17 страница22 октября 2025, 17:59

15. Шепот в гробу.

От лица Шарлотты.

Время в подвале потеряло всякий смысл, расползлось и застыло, как лужа крови. Оно текло не часами, а приступами озноба, сменяющимися тягучей, бездонной апатией, и бесконечными, изматывающими циклами одних и тех же мыслей, что точили мозг, как вода камень. Я уже не знала, сколько провела в этой каменной утробе — день, неделю? В углу, в темноте, настойчиво и бесстыдно шуршала крыса, но мне было уже не страшно. Страх — это чувство живых, тех, у кого еще есть что терять. А внутри меня была только выжженная, стерильная пустота. Пустота, в которой жили, не давая забыться, лишь два призрака: лицо Шона, искаженное немой, сокрушительной агонией, и вечный, незаживающий образ Лукаса, его крошечные, цепкие пальчики, навсегда вцепившиеся в мое разорванное сердце.

Внезапный, резкий скрип двери вверху заставил меня инстинктивно вздрогнуть, но не от страха, а от глухого раздражения, что нарушили мое окаменелое небытие. Полоска тусклого, желтоватого, ущербного света ворвалась в подвал, медленно поползла по грязному, неровному полу и уперлась в противоположную стену, на мгновение высветив грубую, бездушную кладку. В проеме, как силуэт в театре теней, замерла фигура.

— Ты... Жива? — донесся до меня шепот, молодой, женский голос, в котором причудливо смешались детский страх и робкая, почти запретная надежда.

Я узнала его. Та самая девушка. Та, что спорила с Ренато. Та самая тонкая, почти невидимая ниточка, за которую мое онемевшее сердце безумно, против воли, ухватилось.

Она сделала неуверенный шаг внутрь, и дверь с тихим, уставшим стоном закрылась за ее спиной, оставив нас в почти полной, давящей тьме. Я слышала ее осторожные, крадущиеся шаги по каменным плитам, слышала, как ее дыхание сбивается и становится частым от спертого, затхлого воздуха, пахнущего столетиями отчаяния.

— Я... Анна, — снова прошептала она, приближаясь к моей решетке. Ее силуэт вырисовывался в непроглядной черноте — стройный, хрупкий, почти невесомый.

Я молча смотрела в ту точку, где должно было быть ее лицо, пытаясь разглядеть черты, поймать взгляд, но видел лишь смутные, пляшущие очертания и темные, собранные в низкий хвост волосы. Я сглотнула. Горло было сухим и шершавым, как эта пыльная, холодная земля под ногами.

— Ты хочешь пить, — в ее голосе не было вопроса, только простая констатация и какая-то усталая, бессильная жалость. Она достала из-под своей просторной кофты небольшую пластиковую бутылку и просунула ее между холодными, ржавыми прутьями. — Держи.

Я не двигалась, впиваясь взглядом в темноту, пытаясь прочесть ее намерения.

— Ты хочешь меня отравить? — мой собственный голос прозвучал хрипло, безжизненно и отстраненно, будто доносясь из очень далекого, заброшенного колодца.

— Нет! Нет, нет, нет, — она зашептала с такой искренней, почти отчаянной паникой, что эта эмоция на мгновение пробилась сквозь толстый слой моей апатии. — Я не могу. Я не смогу навредить тебе. Мне тебя так жалко... Я видела, как они тебя привезли.

Медленно, как заводная кукла, с затуманенным сознанием, я протянула руку сквозь прутья и взяла бутылку. Холодный, скользкий пластик обжег кожу. Я с трудом открутила крышку и сделала несколько долгих, жадных, некрасивых глотков. Вода была прохладной, чистой, невероятно свежей и самой вкусной, что я пила за всю свою жизнь. Она обжигала пустоту внутри, и это жжение было единственным напоминанием, что я еще жива.

Анна тихо, с облегчением вздохнула и присела на корточки на пол, прямо у решетки, склонив голову на колени. Ее поза была позой полной капитуляции, бессилия.

