6 страница11 апреля 2025, 23:05

Глава шестая - Февраль на подоконнике

Февраль всегда казался мне месяцем на изломе. Уже не зима, но и не весна. Как будто время замирает перед рывком, прячется за снежной кашей и ветром, прежде чем снова стать живым. Именно в феврале ты чаще смотришь не в будущее, а внутрь себя. И чаще сидишь на подоконнике, чем на уроках.
Наш класс находился на втором этаже. Окна выходили во двор, где вечно кто‑то крутился — младшие возились в сугробах, старшие курили у угла, а вахтёр Григорьевич гонял всех подряд, как серый пёс в форменной шинели. А мы с Санькой облюбовали подоконник у крайнего окна. Там батарея грела особенно сильно, стекло не дуло, и можно было притулиться к стене и смотреть, как снег лежит на ветках, как чёрные вороны садятся на белые крыши.
В те дни мы много молчали. Не от ссор и не от скуки — просто так совпало. В классе царила вялость, будто кто‑то выжал из всех воздух. Учителя говорили медленно, ребята дремали, чернила в ручках замерзали прямо на полуслове. Всё стояло на паузе. Даже время.
На улице было всё не по-настоящему: снег липкий, лёд рыхлый, небо — будто в целлофане. Солнце показывалось на три минуты в день и тут же пряталось. Мы сидели на том подоконнике почти каждый день после уроков. Иногда в столовой брали по бутерброду и чай в алюминиевом стакане. Пар от кружки рисовал на стекле карты, которые Санька тут же дополнял пальцем: реки, города, направления ветров.
— Февраль — это как тихий час, — сказал он однажды. — Ты вроде и спишь, и нет. Всё во сне, и ты тоже.
— Но ведь после него просыпаешься?
Он кивнул.
— Главное — не забыть, что это только промежуток. А то можно и остаться тут.
В этот февраль случилось сразу несколько вещей.
Во-первых, Санька начал кашлять. Сухо, глухо, долго. Сначала не обращал внимания. Потом — стал пропускать школу. Приходил только на контрольные, сидел за партой, как будто на сцене, и сразу после сдачи работы уходил. Никто не знал, что с ним, и он не говорил. Я пришёл к нему домой. Его мама сказала, что просто простыл. Но в глазах её была та тишина, которую не спутаешь. Та, что появляется, когда в доме говорят шёпотом, даже если все здоровы.
Во-вторых, в школу приехала делегация. Учителя, районные чиновники, даже какой-то корреспондент. Все носились с ними, как с иконами. Нас построили в ряд, велели улыбаться. Оксанку поставили в середину, дали ей сказать речь про любовь к Родине. А у неё, как назло, лопнула резинка в волосах — и всё шло не по плану.
Я видел, как Санька стоял в стороне, чуть позади. Он смотрел не на чиновников, не на камеры. Он смотрел в окно — туда, где падал редкий снег, ложился на серые крыши и таял, как память.
После линейки я нашёл его в классе. Он снова сидел на подоконнике.
— Знаешь, — сказал он, не поворачивая головы. — Я вчера ночью слушал, как скрипит дом. Он будто живой. Дышит. А я подумал — а сколько ещё он так проживёт?
— Дом?
— Всё.
Мы помолчали.
— Ты чего грустный?
Он пожал плечами.
— Просто февраль. Это ж не грусть. Это когда снег говорит тише, чем дождь.
Как‑то вечером я снова пришёл к нему. Он лежал под одеялом, с книжкой. На столе стоял чайник, рядом — ингалятор, старый, со свистом. Мы пили чай, говорили ни о чём. Он показал мне свой альбом с рисунками. Там уже были не только танки. Там были люди. Много лиц. Пожилые, дети, школьники. Он рисовал всех нас — в тетрадь, на полях, иногда даже на черновиках. Писал рядом: «Пока не забыл».
— Я хочу потом стать художником. Или архитектором. Главное — чтобы строить. Или сохранять.
— А я, наверное, буду учителем, — сказал я. — Только не по истории.
— Почему?
— Потому что историю у нас всё равно не расскажешь, как есть. Лучше я буду учить читать.
Он улыбнулся.
— Чтобы они потом сами искали, что между строк?
