Глава 6. Пусть пляшут костры до самой зари.
Габриэлла.
Вечер опустился на город грязной, мокрой марлей. Небо было затянуто сплошной пеленой свинцовых туч, из которых с упорством, достойным лучшего применения, сеял мелкий, колючий дождь. Он не лился, а висел в воздухе, пропитывая все до костей холодной, пронизывающей сыростью. Улицы у больницы были пустынны, за исключением редких машин, проезжавших с шипением по мокрому асфальту, оставляя за собой грязные брызги. Фонари бросали на тротуар желтые, расплывчатые круги света, в которых клубился туман от дыхания и выхлопных газов.
Я стояла под одним из таких фонарей, прижавшись спиной к холодной, шершавой кирпичной стене служебного входа. Здесь пахло мусорными контейнерами, хлоркой, выветрившейся из больничных коридоров, и отчаянием. Я ждала. Уже три часа. Ноги гудели от усталости и холода, в дешевых кедах промокли насквозь, пальцы ног одеревенели. Я куталась в тонкое осеннее пальто, которое не спасало от пронизывающей влаги. Ветер, игравший в узком переулке, забирался под полы, леденил спину. Я дрожала мелкой, неконтролируемой дрожью, сжимая в кармане единственный источник тепла — свой старый, потрескавшийся смартфон. Экран был темным. Никаких подтверждений. Никаких переводов. Только тишина и ожидание. Я обещала Этхану. Он обещал мне. Но сделка еще не состоялась. Деньги висели в воздухе, как этот дождь — обещанные, но неосязаемые. И мне нужно было купить время. Хотя бы до завтра. До той самой ночи, когда я должна буду заплатить свою часть цены.
Я знала его привычки. Доктор Меттью всегда уходил с последней смены через этот служебный выход. Я вычислила его расписание, терпела этот дождь и холод, потому что не могла позволить себе промах. Нужно было убедить его. Уговорить. Умолять.
И вот он появился. Дверь со скрипом открылась, выпустив в сырую мглу квадрат желтого света и клубок теплого, больничного воздуха. И его фигуру. Доктор Меттью. В длинном темном плаще, с портфелем в руке. Он на ходу натягивал шляпу, низко надвинутую на лоб, и его лицо, освещенное на мгновение светом из двери, показалось мне особенно усталым и брезгливым. Он поспешно запер дверь и зашагал по тротуару, явно торопясь к своей машине, припаркованной в дальнем конце переулка.
Сердце у меня ушло в пятки, а потом рванулось в горло, забилось дико, мешая дышать. Я оттолкнулась от стены, едва не поскользнувшись на мокрой брусчатке, и бросилась за ним. Мои промокшие кеды шлепали по лужам.
— Господин! Господин Меттью!
Мой голос сорвался, хриплый от холода и напряжения, и потонул в шуме дождя и далекого городского гула. Он, казалось, не услышал. Я ускорила шаг, почти бежала, спотыкаясь.
— Господин Меттью, пожалуйста! Я нашла деньги!
На этот раз он услышал. Его шаг замедлился. Он остановился и медленно, очень медленно обернулся. Под тусклым светом уличного фонаря его лицо казалось вырезанным из старого, пожелтевшего воска. Седина на висках, зачесанная на лысину, отливала грязновато-желтым. Очки в тонкой оправе блестели мокрыми кругами, скрывая глаза. Его тонкие, бледные губы были плотно сжаты в выражении явного раздражения.
— Нашла? — произнес он. Голос его был плоским, без интонации, как у робота, запрограммированного на одну фразу.
Я, запыхавшись, остановилась перед ним, на расстоянии пары шагов. Дождь тут же начал заливать мне лицо, стекал за воротник. Я вытерла ладонью мокрые щеки, пытаясь собраться.
— Да, — выдохнула я, и слово вырвалось с облачком пара. — Да, я нашла источник. Завтра утром я смогу оплатить все счета полностью. Все до последнего цента! Но перевод... он поступит только завтра. Я гарантирую! Можно оставить маму еще на ночь? Всего на одну ночь! Все будет оплачено, я клянусь!
