9. Новая жизнь.
Еще через четыре месяца.
Февраль встретил Нью-Йорк колючим, пронизывающим ветром и мокрым, хлопьями падающим снегом, который тут же превращался в грязную кашу на асфальте. Но внутри меня, под толстой шубой и слоями одежды, пылало собственное, неукротимое летнее солнце. У меня начался девятый месяц беременности. Роды могли случиться буквально в любой день, в любой час, и это осознание наполняло меня одновременно трепетным, сладким ожиданием и первобытным, животным страхом, от которого холодели кончики пальцев.
Сегодня я, не в силах больше бороться с нарастающей тревогой, собрала заранее приготовленную, аккуратную сумку с вещами для себя и малыша и поехала к Виолетте. Оставаться одной в пентхаусе, в этой огромной, тихой, стерильной крепости с панорамными окнами, я больше не могла — стены, казалось, давили на меня, усиливая каждое новое ощущение в теле. Мне отчаянно нужно было быть рядом с подругой, слышать живой, заливистый смех Логана, чувствовать себя частью чего-то теплого, суетливого и настоящего, чтобы не сойти с ума от мучительного, выматывающего ожидания.
Мое тело изменилось до неузнаваемости, став чужим и в то же время бесконечно родным. Живот был огромным, тяжелым, налитым свинцом шаром, а на весах прибавилось изрядно килограммов, делающих каждое движение медленным и осторожным. Но для Шона эти килограммы были не лишним грузом, а видимой мерой нашего общего счастья, роста нашего чуда. Ему было совершенно, абсолютно наплевать, как я выгляжу. Каждый вечер, на протяжении всех этих долгих девяти месяцев, он совершал свой нежный, почти священный ритуал: укладывал меня в постель, и его губы, теплые и уверенные, касались моего вздувшегося, тугого живота, целовали каждую появившуюся растяжку, которые он с гордостью называл «полосками храбрости», мои полные, тяжелые бедра и отекшие, уставшие лодыжки. В его каждом прикосновении, в каждом взгляде не было ни капли сожаления, критики или разочарования — только бесконечное благоговение, глубокая благодарность и та самая, всепоглощающая любовь, что сильнее любых слов.
Что до секса... Здесь он проявлял поразительную, почти пугающую осторожность. Он больше не приставал ко мне с той же дикой, необузданной страстью, что раньше, будто боялся потревожить хрупкое равновесие, навредить малышу. Но часто именно я сама, под властью мощных приливов гормонов и пробуждающегося желания, становилась инициатором. И тогда он молча, без единого слова, откладывал все дела, все звонки и планы, и его движения, обычно такие властные и уверенные, становились невесомыми, медленными, пропитанными такой заботой, что сердце заходилось от нежности. Он постоянно, прерывая поцелуи, шептал мне в губы: «Тебе не больно? Скажи, если что. Ты точно уверена?». Это был уже не страстный, пожирающий порыв, а скорее танец, нежный и обволакивающий, полный обожания и трепета, где главным было не сиюминутное удовольствие, а наша нерушимая связь и абсолютная безопасность нашего малыша.
И сейчас, сидя в машине по дороге к Виолетте и глядя на свой огромный, колыхающийся при каждом повороте живот, я чувствовала не тревогу о потерянной фигуре, а странное, спокойную уверенность. Это тело, мое, изменившееся тело, делало самое главное, самое великое дело в нашей жизни. И самый важный мужчина в моей жизни любил его таким, может быть, еще сильнее, чем прежде.
Машина плавно остановилась у знакомого, внушительного подъезда особняка Скалли. Лиам, всегда невозмутимый и молчаливый, открыл мне дверь и почти незаметным кивком указал на вход — здесь я была своим человеком, желанным гостем. В прихожей мельком увидела Шона. Он сидел в глубоком кожаном кресле, уткнувшись в планшет, его брови были сдвинуты в одну напряженную линию от концентрации. Я не стала его отвлекать, не окликнула — он был на своей «работе», а в этом доме, за этими стенами, это всегда означало дела особой, смертельной важности. Я просто провела рукой по его плечу, проходя мимо, и он на секунду поднял на меня взгляд, его глаза смягчились, и он молча кивнул, прежде чем снова погрузиться в экран.
