Глава четвёртая - Марш в сапогах деда
У моего деда был странный обычай: каждый День Победы он надевал свои армейские сапоги, шёл к мемориалу и стоял там, пока не начинало темнеть. Не с кем‑то — один. С прямой спиной, с сухим лицом и молчаливым взглядом. Мы не понимали, зачем. Он никогда не брал нас с собой. Говорил только: «Это — моё. А у вас будет своё».
Весна в тот год пришла резко — как будто заскочила на минуту, не раздеваясь. Двор в один день превратился в грязное месиво из луж, чёрного снега и веток. Мы ещё таскались в шапках, но уже мечтали о том, как снимем всё это ватное снаряжение и выбежим играть в футбол на асфальт, ещё пахнущий зимней солью.
Перед майскими нас начали готовить к Параду. Не к настоящему, конечно, а к школьному. Колонна, барабан, хор, линейка — всё по порядку. Завуч школы, Ольга Михайловна, репетировала с нами строевой шаг, будто готовила дивизию на Красную площадь.
— В ногу! Равнение на знамя! Никаких разговоров!
Мы шли по двору, отбивая каблуками ритм, Санька в первом ряду, я рядом. Мы не смеялись, не дурачились, как другие. Нам это нравилось. Не потому, что нас кто‑то заставлял. Просто в этой строевой колонне, где каждый шаг совпадал с соседским, было ощущение порядка. Того самого, которого нам порой не хватало дома.
Я сказал деду, что буду участвовать в школьном Параде.
— В сапогах пойдёшь, — коротко сказал он. — Поищи в кладовке. Только смотри, не запачкай.
Сапоги были тяжёлые, смазанные жиром, с потёртыми голенищами. Когда я натянул их, то почувствовал, как будто встал по щиколотку в чью‑то историю. Они несли в себе дороги, пыль, шаги по плацу и, возможно, страх. Но пахли кожей и ветошью — и этим почему-то внушали уверенность.
Санька увидел их первым.
— Настоящие?
— Дедовы. Фронтовые.
Он кивнул, не смеясь. Потом пошёл домой и через день принёс старую пилотку.
— Без знака, но это мама сохранила. Сказала: «Отцу её давали ещё в Венгрии». Носи. Или вместе поносим.
И мы носили — то один, то другой. Делили её, как будто это был браслет дружбы.
На 9 Мая школа строем вышла на улицу. У нас был флажок в руке, пластиковый, красный. На груди — бумажная гвоздика, у кого‑то — значки, у кого‑то — просто завязанный красный платок. Мы шли, как учили: ровно, с поворотом головы, с чётким шагом.
На углу у школы стояли старики. Кто с медалями, кто просто в пальто. Они смотрели на нас и не улыбались — но в глазах у некоторых блестело.
Я увидел деда. Он стоял чуть в стороне, с прямой спиной, в своём шинеле, без орденов. Он кивнул мне, как солдат солдату. Это было всё. Этого хватило, чтобы потом я неделю хранил гвоздику, не выкидывал. И даже когда она порвалась, оставил себе одну полоску — как ленточку памяти.
На следующий день мы с Санькой пошли в поле. Просто шли, молча. Весна расплескалась, как тёплая вода — и всё казалось не по-настоящему: трава хрупкая, солнце крошится, воздух звенит.
Мы остановились у кучи камней — остатки когда-то рухнувшего сарая. Санька вдруг сказал:
— Мой дед воевал. Я его не помню. Он умер, когда мне было три. Но бабушка говорила, что он был молчаливый. Тихий.
— Как мой, — сказал я. — Он тоже не рассказывал. Только один раз, когда мама ушла, сказал: «Бывает война, когда стреляют. А бывает — когда в доме тишина, и никто никого не зовёт».
Санька наклонился, поднял камень.
— Давай здесь сделаем памятник. Наш. Не из бронзы. Просто сложим камни. Чтобы знали, что мы помним. Пусть никто не видит. Нам хватит.
Мы сложили пирамидку. Сверху положили пилотку. Потом Санька вынул из кармана маленькую бумажку и аккуратно, без смеха, положил её рядом. На ней было написано:
Мы — из будущего. Но мы помним.
И тогда мне впервые захотелось вырасти. Не потому, что игрушки надоели. А потому что взрослость — это когда ты берёшь память в руки и несёшь её дальше.
