Пьеса
Все верно лишь в свое время.
Или нет?
Живые массы людей обтекают ликвидной синхронной волной каменные постаменты, разделяются на небольшие ручейки, впадающие в лестницы или ответвленный от основной дороги переход.
Шапка на глаза, шарф влажный от дыхания закрывает половину носа. Нет страха быть пойманной в слабости в такой благоприятной для исчезновения среде.
Своя в среде чудиков, своя и милая сердцу уже столь многих для совместной жизни, что же тогда до теории мозаики? Если одной составной части подходит идеально другая, не обозначает ли это для обеих деталей их единственно верное положение в системе мира? А может ли деталь быть универсальной для многих и неподходящей для всех одновременно относительно своей системы координат?
Тяжелые веки, зеленые глаза, внезапно знакомый с юношества запах. Требование мира быть тем, кто улыбнется в болезненный момент слез для всех остальных, и поддержит принятое и принятые решения? Универсальная деталь, которая мокрыми картонными краями обтекает внутри коробки, как отложенная на случай непредвиденной и незаменимой в составлении бесконечной картинке из множества пересекающихся и обретающих пару элементов.
Тяжелые веки смотрят вдумчиво, пронизывают задвинутые на затворки памяти моменты. Картинка плывет, вместе с картонными краями, реальность будто отходит в дымку чего-то несущественного и раздвигается так всеми любимый занавес прошлого: а если бы, а что тогда, а как это было?
И вот ты уже как бы со стороны смеешься над нелепостями прошлого, даже не тая в душе обиду, которая уже была выплакана в свое, подходящее для тех слез время. Смеешься над слезами тех немых мимов, над их смешными падениями на сцене, нелепыми и гиперболизированными жестами, синекдохой частного одной и той же мысли всех актеров в коротком этюде, заключающем в себе три года чей- то жизни. Песня, кричащая о крике, которую теперь перевели на универсальный язык, понятный для всех.
Зал покатывается со смеху от нелепости постановки, кто-то правда краснеет, узнавая в ней себя, кто- то смеется, но больше по привычке, смеяться над своей пережитой, но такой повторяющейся болью и не усвоенным уроком.
Постановка именуемая жизнь, с абсолютно непредсказуемыми поворотами сюжета, где решает случай и случайность, где блекнут логика и начитанность многими книгами по психологии.
И вот на сцену подтягиваются другие, не менее важные для истории мимы, немые, как и в жизни, сочувствующие, как и в жизни, добродушные случайные зрители, смеющиеся немым смехом и просто безучастные серые фигуры. Все это черное действие актеров первого плана, где нет второму и третьему, где каждый играет свою, отведенную именно ему роль.
Веки дрогнули, взглянули исподлобья собственной правоты и одновременного признания сатиры. Отпечаток осмысленности, переоценки жизненных ценностей и своих поступков.
Мимы ушли на антракт, многие же зрители остались на своих местах, поддаваясь навалившейся лени и мягкости кресел, отвлекаясь на прыгающие мысли волнующих их мысли жизненных или случайных событий. Но были и те немногие, кто замер на своих местах в переосмыслении увиденного, пытаясь предсказать итог постановки.
И вновь завеса настоящего зашуршала бархатным балдахином красных тяжелых штор. За ней проступили нежные занавески из тюлей, полные рюш и нежных цветущих тюльпанов. Зал погрузился во тьму и немое ожидание следующего действия, описанного мудрым и непредсказуемым сценаристом, скромно именуемым Богом.
В какой-то момент один мим сдирает с себя, подобно змеиной коже, черное облачение, становясь стертым и белым пятном в обществе, некогда себе подобных. Другой мим, видя столь нелепое действие первого, неспешно натягивает поверх себя зеленую водолазку, и после некоторых итераций со все уменьшающимся количеством действующих лиц на сцене, облачается полностью в яркое, выбивающееся пятно зеленых красок.
Софиты устало мигают единственным, отработанным глазом, делая мир более расплывчатым, и подсвечивая лишь небольшую область на сцене, в которую заходит засвеченный Белый Мим, запускающий белый самолетик из бумаги в зрителей. Кто- то в зале восторженно вздыхает, ловя предмет сценической постановки, и после легкого вздоха паровых машин, все в той же дымке, выходит Зеленый Мим. Они, с невольной оценкой, смотрят на облачения друг друга, прощупывая невидимую стену. Оба смеются, и совершают ошибку, обыгранную в ту же секунду как заведомо прописанный сценарий, весело смеются над глупыми черными костюмами, странным тюлем в тюльпан и над зрителем.
Зараженные комичностью, зал отвечает взаимным смехом, совершенно не относящимся к постановке, и в этот момент, один из софитов, озаряющих Мима в зеленом, внезапно гаснет. На сцене остается Белый Мим, застывший в позе вопрошающего. Он достает из бездомных карманов справочник, записанный двоичным кодом, оборачивается на свою тень из статичного Черного Мима, мечется по сцене и кусает заусенец с большого пальца. В этот момент к нему подтягиваются невидимые путы, водружающие огромную шапку на глаза, безразмерный двуцветный шарф. Включается динамик отыгрывающий гамон толпы и шмыганье чужого носа. Мим оседает на пол сцены под весом комичной шапки, поглощающей все его естество. Занавес скрипнув, скрывает сцену, так и не утолив любопытство вопрошающих из зала.
