку уже в третий раз. Коробов ни с кем не разговаривает уже с полмесяца, ему нужен психиатр. Но зачем? Он все равно не жилец.

Мы вошли в палату к Коробову, он лежал на кровати, у него было выраженное истощение, на запавших щеках пылал лихорадочный румянец. Коробов держал в руках зеркальце и неотрывно наблюдал, как медленно сокращается его обнаженный кишечник. ВВ осмотрел Коробова и не стал менять назначения. На лестничной клетке у отделения дочь Коробова ждала ВВ.

– Убейте его, – попросила женщина. – Дайте ему умереть без мучений. Я больше не могу это видеть.

На нас смотрели измученные глаза его дочери. Она тащила на себе весь груз болезни своего отца. Каждый день после работы приходила к нему, разговаривала с ним, оплачивала дорогостоящее лечение, обтирала, умывала. Мы видели ее лицо в тусклом зимнем свете лестничной площадки. Это было лицо смертельно уставшего человека, истощенного морально и физически.

– Это невозможно, – сказал ВВ. – Вы же знаете. Не нам это решать.

– А кому? – закричала его дочь. – Ему? Ему на нас плевать! Я каждый день прошу лишить страданий моего отца. И ничего, вообще ничего! За что с нами так?

– Вашему отцу недолго осталось жить. Вам нужно только немного отдохнуть, хотя бы один день. Ваш отец ушел в болезнь, ему сейчас не до вас.

– Я боюсь. Вдруг в тот день, когда я не приду, это произойдет, а отец захочет со мной попрощаться.

– Это может случиться когда угодно. В любое время, когда вас не будет. Вы не должны винить себя в том, что случилось или случится.

Мы вяло расселись в учебном кабинете. В нем было еще темнее, чем за окном, где хмурился пасмурный зимний день. Зиновьев включил свет.

– Я за эвтаназию, – сказал Старосельцев. – Чего людей долбить лечением, если они хотят умереть?

– Ты кто? Бог? – спросила Терентьева, ее глаза щурились ненавистью.

– Вот именно. Я не бог. Если бы нас не было, они бы уже умерли. Сами. Как полагается.

– Эвтаназия и «как полагается» – разные вещи, – жестко заметила я. – Потому ты не бог.

– Я не об этом, – Старосельцев запнулся и замолчал.

– Тогда утрамбуй свой мозг. Если можешь! – Я смотрела на него с ожесточением, как на врага.

Он был виновен в том, в чем не был виновен. Я чикнула взглядом-бритвой по его глазам. Он поднес к ним руку. Закрыл на секунду. А потом посмотрел на свою ладонь. На ней были бисерины алой крови. Я порезала чужие глаза своим взглядом. Порезала и вернулась домой.

– Посмотри, – Илья протянул мне коробочку.

В ней сверкало кольцо с бриллиантом. Я такие украшения видела только на портретах и фотографиях моих прадедов и прабабушек. Но у нас ничего не осталось. Их обменяли в войны, Гражданскую и Отечественную. На хлеб.

– Розовый бриллиант – пошлятина, – сказал Илья. – Но вы такое любите. Розовое, голубое, пушистое, в цветочек.

Я надела кольцо на палец. Оно переливалось всеми цветами радуги.

– Спасибо, – мой голос сорвался на шепот.

Я такого уже не ждала. Думала, никогда не будет. Я даже не обрадовалась. Когда все время бьют по правой щеке, ты привыкаешь подставлять левую. Кто сказал, что, умалившись, человек возвысится?

На глаза набежали слезы. Сами по себе. И я отвернулась к окну. По привычке.

– Нравится?

– Да.

– Вот и отлично. Снимай. Это подарок.

Я подняла голову, посмотрела в его лицо и ничего не увидела. Мои глаза заволокли слезы и так и остались. Ни туда, ни сюда.

– Кому?

– Какая разница? – Он улыбнулся, залив ямочки темнотой, как черным битумом. Черный битум потек по его щекам сквозь мои стоячие слезы.

– Ты от меня не уйдешь? – спросила я.

Не знаю, что случилось с моим голосом. Я говорила, как механическая кукушка. Из меня вытекала жизнь, оставляя металлическую, прямоугольную оболочку.