— Тут очень темно, — прошептала она, и в ее голосе было странное, пугающее понимание, будто она сама когда-то, очень давно, сидела по эту сторону решетки и знала каждый шепот этой комнаты. — И пахнет страхом. Таким старым, въевшимся в самые камни. Здесь всегда пахло страхом. Он въелся навсегда.

Я молча слушала, позволяя ее тихому, мелодичному голосу заполнять гнетущую, звенящую тишину моего каменного гроба. Это был первый человеческий звук за все это время, который не нес в себе угрозы, насмешки или боли. Он был просто звуком. И от этого он казался почти священным.

— Меня жестоко накажут, если узнают, что я здесь, — она горько, безнадежно усмехнулась, и в этом звуке слышалась привычная, въевшаяся в кости покорность своей судьбе. — Возможно, даже убьют. Но мне уже всё равно. Они там все... Спятили. С головой ушли в эту ненависть. Она их съела изнутри. Особенно Валерио...

— Кто такой Валерио? — выдохнула я, и это имя прозвучало в темноте, как вызов, как первый выстрел в тишине.

Она замолчала на мгновение, будто проверяя, можно ли доверять, взвешивая мою жизнь и свою на невидимых весах.

— Новый босс, — наконец выдохнула она тихо, будто боялась, что стены услышат. — Тот, кто занял место Алехандро Варгаса. Но я... Я не уверена, что он отдавал приказ держать тебя здесь. Мне кажется, многие действуют без его ведома, по своей воле. Ренато и другие... Они слишком сильно ненавидят Скалли. Они ослепли от этой ненависти. Она для них как воздух.

И тогда это вырвалось у меня само. Слова, которые я боялась произносить вслух, слова, что разъедали ту немую пустоту, что осталась во мне вместо души.

— Они убили моего сына, — прошептала я, и голос мой не дрогнул. Он был плоским, ровным и мертвым, как приговор, как эпитафия на безымянной могиле.

Анна замерла. Я физически услышала, как резко, с хрипом оборвалось ее дыхание. Она резко, почти машинально повернулась ко мне, и в полной темноте я кожей почувствовала на себе ее широко раскрытые, полные абсолютного, леденящего ужаса глаза.

— Что?.. Что ты сказала? — ее шепот стал едва слышным, прерывистым, порванным. — Что они сделали?

Я не ответила. Что можно было сказать? Описать сухой, щелкающий звук выстрела? Или ту всепоглощающую, оглушающую тишину, что пришла после? Или холод его маленького тела?

— Валерио... — ее голос дрожал, в нем боролись шок, неверие и какое-то личное, глубокое отчаяние. — Валерио никогда... Никогда бы не отдал такого приказа! Он... У него есть свои демоны, своя жестокость, но дети... Дети для него святы. Табу. У него есть честь. Я в этом уверена! Я это знаю!

— Почему? — мой вопрос прозвучал беззвучно, лишь шевелением губ. — Почему ты так в него веришь?

Она снова замолчала, и в этой тяжелой, давящей паузе чувствовалась жестокая, личная борьба, борьба между правдой, которую она знала, и тем ужасом, что я ей сообщила.

— Потому что... — она с трудом, с надрывом подбирала слова, вытаскивая их из самого нутра. — Я знаю его. Я вижу его каждый день. Он не монстр. Не такой. Он сложный. Жесткий. Но не безумный. То, что они сделали... Это не его воля. Это самосуд. Это личное безумие Ренато и его псов. Их месть за старого Варгаса.

Она говорила это с такой убежденностью, с такой личной, почти физической болью, что какая-то крошечная, уцелевшая часть моего онемевшего существа откликнулась, дрогнула. Но пустота была сильнее. Пустота не хотела верить. Она не хотела сложностей. Она хотела только одного — простой, яростной, слепой мести всем подряд.

