РАСКОЛ
Мы вышли из лавки не сразу. Словно воздух снаружи не торопился нас впускать. Или наоборот — лавка не хотела отпускать. Но книга больше не дышала, не перелистывалась, не звала. Она уснула, и вместе с этим — отпустила. Временно.
Я шла молча. Тайлер курил. Сигарета мерцала, как маяк во тьме. Он стоял у перил моста — тот, что через улицу, где не ездят машины. В городе, где слишком много дорог и ни одной прямой. Под ногами — звуки неона, отражения витрин и влажный бетон. Над головой — ночь. Внутри — пустота, которая не пугает, но оставляет привкус металла
— Ты знал, — наконец произношу я. Голос — не обвиняющий. Просто ровный. — Ты знал, что там будет моё имя?
Он не смотрит. Выпускает дым, медленно. Как будто тянет паузу — или выбирает формулировку.
— Я знал, — говорит он, — что оно не должно было быть там.
Я жду, но он не продолжает. Взгляд его — вниз. Как будто ответ затаился где-то под подошвами, в асфальте.
— А кто может изменить такую книгу? — спрашиваю. — Она же... до всего. До падений. До самих нас.
Он стирает сигарету о перила, бросает окурок вниз и наконец смотрит на меня.
— Те, кто был до порядка. До иерархий. До законов. Их называют архивными. Или вычеркнутыми. Ангелы, которых официально больше нет. Но они... остались.
— Спрятались?
— Или переписались. В стены. В зеркала. В тени под арками. — Он делает паузу. — Один из них, кажется, всё ещё жив. Или почти. Я знаю, где его искать. Если повезёт.
Он бросает взгляд на улицу — фонари мерцают, прохожие расплываются в бликах. Потом поворачивается ко мне.
— Пойдём ко мне, — говорит. — Вопросы не любят улиц. А ты выглядишь так, будто тебя ударили книгой по лбу.
— Так и было, — бурчу я, и через пару шагов добавляю: — Дашь сигарету?
Он хмыкает. Не злобно — скорее удивлённо.
— А ты с какого возраста закурила, ангелочек? Тебе паспорт показывать — и то не поверят.
— А ты откуда знаешь, сколько мне? — я поднимаю бровь. — Свечку держал?
— Нет, но у тебя лицо как у того, кто ещё верит, что кофе лечит разбитое сердце, — он достаёт пачку, протягивает. — Но держи. За смелость.
Я беру сигарету. Чиркает зажигалкой. Пламя коротко отражается в его глазах. Мы стоим на мосту, между улицами, между ответами. Курим. И впервые — молчим не потому что нечего сказать, а потому что каждое следующее слово уже начинает пахнуть правдой.
Я стряхиваю пепел, не глядя. Потом бросаю взгляд на прохожих — кто-то пробегает мимо, кто-то залипает в телефон. Ни один из них не поднимает глаз. Ни один не смотрит на нас, на наши крылья, на то, что за спиной у Тайлера — тень гуще, чем должна быть.
— А они... не видят? — спрашиваю. — Крылья.
Он скосил на меня взгляд. Усмешка — почти ленивая.
— Господи, ты правда ещё такая мелкая.
— Эй.
— Люди не видят то, что выбрали не видеть. Особенно то, что не укладывается в ипотеку и новости по вторникам. Так устроен их слой. Если только не тронуть.
— А если тронуть?
Он поворачивается ко мне. Усмешка исчезает.
— Тогда уже не развидеть. Идём? — спрашивает он.
Я оставляю вопрос без ответа, погружена в его слова. И вдруг я понимаю: он не о крыльях. Не только.
***
Квартира Тайлера — это как если бы старый готический роман решил завести минимализм и дорогое вино. Потолки высокие, как будто дом не принадлежит этому времени. Стены — серые, грубые, но в них — встроенный свет, точечный, тёплый. Книги не просто стоят на полках — они занимают всю стену, вплетаясь в интерьер, как если бы кто-то выращивал их, а не расставлял. Огромное окно выходит на крышу соседнего здания, и оттуда льётся тусклый свет неона.
Нет беспорядка, но и нет вылизанной стерильности. Кажется, всё стоит именно там, где должно. Мебель чёрная, глубокая, будто её проектировали под демоническую задумчивость и редкие ночи без сна. На кухне — блеск металла и пара кружек. В одной из них — ложка. В другой — намёк, что кто-то её недавно допил и не стал мыть.
Я стою у входа. Снимаю куртку. И впервые понимаю: я не знаю, кто он. Не по-настоящему.
— Ты живёшь здесь? — я озираюсь, почти не веря.
Тайлер уже скинул пальто, идя к кухне. Он поворачивается через плечо, усмехаясь:
— Это демонская версия ипотеки, — бросает он, — но спасибо за комплимент.