– Ничто из ничего не возникает и никуда не пропадает, – улыбнулись черные ямочки.

– Ты уйдешь? – повторила я.

– Я скоро вернусь, – засмеялись черные ямочки. – Через день или два. Наверное.

Он вложил кольцо в коробочку и пошел к двери. У меня в груди разорвалась аорта и залила жаркой кровью с головы до ног. И я бросилась за мечтой цепляться за нее собственными руками. Мой голос взорвался моим собственным горлом.
– Не уходи! Я не могу быть одна! – закричала я.

– Можешь, – ответили черные ямочки. – Ты это любишь.

Он улыбался. Я поняла, это конец. Вот то, чего я больше всего боялась. Остаться одной.

– Мне страшно, когда уходят! Я больше такого не вынесу!

– Поезжай к дяде! – Ямочки поставили жирную точку восклицательным знаком. – Будет весело.

– Я люблю тебя, – отчаянно прошептала я.

Дверь захлопнулась, я осталась одна. Кто сказал, что, умалившись, человек возвысится? Не помню.

Я вышла на балкон. Передо мной лежал другой район из новых домов и новой жизни. Здесь не видно золоченого шпиля, и я не знала, где бог.

– Я хочу уйти, – я подняла к небу глаза.

Оно расплылось бесконечным потоком хмурой воды из серого, сумеречного снега. Я села на пол балкона. Прямо на снег. Каждый живет по силам. У меня сил не было. Никаких.

* * *

Илья ушел совсем рано. Еще не было трех. Он собирался к друзьям, насвистывая веселый мотив. И улыбался сам себе.

– С наступающим, – сами произнесли мои губы.

– Также. – Он закрыл за собой дверь.

Я этого ждала. Так уже было. Очень давно. Я встречала Новый год у телефона, сидя на полу темного бабушкиного коридора. Меня никто так и не поздравил. И я разлюбила этот праздник. Мы с бабушкой его не встречали, пока не появился Гера. Он приучил меня ждать чуда. А чудес не бывает. Все это знают.

В Новый год мне всегда страшно. Он обещает новую, лучшую жизнь всем без разбора. Поэтому люди встречают его несколько раз. Если желания не сбылись сразу, можно подождать старого Нового года, восточного Нового года, любого другого. Надо только верить. А что делать тем, кому не верится? Не знаю. Наверное, лучше ничего не ждать, так легче.

В городе теперь жила метель. Она мела во все пределы, накрывая город своим белым саваном. Старый год уходил серым днем, тягостным и молчаливым. За окном падал снег огромными белыми комьями. Они не блуждали серыми тенями на стенах, они летели к своему причалу. Падали камнем вниз от собственной мокрой тяжести, ложились набок и топили своих пассажиров. Я сидела за столом, перечеркнутая серым крестом оконного переплета. И вдруг поняла: меня не любят давным-давно. Надо было уйти, чтобы не понять, я зачем-то осталась. Я коснулась ладонью своего сердца и ничего не почувствовала. Его прибили тремя гвоздями к серой безликой комнате.

Тогда я натянула пальцами рукава серой футболки и прижала к глазам. Я плакала безутешно и горько, опустив голову на скрещенные руки. Только плакала не о себе. Я снова оказалась в прошлом, качнувшись в него, как маятник. Моя новая жизнь началась с нелюбви. Но я сама не сумела подготовить свой парусник к плаванию. Я так боялась остаться одна, что мой страх пересилил любовь, и я себя потеряла. Балласт перевесил парус, парусник так и остался в доке. И потонул.

Я рыдала долго, пока не стемнело. Пока не устала от себя, от своих слез, от всего. Слезы выключились сразу после того, как пришла темнота. Я посмотрела на свои руки. На сером трикотаже футболки расплылись огромные черные кляксы, и я спрятала руки под стол. По привычке.

– Мне не с кем выпивать и закусывать в Новый год. – У Геры был грустный голос.

У меня подкатил горячий комок к горлу. Я хотела ответить и не могла.

– Я слышу бурю соплей по телефону, – сказал он. – Давай иди в гости любоваться на снег! Бегом!