Пройдя в гостиную, я замерла на пороге, наблюдая за очаровательной, жизнерадостной сценой. Логан, которому уже исполнился год и несколько месяцев, уверенно стоял, держась за край дивана, и вовсю, от всей души отплясывал, забавно двигая попой и притоптывая ножками под зажигательную латиноамериканскую мелодию, что лилась из телефона Виолетты. Она сама, заливаясь счастливым, серебристым смехом, приседала и наклонялась, снимая его на видео, стараясь поймать самый лучший, самый смешной ракурс.
— Привет, — улыбнулась я, оповещая о своем приходе и не желая нарушать их веселье.
— Шарлотта! — Виолетта воскликнула, тут же забыв про съемку и выпрямившись. Она подбежала ко мне, ее лицо сияло, и осторожно, стараясь не задеть мой живот, обняла меня, вжавшись в плечо. — Привет, привет, привет, родная! — ее голос звенел неподдельной, искренней радостью. Она поцеловала меня в щеку, и я физически почувствовала, как мое тревожное, сжавшееся в комок сердце начинает понемногу расправляться и успокаиваться.
Логан, заметив меня, одарил меня сияющей, беззубой, ослепительной улыбкой, но не прекратил свой зажигательный танец, лишь добавив к движениям забавные, кивающие поклоны головой.
«Интересно, наши сыновья будут так же дружны, как мы с Ви?» — пронеслось у меня в голове с теплой, сладкой надеждой.
— Проходи, садись скорее, не стой, — Виолетта бережно, по-матерински взяла меня под локоть и помогла опуститься в глубокое, уютное кресло у камина, тут же подложив под мою спину дополнительную мягкую подушку.
— Да у тебя тут целый танцевальный клуб открылся, — рассмеялась я, глядя на маленького, неумолимого танцора.
— Весь в маму, — раздался с порога ровный, низкий, как удар контрабаса, голос.
В гостиную, как всегда бесшумно, словно появляясь из ниоткуда, вошел Энтони. Его сухой, безэмоциональный комментарий повис в воздухе, тяжелый и многозначительный, напоминая о прошлом Виолетты — о том времени, до того как он насильно, жестоко ворвался в ее жизнь и их судьбы необратимо, навсегда переплелись. Она была стриптизершей в элитном клубе «Бархат», и следы той жизни, отточенная пластика, иногда проскальзывали в ее движениях, а теперь, как оказалось, — и в зажигательных, не по годам координированных движениях ее сына.
— Ой, помолчи ты! — воскликнула Виолетта, но в ее голосе не было ни капли настоящей злобы, лишь игривое, привычное раздражение. — Логан, танцуй, солнышко! Не слушай папу.
Она с вызовом посмотрела на Энтони и переключила песню на еще более ритмичную, с мощными, будоражащими кровь битами. И Логан окончательно ушел в отрыв, забыв обо всем на свете. Он стоял, уверенно переминаясь с ноги на ногу, энергично тряся головой и что-то весело, бессвязно и громко лепеча на своем детском языке. Это было настолько мило, забавно и трогательно, что мое внутреннее беспокойство и страх окончательно отступили, уступив место чистому, светлому, безудержному умилению. В этом доме, несмотря на всю его сложную, темную историю и грозную репутацию, царила настоящая, кипучая, радостная жизнь. И совсем скоро, совсем скоро к этой жизни присоединится и мой сын.
Мы с Виолеттой еще какое-то время наблюдали, как Логан, совершенно забыв обо всем на свете, ушел в свой маленький, но очень энергичный танцевальный транс. Энтони, бросивший свой язвительный комментарий, так же бесшумно, как и появился, исчез в глубине дома, оставив нас в нашей уютной, чисто женской компании. Мы болтали о всяких мелочах — о новых покупках для детей, о погоде, но мое внимание, мои нервы, то и дело возвращались к собственным ощущениям, прислушиваясь к каждому шевелению, каждому новому сигналу тела.