Я встаю на месте, не решаясь пройти дальше. Всё выглядит слишком... обжито. Уверенно. Как будто он не просто здесь ночует, а принадлежит этому месту. И внезапно становится неловко. Моя хрущёвка с облезшими обоями и бойким тараканом по имени Сергей кажется чем-то... нарисованным фломастером рядом с этим интерьером.
Он замечает моё молчание:
— Что, рай тебя не подготовил к лофтам и встроенным полкам?
— Меня рай вообще не готовил, — бурчу я. — Особенно к тому, что демоны живут лучше изгнанников.
— Ну, ты ведь тоже теперь можешь устраиваться. В аду полно вакансий. Особенно на должность "зашифрованная угроза мирозданию".
— Очаровательно. Ты всегда так — приглашаешь и сразу сравниваешь с бомбой замедленного действия?
— Зависит от гостей, — усмехается он. — Некоторые, знаешь ли, сами приносят порох.
Мы оба смеёмся. Немного. Осторожно. Как будто не уверены, что можем это делать всерьёз.
Он вдруг тянется к вороту рубашки и бросает:
— Я в душ. Если не против, конечно. Не был дома пару дней, а лавка, как ты могла заметить, пахла не только книгами, но и старостью времени.
— Ага, — фыркаю. — Ещё немного, и твои крылья бы начали линять.
Он смеётся, почти по-настоящему. Уже на полпути к коридору, оборачивается:
— Хочешь тоже? В смысле — душ. Думаю, найду тебе что-нибудь подходящее.
Я киваю, чувствуя, как кожа под одеждой тянет от усталости. Город въелся в меня. И да — странно, но впервые за долгое время я ощущаю, что могу немного отдохнуть. Хотя бы на минуту. В чужом доме. С демоном.
Он исчезает в коридоре, и через минуту слышится шум воды. Я сажусь на край дивана — он мягче, чем выглядит, как будто прячет внутри себя годы лени и чужих мыслей. Квартира, несмотря на размер и стиль, чувствуется... одинокой. Не холодной, но сдержанной. Как сам Тайлер.
Через несколько минут он возвращается. Волосы ещё влажные, падают на лоб. На талии — только полотенце, завязанное небрежно, как будто он не заметил, что забыл про остальную одежду. В руке — рубашка, но надевать он её явно не спешит.
Это та сцена, которую в кино пускают в замедленном кадре — он проходит мимо, спокойно, лениво, как будто не ощущает, как воздух меняет плотность. От него пахнет мятой, горячей водой и чем-то... неуловимо демоническим.
Я инстинктивно отворачиваюсь. Не потому что стыдно. Просто потому что глаза вдруг решили действовать без инструкций от мозга.
— У тебя всё нормально? — звучит голос за спиной. — А то я чувствую, как твои глаза жарят мне между лопатками.
— У меня всё нормально с воспитанием, — отзываюсь я, всё ещё смотря в сторону. — В отличие от некоторых, я не хожу без одежды без уважительной причины.
— Это ты называешь уважительной причиной — визит в душ? — он смеётся. — Я мог бы сказать, что это ритуал очищения после контакта с древними книгами. Очень священное действие.
— Тогда надевай тогу и сжигай благовония, — парирую я, наконец поворачиваясь. — И оденься уже, ради Бога, мы не на демоническом подиуме.
Он надевает рубашку, но слишком медленно, чтобы это было просто «одеться». Глаза — в упор. Играет. Проверяет.
— Признаться, не думал, что тебя можно смутить.
— Меня — нельзя, — парирую я. — Просто у тебя холодно, и я переживаю, что ты замерзнешь и заболеешь. — я начинаю наиграно кашлять.
Он хмыкает, подходит ближе, кидает мне в руки мягкий серый свёрток — его запасной худи и какие-то свободные штаны.
— На, заботливая. Твоя очередь очищаться. Ванная направо, полотенце — на полке.
— Убедительно, — говорю я. — Если через полчаса не выйду, вызывай архангела.
— Только если он с деньгами на аренду, — бросает он в ответ.
И я иду в душ, стараясь не думать о том, что его запах теперь у меня в ладонях.
Вода в душе — горячая, почти обжигающая. Я стою под струёй, словно надеясь, что она смоет не только пыль, но и остатки книги, образы, взгляд Тайлера. Не получается. Всё — под кожей.
Худи пахнет им. Тепло. Небрежно. Уютно до раздражения.
Когда я возвращаюсь в гостиную, он сидит на полу, спиной к дивану. Перед ним — старая карта города, разложенная на ковре. Он чертит на ней что-то маркером.
— Ты устраиваешь сеанс гадания по карте? Интересно... — я опираюсь о дверной косяк.
— Почти. Ищу театр, который исчез со схем, но остался в памяти города, — он не поднимает головы. — Архивный мог спрятаться где-то, где не течёт время. А в этом городе таких мест — три. Одно из них закрыто. Другое обрушено. Остаётся третий.