– В старом платье своем бумажном? – прогундела я сопливым носом.

– Ну! – засмеялся Гера. – Будем валяться в снегу и морщинки разглаживать!

Я рассмеялась сквозь слезы. Они опять потекли, как из крана.

– Руки в ноги и бегом! – грозно сказал Гера – И не нюнить!

Я выскочила на дорогу и замахала двумя руками, возле меня тут же остановилась машина. Я даже не назвала адреса, а машина сразу привезла меня туда, куда надо. К моему собственному причалу. Ноги сами меня к нему принесли. Даже не принесли. Я долетела к родному дому на одном дыхании, не заметив ни расстояния, ни времени. Ни миллиметра, ни секунды! Как в сказке. Самой настоящей.

Многие люди ищут всю жизнь свой собственный причал, а он под боком. Получается, люди глупые.

Мы встречали Новый год впятером: я, Гера, Лимон, Яблоко и Пьеро. За праздничным белым столом у елки, пахнущей лесом, снегом, смолой и хвоей. Я закрасила нарисованные слезы Пьеро затиркой для печатного шрифта.

– Ни в жисть не отстирать, – сказал Гера.

Пьеро удивленно таращил на нас черные пуговицы своих глаз, думая, что мы за чудо такое. У него был такой потешный вид! Над ним смеялись даже Лимон и Яблоко. Пели хором и хихикали. И мы с Герой тоже смеялись над Пьеро, нам было совестно, но ничего тут не поделаешь. Так получилось само собой. А потом мы с Герой валялись в сугробах, разглаживая морщинки в душе, и глазели на черное небо. В нем не было видно звезд, только фейерверки. Они улетали в небо россыпями цветов и ягод. Никогда не видела таких фейерверков! Цветочных и ягодных, пахучих и вкусных.

Все было хорошо. Просто отлично. Как никогда. Но морщинки в душе не разгладились. Гера не мог мне помочь. Хирурги родных не оперируют.

* * *

Нас повели в хоспис. Как раз перед сессией. Это была учебно-ознакомительная прогулка. Не более. Я знала, зачем иду. Я не боюсь смерти. Но увидела глухую стену и вдруг испугалась. Людей, на чьем месте мог оказаться любой, отгородили стеной, чтобы не думать.

Изнутри на стене путались и блуждали сухие стебли дикого винограда. Стена давила на них, они упорно ползли вверх. Поодаль в безлюдном саду корежились озябшими ветвями нагие деревья. На газонах лежал ноздреватый снег, в нем упрямо топорщилась бескровная, уже мертвая трава. Над травой пустое, бессолнечное небо, под ней черная, сырая земля, наспех прикрытая белой простыней снега. Я, еще не войдя в дом, увидела его воочию. Он походил на тюрьму для больной души. Сумрачные, бесконечные коридоры, вдоль нескончаемой стены струятся бесчисленные копии закрытой наглухо двери. И ни молчания, ни крика неслышного.

– Я не пойду, – я оглянулась назад. Туда, за ворота.

– Слушай, Лопухина, какого черта ты поперлась в медицинский? – глаза Терентьевой жестко сощурились.

– Не твое дело, – я развернулась, чтобы уйти.

– Пойдем, – Старосельцев взял меня за руку. – Первый раз бывает не по себе.

– Откуда ты знаешь? – ненавидящие глаза Терентьевой просверлили его руку насквозь. Старосельцев не счел нужным ответить, я доверилась ему, хотя мне было не по себе.

Мы открыли двери, дом встретил нас теплом, светом, запахом печенья и фруктов. И птицами – шафрановыми канарейками на фоне ярких луговых цветов обычных, прозрачных штор. Луговые цветы поблескивали электрическим светом, а напротив окна – картина: городская улица под дождем. Вдаль уходят деревья с листьями всех цветов радуги. Листья пылают слезами небесного дождя. И нельзя понять, где листья, где городские огни, где небо. Синее небо сливается с бирюзовыми, сиреневыми, голубыми и белыми листьями. Свет фонарей – с оранжевыми, красными, желтыми и бордовыми. Небо, огни и полыхающие, многоцветные листья отражаются в мокром асфальте, мокрый асфальт горит и переливается радугой из неба, огней и листьев. Деревья, слившись с землей и небом, уходят все дальше и дальше. И они так прекрасны, что захватывает дух и сжимает горло.