Внезапно Анна поднялась, отряхивая штаны от липкой пыли, ее движение было резким, полным новой, отчаянной решимости.

— Я пойду, — прошептала она, и в ее голосе снова зазвучала та самая хрупкая надежда. — Я найду тебе настоящей еды. Не ту грязь, что они кидают тебе под ноги, как собаке. Я что-нибудь принесу. С кухни. Настоящее.

И прежде чем я успела что-то сказать, что-то возразить, ее легкие, быстрые шаги застучали, удаляясь, и дверь снова скрипнула, захлопнувшись, оставив меня в полном одиночестве. Но на этот раз одиночество было не таким абсолютным, не таким безвоздушным. В нем осталось эхо ее шепота, теплое касание жалости и та хрупкая, опасная тень сомнения в той простой, черно-белой картине ада, что они для меня создали.

Не знаю, сколько прошло времени — может, час, может, несколько. Время было резиновым, тянущимся и рвущимся. Но она вернулась. Снова скрип двери, снова та же полоска тусклого, больного света, и ее знакомый силуэт в проеме. На этот раз она не колебалась, не выжидала. Я услышала лязг ключа в скважине и резкий, скрежещущий скрежет засова. Все мои внутренние струны, даже онемевшие, натянулись до предела, издавая беззвучный визг. Она открывает решетку. Она что, не боится меня? Разум тут же холодно, без эмоций отметил: А чего бояться? Ты же на цепи, как дикий зверь. Ты никуда не денешься.

Дверь клетки со скрипом, будто нехотя, отворилась. Анна шагнула внутрь, ее движения были быстрыми, точными и экономичными, будто она боялась, что ее хрупкая решимость испарится под тяжестью этого места. Она протянула мне тарелку. В темноте я по-прежнему не видела ее лица, только смутные очертания, но чувствовала исходящее от нее нервное, живое тепло.

— Вот, держи, — ее шепот был сдавленным, будто она украдкой, между вдохами, переводила дух. — Ешь. Пока не остыло.

Я взяла тарелку. Она была теплой, почти горячей. Потом в мою свободную руку уперлась холодная, металлическая ручка вилки. Я молча, автоматически начала есть. Это была простая, домашняя еда — мясная котлета, пюре. Но она была горячей, настоящей, пахла специями, луком, жизнью, а не затхлостью, потом и отчаянием. Каждый кусок был глотком чего-то настоящего, что я принимала с безразличием запрограммированного автомата, но тело, мое предательское тело, откликалось на него слабым теплом.

— Ты рыжая, — снова заговорила она, и в ее голосе прорвалась неподдельная, почти болезненная нежность, будто она говорила о чем-то хрупком и бесценном. — Я разглядела, когда свет падал из двери... Очень красивая. Как осенний лес.

Я продолжала молча жевать, слушая ее. Ее слова были как тихий, редкий дождь на выжженную, потрескавшуюся землю — они не оживляли ее, не давали ростков, лишь на мгновение остужали и подчеркивали мертвенность почвы.

— Анна, — наконец выдохнула я, откладывая пустую вилку на тарелку. — Меня зовут Шарлотта.

— Приятно познакомиться, Шарлотта, — в ее голосе послышалась тень улыбки, хрупкой, печальной и по-детски искренней.

Я почувствовала, как внутри что-то шевельнулось — не надежда, нет, ее во мне выкорчевали с корнем. Любопытство. Жажда понять мотивацию этого загадочного призрака.

— Откуда ты здесь? — спросила я, и мой голос прозвучал чуть громче, обретая какую-то долю жизни, отзвук прежней себя. — Ты не похожа на них. На этих зверей.

Она не ответила сразу. Я услышала, как она медленно, со вздохом опускается на холодный каменный пол, обхватив колени руками. В темноте мелькнуло плавное движение — ее руки, скользнувшие по собственным предплечьям, будто она пыталась согреться или успокоить себя. И тогда я увидела. Вернее, различила в привычном уже полумраке густой, темный, сложный узор, покрывающий ее кожу от запястий и выше. Татуировки. Много татуировок. Мои глаза, за долгие часы привыкшие к темноте, расширились, пытаясь уловить контуры.