— Ты в курсе, что у нас 21-й век? Можно просто вбить в Google Maps: «забытый театр, время не течёт» — и выбрать ближайший маршрут, — говорю я идущее между сарказмом и сочувствием.
Он усмехается, не отрывая взгляда от карты:
— Пробовал. Google предложил мне «театр кукол» и рекламу эзотерики по снижению астрального веса.
— Ну, не зря ты вернулся к бумажной карте. В следующий раз добавь магический компас и белку-оракула.
— Уже в пути, — отвечает он, не отрываясь от карты. — Осталось только приручить воробья-шпиона и выкопать ритуальный колодец. Ну, ты понимаешь — базовая демонская археология.
— Впечатляет, — я присаживаюсь рядом. — А у тебя уже есть блог об этом? «Как искать театр вне времени и не умереть с тоски». Думаю, можно даже мерч выпустить.
Он поворачивается, прищурившись:
— Если будет мерч, то с моим лицом на чёрном фоне. Только для тех, кто выдержит уровень харизмы.
— Отлично, — киваю. — Сделаю платную подписку. Топ-контент — ты в полотенце, рассылающий магические лучи из чайника.
Он усмехается:
— Осторожнее, ангелочек. За такие фантазии в моём доме берут плату. Сексуальный налог. Я уже записал тебя на две ночи вперёд.
— Только две? — приподнимаю бровь. — Вот он, кризис рынка: даже демоны стали скромнее.
Он фыркает, и глаза на секунду становятся мягче.
— Ладно, — говорит он. — Но если с тобой что-то случится... я потеряю подписчицу...
— Тогда тебе придётся выкладывать фото своих демонических завтраков и ныть в сторис про misunderstood.
Он смеётся, уже искренне. Наклоняется к карте, делает пометку фломастером. А я смотрю на его руку — крупную, чуть в краске — и думаю, что за сутки рядом с ним у меня впервые не хочется защищаться. Но вслух я этого не скажу. Ни сейчас. Ни при нём.
Снаружи темнело — не по погоде, а по настроению. Как будто Город решил: хватит притворяться нормальным.
Я натянула капюшон. Тайлер не стал спрашивать, готова ли я. Просто сунул карту во внутренний карман куртки, нацепил кривую ухмылку — ту, от которой у монахинь начиналась истерика, — и двинулся к двери.
— У нас три часа. Потом театр либо снова выпадет из реальности.
— Очаровательно, — отозвалась я. — Надеюсь, гардеробщица будет в курсе.
Мы вышли на улицу, и Город нас узнал. Не в переносном смысле. Буквально.
На стене напротив — надпись. Моё имя. Только вывернутое наизнанку, как кишка — зеркальное искажённое, будто его выворачивали изнутри, не заботясь о красоте. Не написано — выжжено. Буквы будто оставлены чем-то живым, горячим. Местами — соскоблены, как будто царапали ногтями по камню до крови.
Почерк дерганый, нервный. Но в нём была пугающая точность — такая, какой не бывает у людей. Почти как будто... меня писала сама стена. Или нечто под ней.
— Романтический жест? — пробую пошутить, хотя голос дрожит чуть больше, чем хотелось бы.
— Если только романтический маньяк, — бормочет Тайлер. — Смотри, по какой стороне улицы идёшь. Город не просто тебя узнал. Он тебя вспомнил.
— И что это значит?
Он смотрит на меня с видом человека, который знает ответ — и ненавидит его.
— Это значит, — говорит он, — что город начал разговор. А если город начал, значит, он ожидает ответа.
Он делает паузу.
— А хуже — он может потребовать продолжения.
Улыбки нет, но в голосе — привычка к катастрофам.
Мы двигаемся дальше. На углу — женщина с пакетом. Проходит мимо. Не смотрит. Но в момент, когда её плечо почти касается моего, она шепчет:
— In lumine tuo videbimus lucem.
Я замираю. Шёпот. Чужой. Но он застревает во мне, как игла в кости.
— Она что сейчас сказала?..
Тайлер останавливается через пару шагов. Поворачивается медленно. И впервые за всё это время его лицо становится... другим. Не мрачным — настоящим. Он не притворяется, что всё под контролем. Он просто смотрит на правду, которую не хотел бы видеть.
— Астарий, — говорит он. — Один из дохлых демонических языков. Древний, как похмелье у Бога. Его даже в Аду не любят — слишком много побочных эффектов.
— И?..
Он смотрит на меня. И на долю секунды я вижу в его глазах почти уважение. Как будто я стала чем-то вроде проблемы, которую стоит бояться.
— "Во тьме Твоей мы ищем свет". Дословно. Но в этих языках «свет» — это не надежда. Это вспышка перед вскрытием.
— Почему?
— Потому что эта фраза — не приветствие. Это код. Так вызывают тех, кого не должно было остаться. Это как если бы ты прошептала пароль к системе, которую никто не должен был взламывать.