Я смотрела на него, впиваясь взглядом в его невидимые за стеклами очков глаза, умоляя, моля. Вся моя надежда, вся отчаянная ложь — потому что это была именно ложь, надежда, а не гарантия — были вложены в этот взгляд. Просто еще одна ночь. Всего одна ночь в тепле, под присмотром. Пока я не отдам себя Этхану и не получу эти проклятые деньги.
Доктор Меттью не ответил сразу. Он изучал меня. Его взгляд, тяжелый и липкий, как эта мокрая погода, медленно пополз от моего лица вниз. Он скользнул по моим мокрым, прилипшим к плечам волосам, по промокшему пальто, которое теперь отчетливо обрисовывало контуры тела, задержался на груди, на бедрах. В его губах появилось что-то неприятное, нечто среднее между усмешкой и брезгливым интересом. Он снял шляпу, отряхнул с нее капли, и этот жест был нарочито медленным, демонстративным.
— Нет, — наконец произнес он. Звук был тихим, но абсолютно бескомпромиссным, как щелчок захлопывающейся камеры. Он сделал шаг ко мне, сократив и без того маленькую дистанцию. От него пахло больницей, дешевым одеколоном и чем-то затхлым, стариковским.
— Раз вы нашли деньги, госпожа Смит, — он протяжно выговаривал мою фамилию, будто пробуя ее на вкус и находя этот вкус неприятным, — то я прошу вас оплатить все прямо сейчас. Сию минуту. Наличными, банковским переводом с немедленным зачислением. Но факт оплаты я должен видеть сегодня. До того, как уйду с дежурства. Завтра — это не сегодня. Завтра — это новые расходы. Новые проблемы. Я устал от ваших обещаний.
— Но я не могу! — вырвалось у меня, голос снова сорвался на высокую, почти истеричную ноту. — Банк... перевод... это технически невозможно сейчас! Я же говорю — завтра утром! С первым же открытием! Пожалуйста, поверьте! Это жизнь моей матери!
Он снова усмехнулся. Это была недобрая, кривая усмешка. Он покачал головой, и капли дождя с его плеч брызнули в мою сторону.
— Видите ли, дорогая, — его голос стал сладковатым, ядовитым, — больница — не благотворительная организация. Мы не даем кредитов доверия. Особенно таким, как вы. У вас уже была отсрочка. И вы ее провалили. А теперь приходите с какими-то туманными обещаниями о «завтра». Кто вам поверит?
Он сделал еще шаг. Теперь он стоял так близко, что я почувствовала его дыхание — теплое, с примесью кофе и чего-то кислого. Он поднял руку. Не для рукопожатия. Его пальцы, короткие, мясистые, с аккуратно подстриженными, но желтоватыми ногтями, потянулись к моему лицу.
Я инстинктивно отпрянула, но спина снова уперлась в холодную кирпичную стену. Бежать было некуда.
Его пальцы коснулись моей щеки. Прикосновение было холодным, влажным и невероятно мерзким. Оно вызвало во мне не просто отвращение, а животный, физический ужас. Он провел подушечкой большого пальца по моей скуле, затем опустился к линии челюсти. Его палец задержался там, будто оценивая упругость кожи.
— А иначе вы, — прошептал он, наклоняясь так близко, что его очки почти коснулись моего лба, и я увидела за ними маленькие, заплывшие, карие глаза, полные какой-то грязной, уставшей похоти и чувства власти, — знаете, что будет, госпожа Смит? Вашу мамочку прямо сейчас поднимут с кровати, оденут кое-как и выставят отсюда. На этот дождь. На этот холод. А вы будете смотреть. И ничего не сможете сделать. Потому что у вас нет денег. Есть только слова. А слова, моя дорогая, — он надавил пальцем сильнее, заставив меня вздрогнуть, — очень дешевы.
Его рука скользнула с моего лица на шею. Пальцы обхватили ее нежно, почти ласково, но в этом была такая угроза, что у меня перехватило дыхание. Он не давил. Он просто держал. Как хозяин держит на привязи животное. Его большой палец лег на яремную вену, и я почувствовала, как под ним бешено стучит мой пульс.
— Но, может быть, — продолжал он своим сладким, противным шепотом, — мы можем найти... другой способ обеспечить вашей матери эту дополнительную ночь? Способ, который не требует наличных прямо сейчас? Вы молодая. Привлекательная, несмотря на этот... образ нищенки. Я могу задержаться. Провести дополнительный осмотр. Убедиться, что все в порядке для продления госпитализации. В моем кабинете тепло. Сухо. И мы можем... обсудить условия. Детально. А?