— Чтобы читали не вслух, а про себя.
В тот февраль мы оба как будто повзрослели. Не потому, что случилось что‑то громкое. Наоборот — потому что ничего не происходило. В этом молчании, в этой зимней паузе мы услышали себя. И друг друга.
На подоконнике, в классе, где пахло пылью и мелом, мы сидели бок о бок и смотрели, как день уходит.
И я думал: если бы можно было оставить одно воспоминание на всю жизнь — я бы оставил именно это. Февраль. Тишина. Мы. И тот самый снег, что ложился без шума и таял, прежде чем успевал сказать хоть слово.
К концу месяца февраль начал сдавать. День прибавился — сначала на десять минут, потом на полчаса. Снег лежал грязный, с прожилками песка, как старая карта, которую слишком часто сворачивали. Воздух ещё держался зимний, но солнце уже начинало пахнуть весной — той самой, ещё невидимой, но уже присутствующей в свете.
Санька снова стал приходить чаще. Кашель у него не прошёл, но будто поутих. Он вернулся на свой подоконник и приносил с собой блокнот — тот самый, в котором рисовал нас всех. Иногда открывал его посреди урока и водил карандашом по бумаге так, словно писал письмо. Только не словами — линиями. Как будто кто‑то внутри него пытался что‑то рассказать — срочное, важное, неслышимое. И только графит понимал.
Как‑то раз я заглянул через плечо и увидел: он рисовал учительницу литературы. Сидящую у окна, в расстёгнутом пиджаке, с чашкой чая и книжкой на коленях. Лицо у неё было такое живое, как будто она не на бумаге, а здесь, среди нас. Не у доски — а настоящая. Уставшая. Тёплая. Настоящая.
— Это когда она думает, что никто не смотрит, — сказал Санька. — А я смотрел. И запомнил.
В школе тогда ввели что‑то новое — «пятёрка по поведению». Формально — чтобы «поощрять сознательных учеников». На деле — всем дали по четвёрке, кроме отличников, которым выдали пятёрки. Среди них оказалась и Оксанка. Она подошла ко мне после уроков, вертя дневник в руках:
— Слушай, а ты веришь, что поведение можно оценить?
— Ну, если только ты не кидаешься стульями.
— А если молчишь, когда нужно было что‑то сказать?
Я не знал, что ответить. Мы стояли у гардероба, и её косичка немного рассыпалась от ветра. Она поправила её и вдруг сказала:
— А Санька... он ведь как будто исчезает.
Я кивнул.
— Он не исчезает. Он просто бывает там, где никого нет. Раньше — в Сибири. Теперь — внутри себя.
В тот февраль я вдруг начал видеть школу по-другому. Не как учреждение, не как стены с картами СССР и портретами классиков. А как коробку времени, в которой мы все — как письма без конвертов. Открытые, незапечатанные. И если не успеешь прочитать — всё, исчезнет. Растворится, как снег на ботинке.
Я стал замечать, как Оксанка рисует на полях. Как Петька из третьей парты жмурится, когда читает вслух. Как Григорьевич вахтёр притормаживает шаг, проходя мимо фото погибших солдат в коридоре.
И главное — как Санька стал тише. Он уже не шутил, не перебивал. Он просто был. Как будто хранил в себе что-то, что не надо было ронять.
В последний день февраля мы снова сидели на подоконнике. Снаружи падал снег — медленный, как будто откуда-то сверху кто‑то аккуратно просеивал белую муку на мир, чтобы напомнить: зима ещё не ушла.
— Завтра весна, — сказал я.
Санька молча кивнул.
— А ты думаешь, весна вообще наступает? Или это просто другое слово для «подождать ещё немного»?
— Думаю, наступает. Только не сразу. Сначала — внутри. А потом уже — на улице.
Он посмотрел на меня. Глаза у него были усталые, как у взрослого. Но в них всё ещё что‑то искрилось.
— Тогда пусть она наступит. Хоть немного. Хоть в этом окне.
Мы сидели молча, пока не стемнело.
И это было, пожалуй, первое настоящее взросление. Не в датах. А в тишине. В том, как февраль уходил — медленно, неохотно, но всё-таки — уходил.

6 страница11 апреля 2025, 23:05