Я ощущаю, как холод просачивается в воротник худи, стекает по спине.
— Она это сказала мне?
— Нет, ангелочек. Она сказала это тому, кто живёт внутри тебя.
Молчание. Улица дышит — медленно, напряжённо. Город, кажется, притаился, как зверь, ожидающий ответа.
Я смотрю на Тайлера. Он больше не улыбается. Не играет. Только говорит:
— Ты — не просто архив. Ты — правка. Ты — система, которая не прошла модерацию.
Хмурюсь.
— Что?
— У каждого имени есть вес. У тебя — имя, которое нельзя произносить вслух без того, чтобы реальность не вздрогнула. Твоё имя — это не звук. Это команда.
Я отступаю на полшага. Не от него — от смысла.
— Поэтому они стерли его?
— Они не просто стерли. Они попытались изолировать саму идею тебя. Сделать вид, что ты была глюком. Вирусом. Хотя на самом деле ты была обновлением.
Я смотрю на него. А потом — на свои руки. На пальцы. Кожу. Всё кажется настоящим. Но внутри — начинает ползти дрожь.
— Значит, я могла бы...
— Переписать небо. Стереть ад. Построить версию мира без Совета. Без их структуры. Без их страхов.
Он делает паузу.
— И они знали. И они испугались. Поэтому убрали Лемахаэля. Поэтому заперли тебя в теле, которое не должно помнить.
Тайлер подходит ближе. Его голос стал тише.
— Но теперь тебя вспоминает улица. Люди. Книга. А значит — ты возвращаешься. Не как изгнанная. А как редактор.
Театр проступает из воздуха, как пятно на проявленной плёнке — будто его здесь не было, пока я не подошла ближе. Или наоборот: он был всегда, просто не для всех.
Здание не разрушено — оно задержано во времени, как муха в янтаре. Фасад обвит сухими лозами, настолько плотно, что кажется: если их сорвать, само здание исчезнет. Камень в основании порос трещинами, которые сплетаются в узоры. Символы. Старые. Архивные. Я не могу прочитать их, но они узнают меня. Каждый изгиб, каждый надрез в камне дрожит, как пульс.
Театр не отражает свет. Он его вбирает.
Часы над входом идут вспять. Стрелки медленные, тяжёлые, будто тянут за собой остатки чужих жизней. Каждая секунда уходит не просто назад, а вглубь. В какую-то старую, стерильную часть мира, где всё ещё решается, кто имеет право быть.
— Признай, — говорит Тайлер, вставая рядом, — здание с характером. Напоминает меня в понедельник утром.
Я не отвечаю. Не потому что не хочу — просто голос неуместен здесь. Я делаю шаг вперёд, и ветер становится другим. Более... намеренным. Как будто сам воздух заинтересован: дойду ли я до двери. На её поверхности — клейма. Не орнамент, не замки, не надписи. Следы прижжённых ладоней. Множество. Разных по размеру. Некоторым — десятки лет. Одной — всего секунды.
Я медленно вытягиваю руку и прикасаюсь к дереву. Оно должно быть мёртвым, старым. Но оно живое — плотное и тёплое, как плоть. И оно, чёрт возьми, вспоминает меня. Мой отпечаток появляется на двери. Я стремительно отдёргиваю руку. Внутри ладони — пульс. Вибрация. Или эхо. Не моё.
— Испугалась, ангелочек? — раздаётся за спиной. Голос Тайлера ленивый, будто он сидит в ложе театра, наблюдая за главным актом.
— Продолжишь звать меня так — я вышью это на твоих похоронных цветах.
Он ухмыляется, чуть склонив голову набок. В его глазах — насмешка, но под ней скользит почти любование, как у охотника, который не уверен, кого из них двоих загнали в угол.
— Угрожаешь? Тебе идёт. Угроза — вообще твой макияж.
— Где архивный? — резко, холодно.
Тайлер приближается. Медленно, почти не касаясь земли, как будто пространство само даёт ему проход. Он останавливается так близко, что я чувствую его дыхание. Оно пахнет чем-то горьким и знакомым — как дым от сгоревшей книги или кофе, сваренного в аду. Он не касается меня, но кожа на шее напрягается, как будто ждет удара. Расстояние между нами — меньше мысли. Крылья за его спиной шевелятся едва заметно, будто наэлектризованы тишиной.
— Для начала... — его голос становится ниже, чуть хриплее, — нужно войти.
Он склоняется ближе, почти нависая, и мир вокруг съёживается до точки между нами.
— Театр не показывает того, что ты хочешь. Он показывает то, от чего ты всю жизнь отводишь глаза.
Он тянется к двери, ладонью, медленно, с тем бесстрашием, что бывает у тех, кто пережил смерть — и заскучал. Дверь открывается бесшумно. Как рот перед признанием. Или перед криком.
— После тебя, — кивает он. — Я джентльмен. Особенно когда может начаться персональный ад.