Через неделю мы вернулись туда, а памятника уже не было. Камни кто‑то раскидал. Пилотка исчезла.
Санька молчал. Только сел рядом и начал чертить на земле глобус. С севера на юг, от одного материка к другому.
— Это уже второй, — сказал он. — Первый глобус остановился. Значит, должен быть новый.
Я сел рядом. Мы чертили материки, океаны, а потом посередине написали одно слово:
Память.
И накрыли его ладонью.
Когда в школе пошли уроки истории, Борис Степанович начал с древнего мира, с египтян, шумеров и клинописи, но Саньку это не увлекло. Он рисовал в тетради танки, колонны, солдат в шинелях и подписывал их датами. Иногда на полях появлялись целые марши — с надписями «Курская дуга», «Берлин», «Сталинград». Я видел это и молчал. Он рисовал как одержимый. Как будто боялся, что забудет.
Как‑то после уроков он задержался в кабинете, и я вместе с ним. Борис Степанович, закрывая шкаф с учебниками, спросил у него:
— А ты зачем это всё рисуешь?
Санька пожал плечами.
— Чтобы не переписали.
— Кто?
— Не знаю. Все. Потом. В будущем.
Учитель посмотрел на него долго. Потом достал с полки тонкую книжку без обложки и положил на парту.
— Это стихи. Ты почитай. Там тоже — чтобы не переписали.
Санька забрал книжку, и на другой день прочитал мне вслух. Он плохо знал поэтов, да и читал невыразительно, но в голосе его было что-то... будто он выдыхал не слова, а себя. Там были строки про войну, про выжженные дома, про детей, которые всё равно бегут по пеплу. Санька читал и не смотрел на меня.
— Мы не знаем, что это было, — сказал он после. — Но это всё равно наше. Даже если родились позже. Потому что без этого — как будто и не родился вовсе.
Весной, в самую распутицу, Санькин отец ушёл из семьи. Не пропал — именно ушёл. Собрал вещи, молча посмотрел на Саньку и маму, закурил у двери, и всё. Санька не заплакал. Он просто пришёл ко мне, положил на стол свою пилотку и сказал:
— Больше не носи. Это теперь как орден — за тех, кто ушёл.
Мы пили чай, и он впервые рассказал всё: про драки, про ночные крики, про запах, который въедается в стены. Я слушал и кивал. У меня было иначе — не идеально, но иначе. С папой, который пилил по выходным лыжи, с мамой, которая всегда говорила «помыть руки — это не просьба, это совет по выживанию».
Когда Санька ушёл, я сел и стал писать. Не сочинение. Просто записал всё, что он сказал. А внизу приписал:
«Саша. Мой друг. Март. Сапоги. Память. Всё настоящее — не громкое».
Потом убрал листок в тетрадь по математике и забыл про него на много лет.
В конце весны наш класс отвезли на экскурсию в районный музей. Там была большая зала с военной техникой: каски, винтовки, шинели, китель с орденами. Санька остановился у витрины с сапогами.
— Такие же, как у деда, — сказал я.
Он помолчал. Потом:
— Только без ног.
— Чего?
— Ноги — это мы. Мы должны их дальше нести. Сами. Понял?
Я понял. Тогда понял. Без пафоса, без лязга фанфар — просто как истину.
В последний день перед каникулами Борис Степанович задал нам нарисовать героя своего времени. Кто‑то рисовал Юрия Гагарина, кто‑то — Ленина, кто‑то — тракториста на фоне полей. А Санька нарисовал... старика. Без лица. В шинели, с сапогами, стоящего на снегу. На заднем фоне — мемориал. И маленькая надпись внизу:
«Стою за всех. Молчу за всех».
Учитель долго смотрел на рисунок. Потом подошёл к Саньке и тихо сказал:
— Саша, ты уже вырос. Но не спеши. Детство — это когда у тебя ещё можно ничего не объяснять.
Санька не ответил. Он просто сел на место и аккуратно положил лист в портфель.
Марш в сапогах деда не кончается, когда ты приходишь домой. Он продолжается внутри. Шаг за шагом, памятью за памятью. И однажды ты понимаешь: ты сам стал сапогом для кого-то. Чтобы нести дальше. Чтобы не переписали.