— Я... — она начала с надрывом, будто вытаскивая из себя старую, глубоко сидящую занозу. — Я из России.

Россия. Так далеко, так нереально далеко от этого сырого подвала, от этой бессмысленной войны кланов. Слово прозвучало как эхо из другого, нормального мира, который когда-то существовал.

— Приехала сюда два года назад, — продолжила она, и ее голос стал монотонным, отрепетированным, будто она зачитывала чужие похоронные записи, давно заученные наизусть. — Мечтала об Испании. О солнце, о море, о культуре. Моя бабушка... Она здесь когда-то жила. Я думала, это место будет счастливым. Моим местом.

Она горько, коротко усмехнулась, и этот звук был в тысячу раз страшнее любого плача.

— А оказалось, что здесь, под этим самым солнцем, очень популярен черный рынок. Очень. Особенно тот его раздел, где продают женщин. И детей. Красивых. Молодых. Беззащитных.

Холодная, липкая волна прокатилась по моей спине, пошевеливая волосы на затылке. О, нет. Картина начала складываться в жуткую, слишком знакомую, слишком банальную мозаику. Моя собственная история похищения, казалось бы, такая ужасная, меркла и становилась почти банальной перед этим леденящим душу рассказом.

— Меня взяли на улице Барселоны, — ее шепот стал жестким, обезличенным, лишенным эмоций, будто она говорила о ком-то постороннем. — Я возвращалась в свой отель после экскурсии. Просто шла и улыбалась солнцу. А потом фургон, резкая остановка, тряпка с едким наркозом на лице, темнота. Проснулась уже в клетке. Как ты. Только моя была меньше. И воняла страхом еще сильнее. Не только моим, но и детей.

Она говорила, а я сидела, окаменев, с последним куском хлеба в застывшей, недвижимой руке. Мое сердце не дрогнуло? Нет. Оно просто не могло вместить еще одну, чудовищную порцию чужого, несправедливого ужаса. Оно было заполнено до самых краев, до тошноты, собственным.

— Меня выставили на аукцион, — слово «аукцион» она выплюнула с таким леденящим презрением, что воздух вокруг, казалось, закипел от ненависти. — Как вещь. Как скот. Оценивали мои зубы, кожу, грудь, бедра. Торговались. Смеялись.

Она резко, с присвистом вдохнула, и ее голос снова дрогнул, вернувшись из ледяной пустоты воспоминаний к живой, ноющей боли.

— И меня купил он. Валерио. — Она произнесла его имя не с ненавистью или страхом, а с какой-то измученной, болезненной, неразрывной связью. — Сначала я думала, что один кошмар сменился другим, более изощренным. Было тяжело. Очень. Приходилось ломать себя, забывать, кто я была, чтобы просто выжить, чтобы не сойти с ума. И до сих пор... До сих пор тяжело. Я не свободна. Я просто сменила хозяина. Я его вещь. Его тень.

Она замолчала, и в гнетущей тишине между нами повисли два разных, но одинаково страшных, одинаково безысходных горя. Ее — пленницы, купленной, сломленной и поставленной на службу. Моей — пленницы, у которой отняли все, ради чего вообще стоило дышать, оставив лишь пепел и цепи. И в этой абсолютной темноте, устав от бесконечного самокопания и собственного отчаяния, я смотрела на нее не как на врага, не как на прислугу врагов, а как на другую жертву. Такую же сломленную. Такую же одинокую.

Она тяжело, с усилием вздохнула, и этот вздох казался таким же темным и спертым, как воздух, которым мы дышали.

— Ладно, — прошептала она, отгоняя навязчивых призраков своего прошлого. — Не будем о плохом. Тебе и своей боли хватает. Потерять ребенка... — ее голос оборвался, застрял в горле, не в силах даже произнести слова пустого, бесполезного утешения. Какие могут быть утешения в таком горе? Их не существует в природе.