Я прохожу внутрь. И темнота впускает меня как своего. Темнота внутри не просто скрывает — она вбирает. Как будто мы не вошли в помещение, а в глотку чего-то древнего.
Сразу сбивается чувство пространства. Я не понимаю: это холл, коридор или сцена. Всё вокруг будто сшито из лоскутков разных времён — тень занавеса справа тонет в пыли, слева проглядывает кусок обшарпанного зеркала в раме, треснувшей по диагонали. Пол под ногами — скрипучий, деревянный, но местами мягкий, как будто доски подгнили не от сырости, а от воспоминаний.
Тишина здесь не просто тишина — она сознательная. Она давит на виски, на кожу, на кости. Словно воздух пытается впитать каждую мысль, прежде чем ты её сформулируешь. Я делаю шаг. И ещё. Внутри пахнет не пылью, как я ожидала, а чем-то тревожно сладким. То ли засохший в кулисах грим, то ли что-то более органическое. Запах детства, которого не было. Праздник, который закончился убийством. С потолка свисают канаты. Один из них слегка покачивается.
— Хорошее место, — шепчет Тайлер сзади. — Если бы у меня был вкус, я бы выбрал это место как спальню.
Я не смеюсь. Только сжимаю пальцы. Потому что в глубине сцены — шевелится свет. Неживой. Как будто он повторяет чей-то шаг... с опозданием в одну реальность. Я делаю ещё шаг, и за спиной раздаётся резкий, сухой вдох, будто кто-то захлебнулся воздухом.
Я разворачиваюсь.
Тайлер согнулся, вцепившись пальцами в стену театра. Я хватаю его за плечо — жар под кожей, как от раскалённого металла. Он не реагирует. Только дрожит, выгибаясь, будто в него вливают чужое воспоминание.
— Тайлер! — выкрикиваю. Резко. В голосе — не мольба. Приказ.
Он замирает. Голова дёргается к моему голосу, но глаза всё ещё мёртвые — белые, слепые, сломанные. Губы дрожат. Он шепчет что-то, глухо, бессвязно.
— ТАЙЛЕР!
И тогда он поворачивается. Смотрит сквозь меня — и впервые не узнаёт. Уголки рта тянутся в полуулыбке, но в ней нет ничего человеческого.
— Он здесь! — выдыхает он.
Он срывается с места. Бежит по неровному полу сцены, через щепки, пыль и занавесы, будто что-то позвало его прямо из тени. Двигается как зверь, у которого осталась только цель и ярость. Я бросаюсь за ним — успеваю увидеть, как он встаёт прямо перед треснутым зеркалом. Лицо напряжено. Руки сжаты в кулаки.
— Я знаю, — шепчет он. — Я знаю, что ты слышишь. Вылезай.
Его дыхание выравнивается. Грудь ещё вздрагивает, но глаза уже живые — зрачки прорезают белёсую пелену, как шрамы на стекле. Он моргает резко, будто прогоняя остатки видения силой воли. Стоим перед зеркалом. Оно треснуто по диагонали — как шрам через лицо. В нём дрожит отражение сцены, но оно слегка... неправильное. Как будто то, что отражается, подстраивается под ожидания. Я ловлю своё отражение и вижу, как оно на долю секунды не совпадает со мной. Миг — и снова синхронно. Но этого мига достаточно, чтобы по позвоночнику пробежала холодная искра.
— Ну вот же урод, — бросает Тайлер. — Влез в голову.
Он сжимает кулак.
— Бывает только два типа демонов: те, кто смотрит в зеркало... — И те, кто его бьёт, — заканчивает он сам и с размаху врезает по стеклу.
Оно трещит, с треском разлетается по краям — не вдребезги, а внутрь. Как будто не разбилось, а раскрылось. И в следующую секунду он засовывает руку внутрь, туда, где должна быть стена — но там тьма, как густая нефть. Его пальцы схватывают что-то. И с усилием — как будто выдирает занозу из самой реальности — он вытаскивает наружу что-то живое.
— Тайлер... — начинаю, но не успеваю.
Сгорбленное. Маленькое. Кожа — будто бумага, мятая и старая. Лицо спрятано под капюшоном, руки — как у существа, которое давно забыло, что значит быть телом.
Тайлер держит его за шиворот, как выброшенного таракана.
— А вот и наш архивный.
Он бросает взгляд на меня.
— Не суди строго. Он лучше выглядит в воспоминаниях.
Существо в руках Тайлера начинает дёргаться, как дохлый ворон, которого не вовремя вытащили из петли.
— Нет-нет! Я... я просто тень! Призрак занавеса! Слуга декораций! Я не тот, кого вы ищете!
— Тайлер! Отпусти, ты делаешь ему больно! — говорю резко. Мне, против всякой логики, жаль этого скрюченного старика, висящего в воздухе, как мокрый плащ.