Именно в тот момент, когда я с улыбкой следила за передвижениями Логана, я почувствовала это. Не резкую, режущую боль, а странное, тупое, но очень плотное напряжение в самой глубине, внизу живота. Оно было сжимающим, обручевым, как будто кто-то туго затянул внутри меня широкий ремень, и медленно, постепенно отпустило через несколько долгих секунд. Я замерла, перестав дышать, прислушиваясь к своим ощущениям, пытаясь понять, не показалось ли. И тогда напряжение повторилось — такое же кратковременное, но уже не вызывающее никаких сомнений. Это было оно.
Сердце забилось чаще, застучав где-то в горле. Я медленно, будто в замедленной съемке, повернулась к Виолетте, которая в этот момент что-то весело и оживленно рассказывала про новые проделки Логана. Я положила ладонь на живот, и мои пальцы слегка, предательски дрогнули.
— Виолетта... — мой голос сорвался на напряженный, сдавленный шепот, немедленно привлекая ее внимание. Ее улыбка, сиявшая на лице, сразу же сменилась выражением настороженной, мгновенной готовности, мобилизации всех сил. — Мне кажется началось, — выдохнула я, глядя на нее широко раскрытыми, полными немого вопроса глазами. — Не схватки еще, нет... Но напряжение... Такое странное, тугое... Оно уже второй раз за последние минуты.
Я увидела, как в ее карих, всегда таких добрых глазах вспыхнула яркая искра полного понимания, смешанная с легкой, молниеносной паникой, которую она тут же, усилием воли, подавила. Ее лицо стало собранным, решительным, почти командирским.
— Так, хорошо, спокойно, дыши, — она мягко, но властно скомандовала, тут же поднимаясь с дивана. Ее взгляд, быстрый и оценивающий, мгновенно просканировал мое состояние, отметил бледность и испуг. — Никакой паники. Все идет по плану. Это предвестники. Так и должно быть. Это нормально.
Она подошла ко мне, ее движения были четкими, выверенными и обнадеживающе спокойными.
— Сейчас померяем промежуток. Как только почувствуешь снова — сразу говори мне. Не молчи. И сразу же позвоним Шону. Прямо сейчас.
Она взяла мой телефон со стола и протянула его мне. Ее собственная рука была удивительно теплой и уверенной. В этот самый момент Логан, словно почувствовав резкую смену атмосферы в комнате, остановил свой танец и уставился на нас своими большими, бездонными голубыми глазами, держа в руке своего плюшевого жирафа. Тишину в гостиной нарушало только мое учащенное, срывающееся дыхание и размеренное, громкое тиканье напольных часов в углу. Начиналось оно. Самое главное, самое страшное и самое прекрасное приключение в нашей жизни.
Час спустя все спокойствие и размеренность превратились в стремительный, оглушительный вихрь. Я уже сидела в машине, пристегнутая ремнем, и городские огни за окном сливались в сплошные, размазанные светящиеся полосы. Шон молча, с каменным лицом и сосредоточенно вел машину, его пальцы так крепко, до белизны, сжимали руль, что, казалось, вот-вот хрустнет кожанная оплетка. Каждая мышца его спины и плеч была напряжена до предела, он был собран, как пружина. На заднем сиденье устроилась Виолетта, отбросив всю свою легкость и беззаботность и превратившись в собранную, решительную, хладнокровную женщину, готовую взять на себя командование.
— Так, Шарлотточка, дыши, родная, дыши, — ее голос звучал ровно, успокаивающе и властно, нарушая гнетущую, давящую тишину в салоне. — Через нос, глубокий вдох, хороший, а теперь выдыхаем медленно, очень медленно, через рот, сдуваем свечку. Молодец. Шон, давай, не зевай, объезжай эти пробки, срезай где можно, веди себя как таксист-лихач!
Мы неслись по ночному городу, резко ускоряясь и тормозя, нарушая все возможные правила, и каждый рывок, каждый резкий поворот отдавался во мне новым, все более сильным и болезненным напряжением. Наконец, мы резко, с визгом шин, затормозили у ярко освещенного, сияющего как новогодняя елка, входа в престижный роддом. Шон выскочил из машины, словно его вытолкнула пружина, и почти силой вытащил меня, его лицо было бледным, как полотно, и невероятно строгим.