Его второй рука опустилась на мое плечо, сжала его, затем поползла вниз, к боковой части моей груди. Он прижимал меня к стене всем телом, и я чувствовала его живот, мягкий и отталкивающий, через слой нашей одежды. Его дыхание стало чаще, горячее. Он впился взглядом в мои губы, а его рука на моем боку сжимала все сильнее.
Внутри меня все замерло, а потом взорвалось белой, яростной вспышкой. Не только гнева. Отчаяния. Осознания, что я стою на краю, и с одной стороны — мокрый асфальт и руки этого мерзавца, а с другой — холодная постель Этхана Дорреса. И оба пути вели через мое тело. Но по крайней мере, Этхан платил. Он платил заранее. По крайней мере, с ним это была сделка, а не грязное вымогательство в вонючем переулке.
Я рванулась, вырвала свою шею из его цепких пальцев и с силой оттолкнула его от себя в грудь.
— Не прикасайтесь ко мне! — мой голос прозвучал не своим, низким, рычащим, полным такой ненависти и презрения, что он отшатнулся. — Держите свои мерзкие, грязные руки при себе!
Я выпрямилась во весь рост, хотя все еще дрожала от холода, ярости и унижения.
— Деньги, — сказала я, четко, отчеканивая каждое слово, глядя прямо в его теперь растерянные и злые глаза, — поступят на счет больницы завтра утром. Я найду способ. Я заставлю их поступить. И если вы или кто-либо еще посмеет тронуть мою мать до тех пор, я подниму такой скандал, что вам мало не покажется. Вы думаете, у меня нет доказательств? Вы думаете, я не запомнила каждый ваш грязный взгляд, каждое прикосновение? Оставьте мою мать в покое. До завтра. А теперь отойдите. И если вы еще раз ко мне прикоснетесь, я закричу так, что сбежится вся улица. И мы посмотрим, чьи слова окажутся дешевле — мои или ваша репутация.
Я стояла, выпрямившись, под проливным дождем, вся мокрая, грязная, с лицом, по которому стекала вода, смешанная со слезами ярости. Его лицо исказилось. В глазах мелькнула ярость, страх, расчет. Он увидел, что запугать до полной покорности не вышло. Что перед ним не та запуганная, отчаявшаяся девчонка, что стояла перед ним в больничном коридоре. Но он также увидел и мое отчаяние. И знал, что угроза выписки — все еще реальна.
Он что-то буркнул себе под нос, поправил очки, снова нахлобучил шляпу. Его пальцы, которые только что ползали по моей коже, теперь судорожно сжимали портфель.
— До завтрашнего утра, — прошипел он. — До открытия банка. Ни минутой позже. Если денег не будет — выписка будет мгновенной. И чтобы никаких скандалов. Иначе... — он не договорил, но его взгляд, скользнувший по моему телу, сказал все за него. — Иначе я найду способ сделать так, чтобы ваша мамаша не получила помощи нигде.
И, бросив на меня последний, полный ненависти взгляд, он развернулся и зашагал прочь, быстро скрывшись в темноте и дожде.
Я осталась стоять у стены. Дрожь вернулась, теперь это была дрожь полной опустошенности. Я медленно сползла по мокрой кирпичной кладке, опустилась на корточки, обхватив себя руками. Дождь лил на меня, смывая, казалось, не только грязь, но и последние остатки самоуважения. Его прикосновения горели на теле, как клеймо. А впереди... впереди была ночь. Ночь с Этханом Дорресом. Ночь, за которую я должна была получить спасение для мамы.
Я поднялась, пошатываясь. Нужно было звонить Тео. Просить, чтобы он отвез меня обратно в тот холодный, черно-золотой особняк. Обратно к моему покупателю. У меня не осталось выбора. Или, вернее, выбор был между двумя формами проституции. Одна — грязная, вонючая, в переулке. Другая — стерильная, холодная, в шелках и под золотыми светильниками. И я, промокшая до костей, с ощущением грязных пальцев доктора Меттью на своей шее, почти с тоской думала о холодной, безэмоциональной сделке с Этханом. По крайней мере, там были правила. По крайней мере, он не притворялся, что делает одолжение. Он покупал. А я должна была продать. И это казалось сейчас меньшим из зол. Единственным шансом.