Я ответила беззвучным, кивающим выдохом. Да, утешений не было. Не могло быть. Была только зияющая, кровавая рана там, где еще так недавно билось маленькое, доверчивое сердечко. Была только вина, что жрала изнутри.

— Я... Я попробую, — Анна сказала это с такой хрупкой, почти безумной решимостью, будто собиралась сдвинуть с места целую гору голыми руками. — Поговорю с Валерио. Попробую объяснить ему, что ты не виновата. Что ты просто мать, которая потеряла своего ребенка. Что ты не представляешь для них угрозы. Я буду умолять его, если придется. Упаду на колени. Буду целовать его руки. Надеюсь, я так надеюсь, что он впервые в своей жизни послушает меня. Услышит.

Я смотрела на ее смутный, колеблющийся силуэт, и во мне, как два враждующих демона, боролись два чувства: яростное, гордое «нет», потому что я не хотела милости, не хотела снисхождения от этих убийц, и слабый, едва теплящийся, предательский огонек, который шептал: «А что, если?.. Что если в этом аду есть хоть один человек, способный на что-то человеческое?»

— У тебя много татуировок, — наконец произнесла я, просто чтобы сказать что-то, чтобы разорвать тягостное, плотное молчание, полное призраков наших детей и сломанных судеб.

— Да, — ее ответ прозвучал с неожиданной, светлой легкостью, будто я нечаянно коснулась единственной живой, неиспорченной нити в всей ее жизни. — Это была моя жизнь. До всего этого кошмара. Я была тату-мастером. В Москве. У меня была своя студия. Каждая линия, каждый узор, каждый прокол иглы... Это была чья-то история, чье-то заветное желание, чья-то боль, которую они доверяли мне, вкладывали в меня. А я превращала ее в искусство. В постоянное напоминание. — Она медленно, почти с нежностью провела рукой по предплечью, и я представила, как под ее тонкими пальцами оживают сложные, переплетающиеся узоры, цветы, надписи, символы. — Сейчас они просто напоминание. О том, кем я была. О той свободе. Шея, руки, спина, грудь... Почти все тело в рисунках. Как живая книга, которую уже никто не читает.

— Это красиво, — сказала я искренне, и в моем голосе впервые зазвучали не боль и не ненависть, а простое, человеческое восхищение. В этом царстве мрака, среди грязи, насилия и смерти, ее тело, покрытое этим ярким, сложным нарративом, было похоже на древний, бесценный манускрипт, хранящий память о другой, свободной, настоящей жизни.

— Спасибо, — в ее голосе снова мелькнула та самая теплая, беззащитная улыбка. Потом она поднялась, отряхивая пыль с колен. Ее движение было полным новой, хрупкой, но несгибаемой решимости. — Всё будет хорошо, Шарлотта. Я не знаю как, не знаю когда, но я найду способ. Я не могу просто сидеть и смотреть, как ты угасаешь в этой дыре. Я попробую помочь. Я должна.

Затем ее шаги, быстрые и легкие, затихли, дверь в подвал мягко, почти неслышно прикрылась, и я снова осталась одна. Но на этот раз в темноте витало не только леденящее отчаяние. В нем висел ее шепот, ее хрупкое, как первый лед, обещание. Оно было таким же ненадежным, как паутина, но в абсолютной, беспросветной тьме и паутина может показаться прочным, спасительным канатом. Я сидела в открытой настежь клетке, сжимая в руках пустую, еще теплую тарелку, и впервые за долгое, черное время во мне что-то шевельнулось. Не надежда — ее во мне больше не было и быть не могло. Но что-то другое. Призрак возможности. Призрак связи с этим миром. И этого пока, в этой каменной могиле, было достаточно. Достаточно, чтобы сделать еще один вдох. И еще один.

17 страница22 октября 2025, 17:59