Мы ворвались в стерильное, пахнущее антисептиком приемное отделение. Пока я, согнувшись пополам от новой волны схватки, пыталась сосредоточиться на дыхании, Виолетта мгновенно взяла ситуацию в свои железные руки. Ее осанка изменилась, голос стал холодным, отточенным и властным, в нем зазвучали те самые, стальные, не терпящие возражений нотки, которые она, без сомнения, унаследовала от своего мужа.
— Мы — Скалли, — резко, без лишних слов, вежливостей и объяснений, бросила она дежурной медсестре, и в воздухе повисла та самая, незримая, но невероятно весомая сила этой фамилии, ее магическое действие.
Эффект был мгновенным, как удар тока. Вся обычная бюрократическая волокита, бумажки и вопросы — все это исчезло, испарилось. Нас немедленно, без единой секунды промедления, провели в просторную, современную, почти роскошную предродовую палату. Я легла на прохладную кушетку, и тут мой взгляд, полный страха и надежды, встретился со взглядом Шона. В его глазах, таких обычно скрытых и насмешливых, бушевала настоящая буря — безумная любовь, животный страх, полная, беспомощная растерянность. И я знала, я читала это в его напряженной позе, — ему надо было ехать. Война с испанцами, обострялась с каждым часом, и его присутствие рядом с Энтони, было необходимо как воздух.
— Шон, — проговорила я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно тверже и увереннее, несмотря на новую, накатывающую, как цунами, волну схватки. — Ты можешь ехать. Я справлюсь.
— Но... — он попытался возразить, его рука сжала мою с такой силой, что кости хрустнули, но в его глазах читалась мучительная внутренняя борьба между долгом и любовью.
— Я побуду с ней, — уверенно, без тени сомнения, заявила Виолетта, подходя ближе и кладя свою теплую, сильную руку мне на плечо, словно передавая часть своей уверенности. — Я не отойду от нее ни на шаг. Ни на сантиметр. Все будет хорошо, я обещаю. Не переживай.
Шон посмотрел на нее, и в его взгляде, полном боли и смятения, читалась бездонная, немоя благодарность. Он знал, что с Виолеттой, с этой железной леди, я буду в абсолютной безопасности. Он медленно, тяжело подошел ко мне, опустился на колени рядом с кушеткой, чтобы быть на одном уровне с моим лицом. Он мягко, почти с благоговением, как святыню, поцеловал меня в потный лоб, а затем — в дрожащие, пересохшие губы. Этот поцелуй был не просто прощанием. Это была клятва, обещание вернуться и самое главное напутствие одновременно.
— Назови сына... — его голос дрогнул, надломился, и он на секунду замолча, глядя мне прямо в глаза, вкладывая в них всю свою веру, всю свою надежду и всю свою безграничную любовь, — Лукасом.
Он произнес это имя твердо, четко, как завещание, как самый главный в жизни приказ. Потом его губы снова коснулись моих, коротко, сильно, почти отчаянно. Он резко встал, бросил последний, полный мучительной тревоги и доверия взгляд на Виолетту, развернулся и быстрыми, решительными шагами вышел из палаты. Дверь закрылась с тихим щелчком, и я осталась одна. Одна с Виолеттой, с нарастающей болью и с именем нашего сына, которое теперь стало моим главным талисманом, моей мантрой. Лукас.
Роды начались стремительно, неумолимо, как будто малыш внутри меня все понял, почувствовал, что папа ушел на свою войну, и теперь торопился занять свой, собственный пост в этом мире. Виолетта, увидев мои мучения, хотела пойти со мной в родильный зал, ее глаза умоляли, молили не оставаться одной в этот страшный час. Но я знала, что это слишком интимно, слишком тяжело, слишком кроваво для любого зрителя, даже для самого близкого друга.
— Не стоит, Ви, правда, — выдохнула я между накатывающими схватками, сжимая ее руку в смертельной хватке. — Я справлюсь. Обещаю.