***
Этхан.
Вечер в доме-крепости наступал бесшумно. Тишина была его естественным состоянием — густая, глубокая, нарушаемая лишь едва уловимым гулом климатических систем и редкими, отдаленными звуками из кухни. Я работал в своем кабинете, погруженный в отчеты, которые светились на экране компьютера. В темном стекле окна отражалось мое собственное, лишенное выражения лицо и строгие линии комнаты. Воздух был прохладным, пахнущим бумагой, деревом и той самой, привычной пустотой, которая была моим единственным постоянным спутником.
И вдруг тишина взорвалась.
Сначала это был далекий, приглушенный гул, похожий на крик. Потом — еще один. Громче. Пронзительнее. Они неслись снизу, из холла, пробиваясь сквозь толщу стен и дверей, как сигнал тревоги. Я замер, перо в моей руке остановилось над подписью. Крики были женскими. Высокими, искаженными эмоцией, полными такой чистой, неконтролируемой ярости, что они казались почти материальными, царапающими внутреннюю тишину дома, как гвоздь по стеклу.
— Этхан Доррес! Где ты, черт бы тебя побрал!
Мое имя, выкрикнутое таким голосом, прозвучало необычно. Не как обращение, а как вызов. Проклятие, брошенное в пространство. Я медленно положил перо, ощущая странное, чуждое щекочущее ощущение где-то под грудной клеткой. Не тревога. Скорее... интерес. Как у ученого, услышавшего неожиданный звук в стерильной лаборатории.
Крики продолжались, перемежаясь теперь другими звуками — глухими ударами, приглушенными мужскими возгласами, которые принадлежали, без сомнения, Теодору. Его голос, обычно такой ровный и безличный, звучал сдавленно, почти панически.
— Госпожа Габриэлла, госпожа! Пожалуйста, успокойтесь!
Я встал из-за стола. Движения мои были быстрыми, но плавными. Я схватил со стола телефон — привычка, обязывающая быть на связи, — и вышел из кабинета. Длинный, освещенный мягким светом коридор поглотил звуки на мгновение, но затем они ворвались с новой силой, доносясь с первого этажа. Я не побежал, но мой шаг ускорился. Лестница, широкая и холодная, из полированного бетона и стекла, вела вниз в холл. С каждой ступенькой картина прояснялась через звуки.
— Что тут, на хрен, случилось, — произнес я, не повышая голоса, но он, низкий и резкий, отрезал хаос, как нож.
Я остановился на последней ступени, и передо мной развернулась сцена, одновременно абсурдная и невероятно... живая.
Центральный холл, с его высоким потолком, черным полированным полом и гигантской абстрактной инсталляцией из ржавого металла на стене, казался теперь театральной сценой. И на ней играли два актера.
Габриэлла. Она была пьяна. Это было очевидно с первого взгляда. Ее обычно бледное лицо пылало румянцем, волосы, собранные в небрежный хвост, растрепались, и темные пряди прилипли к ее влажному лбу и щекам. Глаза, те самые, что метали молнии ненависти, сейчас были стеклянными, не сфокусированными, полными дикого, иррационального огня. Она стояла, слегка пошатываясь, в своем простом пальто, которое теперь выглядело помятым. Но главное — она кричала. Не просто говорила громко. Она выла. И в этом воем было столько накопившейся боли, злости и отчаяния, что даже стерильные стены моего дома, казалось, дрогнули.
И она пыталась поцеловать Теодора.
Мой главный телохранитель, глыба мускулов и хладнокровия, столп невозмутимости, стоял, зажатый ею в угол, у стены с инсталляцией. Его лицо, обычно каменное, выражало полнейшую растерянность и ужас. Он держал ее за плечи, пытаясь отодвинуть, но его движения были неуверенными, почти робкими — он боялся причинить ей вред. А она, эта хрупкая, пьяная фурия, с силой, порожденной адреналином и алкоголем, цеплялась за него, тянула свое лицо к его, пытаясь нанести поцелуй, который больше походил на атаку.