Запах печенья вытеснил запах лекарств и болезней. Хоспис пах домом – не смертью. И жил по своим законам. Его придумали для живых, только умрут они раньше.

Я увидела в комнате добровольцев большой стол, застеленный белой скатертью, на него сплошным прозрачным потоком лился из окна свет.

– Скатерть какая красивая, – тихо сказала я, под моим пальцем вились и закручивались клумбы вышитых гладью белых цветков. Белое полотно расплывалось белым оконным светом, а от шитых гирлянд, венков и букетов падала тень, которую и увидеть можно, только если сядешь. И казалось так, будто бескрайняя река бесчисленных белых цветов летит в заоконную светлую даль.

– Елена Степановна уже отходит. Так мучается, так мучается, сил нет. Когда же бог ее приберет? Соборовать надо, отказывается. «Я просила, просила, – говорит, – а он не помог. И там не поможет. И там мне маяться». И как заплачет, а плакать нечем. «Как не поможет? – спрашиваю. – А внуки у вас какие? Старший в МГУ поступил. Сам. Ему заниматься надо, а он к вам ходил, не забывал. И дочка каждый день с вами. И зять приходит. Разве каждому так везет? Иные всю жизнь одни маются. Здоровые ли, больные ли, разницы нет. Все одни маются». Поговорила с ней, поговорила. А она вздохнула и попросила: «Правда ваша. Зовите батюшку». Вот так… Легче ж душе, если не одна она туда уйдет.

– А Заринка моя. С куклой не играет. Лежит, думает, мордашка смурная. А так думать нельзя. «Что не играешь?» – спрашиваю. «Не играется, – говорит, – мама опять плакала. Думала, сплю, а я видела. Жалко мне ее. Как она без меня останется»? Малая совсем, а мать утешает, беспокоится… На Заринку смотрю, Севу своего вспоминаю. Похоронила, ему семи еще не было. Целый год ходила на могилку, каждый божий день. Приду, зернышки, печеньки для птиц на его могилку посыплю и плачу, и плачу, и плачу. Такая тоска на меня напала, ни есть, ни пить не могла. Вот он ко мне ночью и пришел. Стоит у кровати, маленький такой, нос конопатый, и просит: «Не плачь, мама, холодно мне там, сыро. Я весь в твоей воде». Пошла тогда к бабушке знающей, она и помогла. Тоску мою перемолола. Сынку моему легче сделала.

– Я тут из деревни своей травки выписала для Аннушки. С оказией и прислали. Через Ваську-экспедитора. Медовица называется по-нашему. Сама летом собирала после Петрова дня. Собирала да приговаривала: «Небо – отец, земля – мать. Травушка-муравушка, разреши тебя сорвать».

– Не по-божески это. Заговоры-то ваши, Мария Ивановна.

– Как не по-божески? Так то ж за-ради здоровья, за-ради души покойной. Я ж говорю, собирала да приговаривала: «Дай мне не на хитрость, не на злобу. Для добра, для здоровья». Как не по-божески-то?

– Какая уж тут теперь разница? Главное, чтоб помогало.

– Так и я о том же. Даю по глоточку по маленькому. Пей, говорю, Аннушка, пей, голубушка, враз полегчает. А она глоточек отопьет, отдохнет. Отопьет, отдохнет. «Спасибо, – говорит, – Мария Ивановна, полегчало». А слезки катятся, а я отираю…

За большим столом, застеленным белой вышитой скатертью, сидели три женщины. Остальные были у своих. А над женщинами часы. Стрелки их двигались тихо, не спеша. Три простые, обычные женщины сумели замедлить и растянуть время. Для своих. Я только подумала об этом, как сразу забыла. Меня позвал Старосельцев.

– Напилась чаю? – спросил он. – Мне надо к Алексею Федоровичу. Пойдем.

Мы пошли по длинному коридору. Я увидела в горшках на подоконниках обычную траву. Крошечные леса крепкого лугового мятлика. И на шторах луговые цветы, и на коврах луговые цветы. Неяркие, уютные цветы дома с общим столом и белой скатертью до самого неба.