— Ты сейчас серьёзно? — фыркает Тайлер, не отпуская. — Это архивный. Он не знает, что такое боль. Или страх. Он живёт дольше, чем сама идея боли.
Архивный, будто услышав это, начинает извиваться с утроенной силой, болтая ногами, словно дёргаемый за верёвки марионеточник-алкоголик.
— Да-да-да, ангел прав, мне ОЧЕНЬ больно! — сипит он, закатывая мутные глаза. — Пусть этот паршивый демон отпустит меня! В своё время я таких как он живьём ел с гречкой и без соли!
Он оскаливает свои зубы — неровные, с кариесом, в разводах, как будто каждая челюсть — археологическая находка. И, не дождавшись ответа, пытается ударить Тайлера своими крошечными руками — скорее по ощущениям, чем по точке попадания.
— Ай, демонюга! Руки прочь! — визжит он, — у меня кости хрупкие!
Тайлер моргает с изумлением:
— Какой же ты беззащитный... И как ты прожил столько лет и остался живым?
— Тайлер, — говорю я, уже холодно. — Поставь его.
Он смотрит на меня с лёгким сарказмом, но всё же медленно опускает архивного на пол, как будто ставит ведро с проклятой водой. Тот шлёпается ботинками, делает вид, что собирается упасть, но тут же расправляет плечи, гордо вздёргивает капюшон — и начинает деловито расхаживать по сцене кругами, бурча себе под нос.
— Поколения меня мучили, а вы тут, значит, пришли вопросы задавать... Да вы хоть понимаете, что у меня артрит! Уважения ни к кому! Ни к теням, ни к возрасту, ни к шрамам!..
Он возмущается как дед, которого разбудили от сна после обеда, и при этом его голос звучит... почти театрально. В нём — пережжённая гордость, обида и вечная усталость, как у книги, которую слишком часто переписывали чужими руками.
— Мне нужно знать, что со мной, — говорю. — В книге... кто-то вписал моё имя. Это ведь не случайно. Ты знаешь что это значит.
— Ох, душечка моя, — он судорожно дёргается и бросает на меня косые взгляды из-под широких, заросших бровей, — кто тебе эту чушь в уши влил? Кто сказал, что книгу переписали? Дай угадаю... какой-нибудь падший, у которого крылья от мазута не обсохли?
Он осматривается, тяжело вздыхает.
— Не зря их выгоняют, я тебе скажу! Ни хрена не знают о строении мироздания, всё через зад читают. Безграмотные! Совсем испортились небеса! А образование? Ужасное. Боюсь даже представить, что творится в аду...
— В аду всё отлично, спасибо за беспокойство, — сухо бросает Тайлер, не поднимая головы от стены, которую разглядывает как меню в ресторане.
Архивный замирает. Потом рывком разворачивается и, с глухим воем, становится в позу бойца: кулачки вперёд, спина согнута, ноги расставлены.
— Ага! Приспешник дьявола! Сын Сатаны! Вот ты кто! Я таких как ты... я таких как ты когда-то лапшой на завтрак...
— Тайлер! — рявкаю я.
Он лениво поднимает бровь:
— Я даже ничего не сделал. Пока.
— Что ты имел в виду? — поворачиваюсь к архивному. — Ты сказал: книгу не переписали. А что тогда произошло?
Архивный театрально вздыхает, словно я попросила его сдать экзамен по высшей магии в 147 раз.
— Всё элементарно, моя ненаглядная, — тараторит он. — Опять появился Избранный. И Совет делает то, что делает всегда: паникует, как мышь в храме.
— Избранный? — повторяю я, нахмурившись.
— Не делай такие глаза, будто ты удивлена, — отмахивается он. — Мироздание — оно не слепое. Когда власть гниёт, оно выплёвывает нового. Человека, который должен собрать Совет заново. Исправить старое. Придать форму... хаосу.
Он машет руками, рисует в воздухе нелепые фигуры.
— И каждый раз это одно и то же! Совету только подайте тревогу — и они сразу хватаются за жертвоприношения, чистки и убийства младенцев. Потому что, о ужас, вдруг кто-то не из их тусовки возьмёт перо и начнёт писать.
Я молчу. А потом выдыхаю:
— Но я не Избранная. Я... я всегда была обычной.
Архивный резко замирает. Медленно разворачивается. Глаза у него — мутные, но прищур становятся пронзительным.
— Ох-ох-ох, да! Конечно. Обычная! Такая... ничем не примечательная! Ходишь, сверкаешь своей сущностью, как маяк, но абсолютно обычная!
Он хохочет сипло.
— Душенька, от тебя несёт силой за двадцать вёрст! Просто ты была погашена, затушена. Как свечка в рукаве. Тебя держали в спящем режиме. Век за веком. Или сколько тебе? Двадцать? Сто двадцать? Кто теперь считает.
Он приближается ближе. Его пальцы дёргаются от возбуждения.