— Господин Доррес, — его голос, когда он увидел меня, был полон настоящего, немого страдания. — Молю, помогите!
В его глазах читалась мольба спасти его не от физической угрозы, а от этой невыносимой, абсурдной ситуации, с которой его тренировки не подготовили его справиться.
И тут Габриэлла, будто почувствовав мое присутствие, резко откинулась назад, потеряв равновесие. Теодор едва успел ее подхватить, чтобы она не рухнула на пол. Она вырвалась из его рук и, шатаясь, повернулась ко мне. Ее взгляд блуждал, пытаясь сфокусироваться. Затем она подняла палец и ткнула им в сторону Тео.
— Ты... ты не этот гад? — просипела она, и в ее голосе послышалось горькое разочарование. Она обвела холл пьяным взглядом, ее глаза скользили по холодным поверхностям, не находя цели. — А где тогда он? ГААААААД! — ее крик эхом раскатился под потолком. — ТЫ ГДЕ?
Я не смог сдержаться. Звук, вырвавшийся из моей груди, был непривычным — короткий, хриплый смешок. Он прозвучал чуждо в моих ушах. Эта картина была настолько сюрреалистичной, настолько далекой от всего, что обычно происходило в этих стенах, что это вызвало во мне нечто, отдаленно напоминающее... развлечение. Я медленно сошел с последней ступени и направился к ней.
— Тут я, — сказал я, останавливаясь в паре шагов от нее. Мой голос был спокойным, ровным, контрастируя с ее истерикой. — Я твой гад.
Она замерла, уставившись на меня. Ее стеклянные глаза медленно прояснялись, в них загорелось узнавание, а затем — та самая, знакомая, яростная ненависть, помноженная на алкоголь.
— Ах, вот ты где, тварь! — она сделала шаг ко мне, но ее ноги подкосились, и она едва не упала. Я не стал ее поддерживать. — Я тебя убью!
— За что? — спросил я, скрестив руки на груди. Мне было искренне интересно услышать ответ в ее нынешнем состоянии.
— Ты! Ты! — она трясла перед моим лицом кулаком. — Из-за тебя мою маму хотят выкинуть из больницы! Выкинуть, понимаешь?
Ее голос снова сорвался на крик, но теперь в нем послышались слезы, смешанные с яростью. Она говорила о сегодняшнем дне. О своем походе в больницу. О чем-то, что там произошло и довело ее до этого состояния.
— А ты хочешь моего тела, да? — продолжала она, и ее интонация сменилась с обвинительной на горько-истеричную. — На, бери! Ты же за это платишь!
И затем она сделала нечто, от чего даже у меня, привыкшего ко всему, дыхание на мгновение остановилось. Она со всей силы ударила меня по руке, которая была скрещена на груди. Удар был слабым, пьяным, но неожиданным. А потом ее пальцы ухватились за полы своего тонкого осеннего пальто. Она рванула, молния со скрежетом разошлась, и пальто свалилось на пол к ее ногам. Не останавливаясь, ее руки потянулись к подолу простой трикотажной кофты. Она начала стаскивать ее через голову.
Время будто замедлилось. Я видел, как ткань обтягивает ее лицо, как обнажается ее шея, ключицы, тонкие плечи в узких бретельках лифчика. Тень от инсталляции на стене падала на ее кожу, рисуя причудливые узоры. Теодор стоял как вкопанный, его лицо выражало полный паралич воли. Воздух в холле, казалось, сгустился, наполнившись запахом дешевого алкоголя, ее парфюма отчаяния и чего-то острого, животного — ее унижения и моего... моего холодного наблюдения.
Ее кофта застряла на уровне груди, и она, рыча от усилия, пыталась высвободиться.
— Стой, — сказал я. Голос мой прозвучал резко, как хлопок. Он не был громким, но он прорезал этот пьяный маскарад. Я сделал шаг вперед и схватил ее за запястья, останавливая ее движения. Ее кожа под моими пальцами была горячей, влажной, пульсирующей. Она вырвалась, но не продолжила раздеваться. Стояла, тяжело дыша, с кофтой, застрявшей на голове и плечах, ее тело напряжено, как тетива.
— Мне не нужно это, — произнес я четко, глядя на тот комок ткани, что скрывал ее лицо. — Я не буду тебя насиловать, когда ты пьяна, как сапожник. Это не входит в условия контракта. И не в моих правилах.