Она вздохнула тяжело, с обреченностью и пониманием, но кивнула, уважая мое решение. Ее последнее, брошенное уже из-за закрывающихся дверей.
— Удачи. Держись! — прозвучало для меня как самое главное благословение.
Двери операционной закрылись с глухим стуком, и я осталась наедине с незнакомыми врачами, с акушерками в масках, с ярким, слепящим светом хирургических ламп и с всепоглощающей, животной, первобытной болью, которая стирала все вокруг. Весь мир сузился до узкой, жесткой кушетки, до мерцающего счетчика схваток на мониторе и до голосов, которые доносились будто сквозь толстую, ватную стену.
— Дышите, Шарлотта, глубоко! Не задерживайте дыхание. Теперь тужьтесь! Соберите все силы, как будто хотите сдвинуть с места гору. Давайте, еще разок! Сильнее! Молодец, так держать.
Боль была невыносимой, разрывающей, распирающей изнутри. Это была не просто физическая мука; это было пограничное состояние, где стиралось все — и страх, и время, и стыд, и сама личность. Оставался только древний, главный инстинкт — вытолкнуть, изгнать из себя новую жизнь, дать ей дорогу. Я кричала, не стесняясь, плакала, сжимала холодные поручни кушетки так, что пальцы немели и белели, и думала только о нем. О Шоне. О его последнем, отчаянном поцелуе. О имени, которое он доверил мне, как самое ценное. Лукас. Лукас. Лукас.
И вот, после нескольких вечностей мучительных, изматывающих усилий, когда казалось, что силы на исходе и вот-вот наступит темнота, раздался звук, который перечеркнул, отменил всю боль, всю усталость, — пронзительный, чистый, требовательный и такой живой детский крик.
— Мальчик! Крепыш. Здоровенький, — радостно, победно воскликнула акушерка, и ее голос прозвучал как хор ангелов.
И в следующее мгновение, теплое, скользкое, живое существо положили на мою обнаженную, взмокшую грудь. Он был багровым, сморщенным, покрытым белой смазкой, и самым прекрасным, самым желанным существом во всей вселенной. Он кричал, заходился в плаче, сжимая крошечные, идеальные кулачки, а его горячая, влажная кожа касалась моей, и в этом первом, самом главном прикосновении была заключена вся вселенная, весь смысл.
Я осторожно, дрожащей, неверующей рукой, прикоснулась к его крошечной, пухлой щеке. Слезы текли по моим вискам, смешивались с каплями пота и солеными каплями, падая на него. Все страхи, вся боль, все тревоги ушли, растворились, испарились в этом одном, единственном, совершенном мгновении.
— Лукас, — прошептала я, наклоняясь к нему, вдыхая его ни на что не похожий запах — запах чистоты, новой жизни, крови и безграничной, всепобеждающей любви. — Привет, сынок. Это я, твоя мама.
И он, словно узнав мой голос, тот самый, что слышал все эти долгие девять месяцев изнутри, из самого безопасного места на свете, внезапно утих. Его личико разгладилось, стало серьезным и безмятежным, он причмокнул губками. Я смотрела на него, на это маленькое чудо, и знала — теперь я знала наверняка — ради этого маленького человека я готова на все. На любую жертву, на любой подвиг. Наш Лукас. Наше с Шоном будущее, настоящее и вечное, началось прямо сейчас, в этой палате, под ярким светом ламп.
Три дня в роддоме пролетели как один миг, наполненный тишиной, первыми, неумелыми кормлениями, бессонными ночами, которые были не в тягость, а в радость, и тихими, счастливыми слезами. Наконец-то, на третьи сутки, нас выписали. Я вышла из автоматических стеклянных дверей, моргнув от непривычно яркого зимнего света, и картина, которая предстала передо мной, заставила мое сердце забиться с новой, ликующей силой.
Прямо у входа, выложив на снегу нетерпеливую, протоптанную дорожку, ходила туда-сюда Виолетта. Она была вся в движении, словно заряженная энергией ожидания, ее белокурые волосы развевались на ветру. Рядом с ней, пытаясь повторять ее неуклюжие, торопливые шаги, семенил и топал Логан, закутанный в яркую синюю куртку, шапочку с помпоном и крошечные, дутые ботинки, делая его похожим на очаровательного, пухлого мишку.