— Но ты была Избранной с самого начала. Ещё до падения. А Лемахаэль... хе-хе... он тоже был не так прост.
Мой голос хрипнет:
— Ты знaл его? Лемахаэля?
— Конечно, знал! — архивный вскидывает руки, как актёр на репетиции трагедии. — Мой бывший ученик! Умный, упрямый, романтичный идиот! Мы переписывались веками. До тех пор... пока он не ввязался в это.
Я подаюсь вперёд.
— Он жив?
— Был, — отзывается архивный после паузы. Голос его хрипит, как старый граммофон. — До того, как его похоронили в человеческой могиле.
Он замирает. И смотрит на меня с тем же выражением, с каким старики смотрят на могилы, которые ещё не вырыли, но уже чувствуют под ногами.
— Глупая смерть, душенька. Ужасная. Пытаешься спасти Избранную — получаешь нож под рёбра. Или клеймо. Или исчезаешь с полок Истории.
Он замирает. И теперь смотрит на меня. В его взгляде — не осуждение. Не жалость. А что-то древнее и тяжёлое, как земля над слишком большим числом могил. Как у того, кто уже знает: тебя снова попытаются зарыть живьём.
И вдруг всё становится... беззвучным. Мой разум, как сцена, опустевшая в середине пьесы. Я слышу — себя. Но будто издалека:
«Я — Избранная?.. Нет... Нет...»
Пальцы сводит. Грудь не сжимается — она будто проваливается внутрь. Я смотрю на свои руки — будто не они мои. Руки, на которых когда-то была его кровь.
Лемахаэль.
Я помню, как она блестела на свету. Как пахла — чем-то живым, горьким, почти... священным. Он был мне как отец. Он учил меня. Любил, как умеют только те, кто заранее знает, что их любовь — под прицелом.
— Но... — голос мой трескается. — Я не понимаю. Для чего мне тогда книга? Кто я?.. Я просто...
Слова глотают друг друга. Они становятся солью на языке.
— Я просто хочу домой, — прошептала я. Из глаз начинают литься слезы. Без разрешения. Без угрозы. Без контроля. Слёзы катятся по щекам, как будто выходят наружу то, что давно не дышало. А я... я не сжимаюсь, не дрожу. Мои мышцы остаются каменными. Просто мокро. Просто течёт.
— Я просто хочу, чтобы всё это закончилось...
— Ой-ой-ой, только не реви, душенька, — архивный подбегает ближе, с видом испуганной старой вороны, — я тебя прошу. Мне уже стыдно! Ты жива, а это, между прочим, половина пути!
Он осторожно касается моей ноги — до куда дотягивается. Пальцы у него сухие, но тёплые. И в этом касании нет ничего грязного. Только старая, забытая ласка. Слёзы усиливаются. Потоком. Но лицо всё ещё как камень. Ни мускула. Я не слабая. Я не слабая. Я — не... Но боль в груди уже не ноет — она вопит, как зверь, брошенный в темницу.
— Совет убил Лемахаэля... из-за меня?
Архивный отступает на шаг. Вздыхает — как будто эта правда давно лежала у него на языке.
— Это была вынужденная смерть. Он знал. Он сам выбрал.
Он замолкает. А потом говорит тише:
— Но он умер не зря. Теперь всё на тебе. Только не ударь в грязь лицом. Выполни свой долг.
— А книга?..
— Книга тебе поможет. Если она открылась, если показывает — значит, ты на верном пути. Она не говорит с кем попало.
Я смотрю в пол. Голос выходит почти сам:
— Я их уничтожу.
Архивный вскидывает брови. И усмехается — впервые с уважением.
— Вот это подход! Вот это — правильно! — хлопает в ладоши. — Только... когда всё закончится...
Он подаётся ближе, почти шёпотом:
— ...если вдруг будет шанс, верни меня обратно. На Небо. Я дальше этого театра — не могу.
Проклятие. Очень... неудобное.Я вытираю лицо тыльной стороной ладони. Не из слабости. Просто устала от этой влаги. Как будто тело пытается выговориться без слов.
— Я знаю, — говорю. Голос выходит спокойнее, чем ожидала. — Я знаю, что Совет убивал младенцев. Что я должна была умереть. Но Лемахаэль спрятал меня. Почему? Почему он решил, что стоит рисковать?
Архивный приподнимает брови, хмыкает — и вновь принимает позу назидательного лектора, уставшего от тупых студентов.
— Потому что он был романтик, твой Лемахаэль. Редкий случай — архангел с сердцем. Слишком чётко чувствовал: система сгнила, как старый пергамент. Он верил, что тебя можно вырастить — не как оружие, а как... выбор.
— Я не понимаю... — выдыхаю я. — Что теперь делать?