Я потянул ее кофту вниз, помогая ей снять ее, но не до конца, а лишь до того, чтобы она могла высунуть голову. Ее лицо появилось из-под ткани — красное, заплаканное, с мокрыми от слез ресницами и диким, потерянным взглядом. Она смотрела на меня, не понимая.
— Пошли, — сказал я, не отпуская ее запястье, но ослабив хватку. — В ванну. Тебя нужно привести в порядок.
Она уставилась на меня, ее мозг, затуманенный алкоголем, медленно переваривал слова.
— Что, — прохрипела она, — ты там меня изнасилуешь? В ванной? Удобно, да?
В ее голосе была смесь страха, вызова и какой-то уставшей, пьяной бравады.
Я смотрел на это испачканное слезами и алкоголем лицо, на этот комок дрожащего гнева и отчаяния, который я привел в свой дом. И снова это странное, щекочущее чувство под грудной клеткой. Не жалость. Не желание. Нечто иное. Острый, холодный интерес к этой непредсказуемой, шумной, живой субстанции, которая ворвалась в мою тишину.
— Дура совсем, — произнес я, и в моем голосе, к собственному удивлению, не было прежней ледяной резкости. Была лишь констатация факта, смешанная с легким, почти незаметным раздражением. — Пошли умываться. Пока ты не разгромила в хлам весь мой холл и не довела моего телохранителя до инфаркта.
Я потянул ее за собой, не сильно, но уверенно, по направлению к лестнице. Она почти не сопротивлялась, ее пьяная ярость, казалось, иссякла, сменившись полной опустошенностью и физической неловкостью. Она шла, спотыкаясь, и я был вынужден поддерживать ее за локоть. Теодор, все еще бледный, молча поднял ее валявшееся на полу пальто.
***
Я вел ее по длинным, тихим коридорам наверх, в ее апартаменты. В голове звучали ее слова: «Из-за тебя... выкинуть...». Что-то пошло не так. Что-то, что заставило ее напиться и привело к этой сцене. Это был сбой. Нарушение моих расчетов. И этот сбой, эта живая, неконтролируемая реакция, была в тысячу раз интереснее, чем покорное исполнение контракта. Она была реальной. А реальность в моем мире была редким и ценным товаром.
Вести ее было все равно, что вести слепого, раненного котенка, который к тому же пытается вырваться и оцарапать. Ее шаги путались о ковровую дорожку в коридоре, тело периодически обмякало, и я был вынужден принимать на себя ее вес, чувствуя под тонкой тканью платья и кофты дрожь, которая шла изнутри — не только от алкоголя, но и от того взрыва отчаяния, что привел ее сюда. Она бормотала что-то невнятное под нос, обрывки фраз: «...выкинут... мерзавец... руки... гадские...». Каждое слово было обрывком той истории, что произошла сегодня, и странным образом эти обрывки цеплялись за что-то внутри меня, не вызывая эмоций, но создавая картину. Картину унижения. Я почти физически ощущал липкую грязь того переулка и больничного запаха на ее коже.
Мы вошли в ее апартаменты. Комната, которую я для нее отвел, была просторной, выдержанной в нейтральных бежево-серых тонах, с большими окнами и собственной ванной. Она выглядела как номер в дорогом отеле — безупречно, безлично и пусто. Габриэлла, шатаясь, остановилась посреди комнаты, оглядываясь туманным взглядом, как будто не понимая, где находится. Потом ее взгляд упал на огромную кровать с белоснежным бельем, и она фыркнула — звук, полный горькой иронии.
— Золотая клетка, — прохрипела она и, потеряв равновесие, грузно опустилась на пол у кровати, спиной к матрасу. — Вот и вся я... в клетке.
Я стоял над ней, наблюдая, как она съезжает на бок, упираясь головой в край матраса. Ее глаза закрылись, но губы все еще шевелились. Я не знал, что делать с пьяными. Это было за пределами моего опыта. Логика подсказывала: привести в порядок, предотвратить физический вред, обеспечить сон. Но как это сделать с существом, которое одновременно и угрожало, и было беззащитным?
— Тебе нужно умыться, — повторил я, но она не реагировала.