– Алексей Федорович, я вам газеты принес о текущем политическом моменте.

Старосельцев подал газеты, Алексей Федорович положил их на одеяло. Толстое, стеганое одеяло не сумело скрыть худобы убитого болезнью тела. Я невольно отвела глаза, и мне стало стыдно. Я виновато взглянула на Алексея Федоровича, он будто ничего не заметил. Старосельцев подвинул мне стул и сел сам.

– Читать не будем? Кате, наверное, это не интересно. Да, Катя?

– Нет. Почему же, – сказала я.

– Честно? – улыбнулся Алексей Федорович.

Я замялась, не зная, что ответить.

– Не переживайте, Катенька. Здесь не нас надо жалеть, а близких наших. Не мы сиротеем, они. Для меня смерть избавление, и жду я ее как доброго друга. Потерплю и пойду туда, откуда пришел.

– А откуда мы пришли?

– Не знаю, Катенька. Вот подожду и узнаю. Сдается мне, мы в этом мире только паломники. Он открыл нам двери, мы открыли его красоту. Но приходит пора, и мы всегда возвращаемся.

– Хотите сказать, что мы движемся по замкнутому кругу? – спросила я.

– Я хочу сказать, что это звучит обнадеживающе. Хотя мы уже вложились – вырастили детей. Может, это и есть наш круг?

– Кто открыл красоту, а кто нет, – вдруг сказал Старосельцев.

– Да, – согласился Алексей Федорович. – Я сам понял это только сейчас. Мир надо слушать, как раковину. Может, тогда ты сумеешь услышать море. Но для этого требуется пространство и воздух. И смелость, наверное. Выбор сделать сложно. Даже самый простой. Неловко. Вдруг осмеют или осудят? Или страшно. Иногда очень страшно. Распнут. На чужой взгляд пустяк, а для тебя выпала целая жизнь. Душа человеческая так красива, а мы и свою изгадим, и чужую затопчем. Как это недальновидно… Как глупо! Если бы кто-нибудь знал!.. Эхх! Знать бы, что жизнь складывается из важных мелочей… Что пойдет по-другому… От одной важной мелочи к другой… А так прожил зря, профукал все. Жаль мне, очень жаль…

– А как найти другую жизнь? – я, даже не заметив того, подалась вперед.

– Одному не выйдет. Вот только найти человека. Своего до последней косточки. И все получится. Без этого никак… – Алексей Федорович задумался, мы ему не мешали.

Он смотрел в окно, за которым были дубы. Кряжистые, могучие, надежные. В незапамятные времена из дубов делали колеса и корпуса парусных судов. Ветер надувал паруса и уносил сколоченный из дуба трехмачтовый барк в дальнее плавание. К новым причалам. Или домой.

– Людям нужны соборы. Маленькие и большие. И в них пространство и воздух. Я же уже говорил…

– Пространство и воздух, – как эхо повторила я.

– Я прожил длинную жизнь. Добрая жена, хорошие дети, внуки. Счастливо жил. В достатке. Да вот думаю не об этом, – Алексей Федорович смотрел на нас, а будто вдаль, за окно. – Город родной вспоминаю… Лето, жара, пыль и девочка в выгоревшем, застиранном платье. Хрупкая, тоненькая. Идет по улице, на босых ногах пыль, на лице свет… Тонечкой звали. Аэродром рядом был, она все туда бегала. Мечтала долететь до края земли… Все были в нее влюблены, а Сенька ее попортил. Посмеялся… Обижали ее, кто и камнями бросал. А она идет и идет, в глазах слезы, на лице свет… Забыть не могу. Все идет и идет… – Алексей Федорович помолчал. – Защитить ее надо было, а я как все. Так и пошло…

– Что с ней сталось? – спросила я, но Алексей Федорович меня не услышал. По его памяти все шла и шла девочка, мечтавшая долететь до края земли. На босых ногах пыль, на лице свет.

– Почему ты не говорил, что сюда ходишь?

– Как сказал великий Шар, в самую страшную бурю рядом отыщется птица, чтобы утешить. Из чего следует, буря дает крылья, – Старосельцев улыбнулся. – Белые.