Чуть поодаль, прислонившись к черному, лакомому капоту огромного, внушительного внедорожника, стоял Шон. Он не ходил, не проявлял внешнего нетерпения, но все его напряженное тело, скрещенные на груди руки и пристальный, горящий взгляд, устремленный на дверь, кричали о его внутренней буре громче любых слов. А за их спинами, в открытой дверце машины, развалившись с видом хозяина положения, сидел Энтони. Он курил сигарету, его поза была нарочито расслабленной, почти отстраненной, но я, уже научившаяся его читать, знала — его холодный, аналитический, всевидящий взгляд ни на секунду не выпускал из поля зрения свою семью и теперь — нас.
— Шарлотта! — первый заметила меня Виолетта. Ее возглас прозвучал, как выстрел, нарушив напряженное, звенящее ожидание. Она бросилась ко мне, и Логан, подхватив всеобщий порыв, смешно, переваливаясь, засеменил следом за ней, громко и радостно топая своими ботинками по утоптанному снегу.
Шон, услышав ее крик, резко, как по команде, выпрямился и пошел к нам быстрыми, длинными, решительными шагами.
Я осторожно, помня о драгоценной, хрупкой ноше, спустилась по невысоким, подсыпанным солью ступенькам. В моих руках, заботливо укутанный в мягкий, голубой, шелковистый конверт, крепко спал наш сын. Лукас. Его личико было почти полностью прикрыто уголком теплого пледа, и только один крошечный, розовый, совершенный кулачок виднелся снаружи.
Виолетта подбежала первой, запыхавшаяся, с сияющими, влажными от эмоций глазами.
— Дай же посмотреть на него! Ой, Господи, он такой крошечный! Такое сокровище, — прошептала она, замирая и благоговейно заглядывая в сверток.
В этот момент подошел Шон. Он остановился передо мной, и все его суровое, сдержанное напряжение вдруг растаяло, ушло, сменившись чем-то новым, незнакомым и прекрасным. Он не говорил ни слова, просто смотрел. Сначала на меня — долгим, глубоким, проникающим в душу взглядом, полным безмерного облегчения, гордости и какой-то новой, зрелой нежности. А потом его взгляд, медленно, почти нерешительно, опустился на маленький, безмятежно посапывающий сверток в моих руках. В его глазах, обычно таких острых, насмешливых и усталых, было что-то совершенно новое — бесконечная, трепетная, почти испуганная нежность.
Он медленно, будто боясь спугнуть волшебство, протянул ко мне свои большие, сильные руки.
— Давай, — его голос прозвучал хрипло, непривычно тихо и срывающеся. — Дай мне его.
Я так же осторожно, с затаенным дыханием, передала ему Лукаса. Его большие, сильные руки, привыкшие держать оружие, чувствовать его вес и холод, приняли сына с невероятной, почти священной бережностью, как величайшую драгоценность. Он прижал сверток к своей широкой, мощной груди, склонился над ним, заслонив его от мира, и по его лицу, такому суровому и неулыбчивому, пробежала тень самой чистой, самой беззащитной и самой счастливой улыбки, которую я когда-либо видела.
В этот момент из машины неспешно вышел Энтони. Он молча подошел, бросил окурок на снег и растоптал его каблуком дорогого ботинка. Он не подходил близко, соблюдая дистанцию, но его тяжелый, оценивающий взгляд, скользнувший по Шону, прижимающему к себе ребенка, был красноречивее любых слов. В нем читалось молчаливое признание, уважение и, возможно, крошечная, тщательно скрываемая крупица того, что он сам когда-то испытал, впервые взяв на руки маленького Логана.
Мы стояли там, у входа в роддом, — странная, спаянная общей тайной, общей судьбой и теперь — общим, новым счастьем, семья. И пока Шон, не в силах оторвать глаз от сына, что-то тихо, шепотом говорил ему, я знала: наша жизнь, жизнь втроем, началась с новой, самой важной и самой прекрасной главы.