Я вздохнул — жест, больше механический, чем выражающий усталость, — и направился в ванную. Она была облицована светлым мрамором, все блестело. Я намочил под струей холодной воды небольшое полотенце, тщательно отжал его. Вернувшись, я увидел, что она почти сползла на пол полностью, уткнувшись лицом в ковер. Сердце? Нет, не сердце. Просто внутренний процессор зафиксировал неэффективную и потенциально опасную позу.
Я опустился перед ней на колени. Это движение было неудобным, чужим. Я взял ее за плечо, перевернул на спину. Она застонала, но не открыла глаза. Ее лицо было испачкано следами туши, размазанной слезами, на щеке грязное пятно — вероятно, от падения или от того переулка. Я медленно, с непривычной осторожностью, начал протирать ей лицо холодным влажным полотенцем. Сначала лоб, где выступила испарина, затем щеки, обходя область глаз. Кожа под тканью была горячей, мягкой. Она вздрагивала от прикосновения холода, ее губы слабо шевелились.
— Отстань... — пробормотала она, пытаясь отмахнуться, но ее рука упала бессильно.
— Лежи спокойно, — сказал я, и мой голос прозвучал неожиданно тихо в тишине комнаты. Я продолжал свою работу, методично, как чистил бы ценный, но испачканный инструмент. Стер грязь со щеки, аккуратно промокнул веки, где ресницы слиплись от слез. Когда полотенце стало грязным, я встал, сполоснул его и вернулся. Она уже лежала тише, дыхание стало ровнее, но все еще прерывистым.
Следующий шаг. Одежда. Она была в простом платье, а поверх него — в той самой мятой трикотажной кофте, которую она пыталась сорвать в холле. Спать в этом, пропахшем алкоголем, дождем и больницей, было негигиенично. Логика требовала сменить на что-то чистое. Но как? Приказ? Она его не услышит. Сделать самому? Это нарушало... что? Не границы. Скорее, мой собственный внутренний протокол. Но протокол не предусматривал таких ситуаций.
Я открыл один из огромных шкафов, которые были заранее заполнены одеждой ее размера. Выбрал самую простую, мягкую хлопковую ночную рубашку без каких-либо украшений. Положил ее рядом на кровать.
— Габриэлла, — позвал я, снова опускаясь рядом. Я слегка потряс ее за плечо. — Тебе нужно переодеться.
Она открыла глаза. Они были мутными, но в них мелькнуло слабое осознание. Она посмотрела на рубашку, потом на меня, и в ее взгляде снова вспыхнула тень того пьяного вызова.
— Сам... сними, раз такой заботливый, — прошипела она и снова закрыла глаза, как будто проверяя меня.
Я смотрел на нее. На это хрупкое, измученное тело, на личико, которое даже в беспамятстве сохраняло упрямую складку у губ. Во мне ничего не шевельнулось. Не было ни похоти, ни смущения. Был только четкий, холодный расчет задачи: обеспечить биологический комфорт субъекта для предотвращения осложнений и выполнения условий контракта в будущем. И было понимание, что оставить ее в этой мокрой, грязной одежде — нерационально.
— Как скажешь, — тихо сказал я.
Сначала я снял с нее кофту. Мои пальцы нашли ее края, и я осторожно стянул ее через голову. Движения были механическими, точными. Под кофтой было то самое простое платье. Я нашел крошечную молнию на боку. Расстегнул ее. Звук был громким в тишине. Она не шевельнулась. Я осторожно приподнял ее, поддерживая за спину, и стянул платье через голову. Движения были как у хирурга или сиделки. Под платьем оказался простой хлопковый лифчик и трусики. Я не смотрел на ее тело как на тело женщины. Я видел анатомию: выступающие ключицы, слишком заметные ребра на тонком торсе, синяк на плече — новый, свежий. Откуда? От того доктора? Мысль пронеслась, холодная и острая, как лезвие. Я взял ночную рубашку и так же методично, преодолевая ее вялое сопротивление, натянул ее на нее. Ткань была мягкой и чистой. Я поправил рукава, убедившись, что ей ничего не жмет.
Затем я поднял ее — она была легкой, почти невесомой — и уложил на кровать, подтянув одеяло до подбородка. Она что-то пробормотала, повернулась на бок, подтянув колени к животу — поза эмбриона, поза защиты.