– Я серьезно. Почему не говорил?

– А что говорить. Дело мое, – нехотя ответил Старосельцев. – Я же не тачку купил, чтобы понтоваться.

– Зачем же ты ходишь? – Не знаю, отчего мне так важно было узнать. – Чтобы «узреть мудрость»?

– Да не в этом дело, хотя, может быть, и в этом тоже. Мать моя умерла. Болела тяжело и трудно умирала. Ее тащили и тащили на наркотиках, а они уже не помогали. Совсем. Она кричала от боли днями и ночами. Сутками. А когда приходила в себя, просила: «Убей меня! Убей!» Поднимала глаза вверх и молила, молила, молила. Без конца и края! Я слышу ее голос даже сейчас, – Старосельцев отвернулся, а я успела увидеть в его глазах слезы. – Я тогда школу заканчивал. Устал ото всего и уехал. Отдохнуть решил. Думал, что такого? Успею, – Старосельцев сплюнул. – На месяц укатил, а приехал забирать ее из больницы. Неживую… Лето, жара, а на ногах ее две пары носков шерстяных, распоротых. Мерзла она самым жарким летом. Лежала там одна и мерзла. Как сейчас помню, отечные, распухшие ноги и рваные лохмотья на них. Как… – у Старосельцева перехватило горло. – …Как будто у нее никого нет. А я есть! Понимаешь?

– Да.

– Вот почему я за эвтаназию. Только здесь я уже не знаю, правильно это или нет. Понимаешь?

– Да.

– Будешь сюда ходить?

– Нет.

– Почему?

– Не хочу видеть, как люди уходят.

– Так тогда же они уйдут не одни.

– Не хочу! – закричала я как безумная. – Не хочу! Понял?!

– Катя, посмотри на окно, – вдруг сказал Старосельцев. – Видишь?

На оконном стекле раскинулись еловые ветки, нарисованные зимой. На темно-синей, заснеженной хвое в лучах закатного солнца пламенели искрящиеся ледяные шары. Дискотечные зеркальные шары, развешенные на стекле морозом, разбросали красные и розовые блики на синие еловые иголки и просыпались на подоконник. Зима устроила праздник. Разве ее просили?

– Какой калейдоскоп перелистал костер, который вмерз в оконный переплет?.. Я вас люблю. Я до краев налит свинцовой мукой, но все же невесом.

Лицо Старосельцева пылало вечерним солнцем. Он смотрел в окно, я не могла разглядеть его глаз. Я даже не могла их вспомнить, хотя видела каждый день. Я узнала Шара и вдруг поняла, что совсем не знаю Старосельцева. Он всегда раздражал меня до зубовного скрежета. За Рыбакову, за Терентьеву, за всех. Он открылся мне сейчас, и я разгадала – все мы хотя бы раз в жизни Корицы или те, кто их убивает. Гера об этом уже говорил. Это было так давно, что я забыла. Зря. Может, это мне помогло бы. Любовь – дурацкая штука. Она выбирает за нас и выбирает не нас.

– Я хочу большой белый стол, – вдруг сказала я. – Уже давно. Сколько себя помню.

Я только произнесла это, как увидела глаза Старосельцева перед собой. Под огромной лупой зимнего солнца. В них шкотами бежали травянисто-зеленые радиальные мышцы. Шкоты управляют парусами и расширяют зрачок. Это все знают.

– Я не умею делать столы, но можно научиться. Хочешь попробовать?

– Правда?

Старосельцев обнимал меня так осторожно, будто боялся, что я сломаюсь. Мне было тоскливо. Так тоскливо, что хотелось плакать. Старосельцев оказался моим человеком до самой последней косточки, а мне выбрали другого. И ничего поделать с этим нельзя.

Ночью мне приснился сон. Я собирала траву, расстеленную огромным полем до самого горизонта. У травы было лицо, и в ее лице свет. Два улыбочных солнышка, а глаза зеленые.

– Пей, голубушка, – сказал мне кто-то.

Я отпила медовой травы. Она пахла весной и морем.

– Спасибо, полегчало, – ответила я.

17 страница6 декабря 2018, 22:56