Он криво усмехается. Кожа у глаз собирается в складки, как старая ткань:
— Решай сама, душенька. Теперь весь мир на твоей стороне. Ну, технически. Любое твоё действие будет верным — пока ты жива. Сначала иди домой. Выспись. Запиши что-нибудь в своём личном дневник. Или сожги чей-нибудь храм. Всё, что скажешь — будет судьбой.
Он подмигивает.
— Либо напишешь новую страницу... либо тебя вычеркнут.
— Но куда ведёт меня книга? — я качаю головой. — Я не понимаю её.
— Её никто не понимает, — разводит руками архивный. — Это не страшный артефакт. Это... доброе создание. Оно хочет, чтобы ты вспомнила. Просто доверься ей. Она тебя ведёт. Она тебя знает.
— А в конце? — я смотрю ему прямо в глаза. — Что со мной будет? Я стану как Совет?
Он впервые замолкает дольше, чем на вдох.
— Ты станешь либо сильно лучше, либо... сильно хуже, — говорит он наконец. — Но вот вернуться — уже не получится. Конец всегда просыпается вместе с тобой.
— Как тебя зовут? — спрашиваю после паузы.
Он резко выпрямляется. На секунду — поза торжественная, как у статуи на забытом пьедестале.
— Дожили! — театрально восклицает он. — Великого бывшего архангела Фаронтиэля не узнали! Эх... Раньше я был красавчиком. Гроза хоров и ужас для ритуальных комитетов. А теперь — пыльный сгусток духа в этом погасшем театре. Обидно, знаете ли.
— Ты не можешь пойти с нами? — тихо.
— Ха! К сожалению — нет. Выйду за порог — и сразу испарюсь.
Тайлер фыркает:
— Так жалко, аж прослезился. Ну, береги себя, дед.
— А ты, сын Сатаны, береги девчонку! — хмуро бросает Фаронтиэль, вздрагивая бровями. — Хотя тебе самому помощь нужна! В твою безмозглую башку даже тараканы лезут без спроса! Где ты вообще учился? Адская начальная?
— Театр — отличное место для диалогов, — лениво тянет Тайлер, — особенно когда гардеробщик начинает учить тебя спасать мир.
— Да ты...! — архивный краснеет. Или темнеет, не совсем понятно. — Я — бывший архангел, между прочим! В Совете сидел! А ты даже в Адском Университете не доучился! Вместо трона — бегаешь за юбками и строишь из себя хрен пойми кого!
— Ага, зато я жив, — спокойно отвечает Тайлер. — И не застрял в декорациях.
Он хватает архивного за капюшон и вешает на торчащий из стены гвоздь.
— Всё, с тебя хватит.
— Паскудник! Дьяволова заноза! Я прокляну тебя! — завизжал архивный, беспомощно болтая ножками в воздухе.
Я не удержалась и хихикнула.
— Ладно, — кивнула я. — Спасибо тебе. Правда.
— Да уж, не благодари. Всё равно все вернутся ко мне, как только обосрутся, — проворчал архивный, качаясь на гвозде.
Под ругань, визг и громкие проклятия мы с Тайлером пошли к выходу. Он не обернулся. А я — обернулась дважды.
Мы выходим из зала — воздух снаружи будто плотнее. Тайлер идёт чуть впереди, потом останавливается. Смотрит в сторону — как будто прислушивается не ушами, а чем-то под кожей. Я жду, молча.
— Он был прав, — говорит он, не оборачиваясь. — Не про мой мозг, тут спорно. А про то, что тебе придётся решать самой.
Он медленно разворачивается. Его глаза не блестят — нет. Они будто тускнеют, втягивая в себя всё, что он видел, и всё, чего ещё не хотел бы видеть.
— А если дорога пойдёт в Ад? — спрашиваю я, почти шепотом.
Он усмехается — беззвучно, и уголок губ дёргается, как будто эта мысль ему даже нравится.
— Тогда познакомлю тебя с отцом.
Я замираю. Впервые за всё это время — по-настоящему. Он сказал это... спокойно. Буднично.
— Стоп, ты и правда... сын Сатаны? Того самого Сатаны? Он же... великий демон, предатель, владыка глубин...
— Ну да-да, давай, восхваляй папочку, — он закатывает глаза. — Может, впишешь его в свой новый Совет? С автографом и персональным адом в придачу.
— Но... ты же не обязан был помогать мне, — говорю, не понимая, откуда во мне дрожь.
Он молчит. Затем смотрит прямо, пристально, будто проверяет, выдержу ли.
— Мне плевать, избранная ты или архонт нового мира. Это не про роли.
— Что значит — плевать? — мои слова острые, как лёд под языком.
— То и значит, — он опускает глаза. — У меня было видение. Ещё в Аду. До изгнания. До всего. Я должен был помочь Избранной. Но не потому что надо. А потому что... если она падёт, всё остальное уже не имеет смысла.
Он отводит взгляд, быстро, будто сказал слишком много. А я просто стою и дышу. Впервые не зная, чьё сердце сейчас стучит громче — моё или его.