Я стоял, глядя на нее. Теперь она была чистой, в безопасности, в тепле. Логическая задача выполнена. Но почему-то я не уходил. Я наблюдал, как ее дыхание постепенно выравнивается, как напряжение сходит с ее лица, сменяясь усталой беспомощностью сна. На столе у кровати стоял графин с водой. Я налил стакан, поставил рядом, в зоне досягаемости ее руки.
И тогда, в полной тишине, из ее сжатых губ вырвался едва слышный звук. Не слово. Стон. И затем, четко, на грани сна и явь:
— Мама... прости... я не смогла иначе...
Что-то в этих словах, в этой абсолютной, детской беспомощности, пронзило даже мою броню не-чувств. Это не было эмоцией. Это было данными. Ключевыми данными. Вся ее ярость, ее пьяный вызов, ее попытка продать себя прямо здесь и сейчас — все это был крик. Крик того самого существа, что сейчас лежало свернувшись под моим одеялом.
Я подошел к окну, глядя в темный сад. В отражении стекла видел ее смутный силуэт на кровати. Мой разум, всегда работавший с цифрами, схемами и безличными категориями, вдруг начал строить новую модель. Модель «Габриэлла». Не как инструмент или предмет контракта. А как систему. Систему, находящуюся в критическом состоянии, с перегруженным эмоциональным процессором, сломанными защитными механизмами и одной-единственной, сверхценной задачей: «Спасти мать».
Я, Этхан Доррес, только что стал частью этой системы. Непрошеной, враждебной, но частью.
Я обернулся и еще раз посмотрел на нее. Она спала. Впервые за весь день ее лицо было спокойным. Без ненависти. Без вызова. Просто... уставшее.
Я вышел из комнаты, тихо закрыв дверь. В коридоре встретил Теодора. Он стоял на посту, его лицо все еще было бледным.
— Она спит, — сказал я. — Ничего не трогай. Если проснется — дай воды. И найди мне все, что известно о докторе Меттью из городской больницы. Все. До утра.
Теодор кивнул, в его глазах мелькнуло удивление, но он не задал вопросов.
Я прошел в свой кабинет, но не сел за стол. Я подошел к окну и снова уставился в темноту. Внутри не было ни капли той теплой, человеческой «заботы», о которой кричал бы мир. Была только холодная, неумолимая логика. Но эта логика диктовала теперь новые условия. Объект исследования был поврежден. Поврежден внешними факторами. Это влияло на чистоту эксперимента. Мешало достижению моей цели. Следовательно, внешние факторы должны быть нейтрализованы. Ее состояние — стабилизировано. Чтобы она могла... что? Выполнять свою роль? Да. Но также и чтобы она продолжала быть тем, чем была — этим живым, громким, неконтролируемым источником... чего-то. Источником, который, возможно, один мог пробить лед внутри меня.
Я не чувствовал жалости к ней. Я чувствовал необходимость. Жестокую, прагматичную необходимость починить то, что сломалось, пока она была в моей собственности. Чтобы мое приобретение не утратило своей ценности. Чтобы мой эксперимент не был испорчен.
И когда я думал о том седовласом докторе, о его «мерзких руках», как она сказала, во мне не вспыхнул гнев. Просто возникла холодная, ясная целесообразность. Как удалить грязь с инструмента. Как устранить помеху в системе.
Я поднял телефон и отправил короткое сообщение своему юристу и человеку, отвечающему за связи. Всего несколько строк. Но они должны были запустить процесс. Процесс, который к утру должен был сделать так, чтобы доктор Меттью больше никогда не смог прикоснуться ни к одной пациентке. И чтобы счет в больнице был оплачен немедленно, без всяких условий.
Потому что так было правильно. Потому что так было логично. Потому что ее отчаянный, пьяный крик: «Из-за тебя...» — был ошибкой в данных. И ошибки нужно исправлять.
Я посмотрел в сторону ее комнаты. Тишина снова царила в доме. Но это была уже другая тишина. Она была заряжена. Заряжена ожиданием. Ожиданием того, что будет, когда она проснется. И тем, что я, сам того не планируя, начал делать. Не из заботы. Из холодного, расчетливого интереса к единственному громкому существу, нарушившему мою вечную тишину.
