Глава 10. Я что-то чувствую, док.
Этхан.
Дверь палаты номер 814 закрылась за мной с тихим, но окончательным щелчком. Звук отрезал теплый, насыщенный эмоциями воздух комнаты, где плакали две женщины — мать и дочь — и вернул меня в стерильную, прохладную тишину больничного коридора. Звук был как граница между двумя мирами. В одном — густая, почти осязаемая ткань чувств: облегчения, боли, любви, лжи, в которой я только что принял ключевое участие. В другом — моя привычная реальность: длинный коридор с белыми стенами и гулкой акустикой, запах антисептика и полное, абсолютное безмолвие внутри.
Я стоял, прислонившись спиной к холодной поверхности двери, и прислушивался. Не к звукам из-за двери — я приказал себе не слушать. К звукам внутри. К тому, что происходило в моей собственной, выстланной звукопоглощающими панелями психической комнате. Обычно там была тишина. Идеальная, безэмоциональная тишина, которую не нарушали ни крики Дарелла, ни стоны конкурентов на бирже, ни даже физическая боль. Это была моя крепость, моя норма.
Но сейчас в этой тишине был... гул. Низкий, настойчивый, не имеющий источника. Как отдаленный шум мощного механизма, который вдруг включился где-то в соседнем, не нанесенном на карту крыле моего сознания. Это не была мысль. Не был образ. Это было ощущение. Физическое, почти тактильное. Оно сконцентрировалось где-то в области грудной клетки, под ребрами — странное, теплое, пульсирующее сжатие, которое не было болью, но и не было... ничем. Оно просто было. И оно мешало.
Я сжал кулаки, пытаясь сосредоточиться на знакомом ощущении: давление кожи на кожу, напряжение в мышцах предплечья. Данные: «сжатие», «напряжение». Но новое ощущение не уходило. Оно накладывалось поверх, как помеха в чистом сигнале.
Я оттолкнулся от двери и прошелся по коридору. Шаги мои были быстрыми, резкими, но бесшумными на линолеуме. Я пытался анализировать. Что произошло? Я вошел в палату. Совершил ряд запланированных действий: предоставил субъекту «Габриэлла» доступ к субъекту «Мать». Внес коррективы в нарратив их отношений, введя новую переменную — «Муж/Зять». Для упрощения управления и снижения эмоционального стресса у субъекта «Мать», что положительно скажется на ее восстановлении, а следовательно, и на эмоциональной стабильности субъекта «Габриэлла». Для закрепления нарратива произвел символическое действие — передачу объекта «Кольцо». Все логично. Все эффективно.
Но тогда почему этот гул? Почему это тепло под грудной клеткой, которое появилось, когда я нес ее на руках по лестнице? Когда ее волосы пахнули дешевым шампунем и чем-то неуловимо «ею», а ее тело доверчиво обвилось вокруг моей шеи? Почему оно усилилось, когда я смотрел, как она плачет, обняв мать, и на ее пальце блестело кольцо, которое я надел? Кольцо, которого не было в контракте. Кольцо, которое я купил... когда? Неделю назад? Интуитивно, без причины, увидев его в каталоге редких ювелирных изделий и сочтя «подходящим».
Это было нелогично. Это было сбоем в системе. И система, которой был я, не терпела сбоев.
Я достал из внутреннего кармана пиджака телефон. Тонкий, холодный прямоугольник черного стекла и титана был привычным продолжением моей руки. Я нашел в контактах нужный номер. Не адвоката. Не управляющего. Не киллера. «Доктор Озборн. Психиатр. Специализация: алекситимия, расстройства эмоционального спектра».
Я нажал на вызов. Поднес аппарат к уху. Гудки были монотонными, равномерными. Один. Два. Три. Я смотрел в стену напротив, где висела схема пожарной эвакуации, но не видел ее. Внутри нарастало раздражение — еще одна непривычная переменная. Раздражение от собственной неспособности идентифицировать помеху. От того, что эта помеха была связана с ней.
На шестом гудке связь установилась.
— Да, господин Доррес? — голос доктора Озборна был спокойным, профессиональным, без тени удивления от внеурочного звонка. Он привык к моим... спорадическим обращениям. Обычно они касались теоретических вопросов или отчетов об отсутствии прогресса.
Я не стал тратить время на преамбулу.
— Я что-то чувствую, док.
На той стороне провода воцарилась пауза. Недолгая, но красноречивая. Озборн знал, что для меня такая фраза — событие из разряда сейсмических.
— Что именно, господин Доррес? — спросил он осторожно, с оттенком профессионального интереса. — Можете описать? Локализацию? Характер? С чем связано?
Его вопросы были правильными. Логичными. Именно так мы и работали все эти годы: я давал сенсорные или когнитивные данные, он помогал их интерпретировать в рамках общечеловеческих эмоциональных категорий. «Учащенное сердцебиение в ситуации Х — возможно, тревога». «Желание устранить субъект Y — возможно, гнев». Всегда «возможно». Никогда — точно.
Но сейчас эти вопросы вызвали во мне новый всплеск того самого, неидентифицируемого раздражения. Он был врачом. Он должен был знать. Почему я должен объяснять?
— Я не знаю! — мой голос прозвучал резче, чем я планировал. Он слегка сорвался, потеряв свою привычную ровную монотонность. В трубке повисло удивленное молчание. Я никогда не повышал голос. Никогда не терял контроль. Я сделал усилие, понизив тон, но в нем осталась стальная жила нетерпения. — Ты врач, ты и говори! Анализируй! Я предоставлю данные: субъект — женщина, возраст двадцать три. Ситуация — близкий физический контакт, символические действия, направленные на создание социальной связи. Реакция моей системы — тепловое излучение в области грудной клетки, нарушение внутренней тишины, помеха в концентрации. Что это?
Я выпалил это все одним махом, как отчет для искусственного интеллекта. На другом конце снова помолчали.
— Господин Доррес, — наконец сказал Озборн, и в его голосе послышалась усталость, смешанная с невозмутимостью. — Вы описываете чрезвычайно сложный комплекс возможных соматических и психологических реакций. Я не экстрасенс Олег Шепс, чтобы ставить диагноз по телефону. Более того, контекст... «символические действия», «создание социальной связи»... Это звучит для вас непривычно. Чтобы разобраться, вам стоит приехать ко мне на сеанс. Сейчас. И все рассказать детально. Вместе мы проведем анализ.
«Приехать». «Рассказать». «Анализ». Это были правильные слова. Протокольные. Но они требовали времени. А помеха была сейчас. Она мешала. Она требовала немедленного категоризации и устранения.
В голове пронеслись образы. Ее лицо, заплаканное, когда она смотрела на мать. Ее рука, сжимающая мою шею, когда я нес ее. Ее палец с моим кольцом. Тепло ее тела сквозь одежду. Гул нарастал, становясь почти осязаемым. Это было невыносимо. Как зуд в недосягаемом месте. Как сбой в алгоритме, грозящий обрушить всю программу.
Я не мог ждать. Не мог терпеть эту неопределенность внутри собственного черепа.
— Выезжаю, — отрезал я, и положил трубку, не дожидаясь ответа. Одно слово, полное ледяной, сфокусированной энергии.
Я развернулся и быстрым шагом направился к выходу. Мои ботинки отстукивали резкий, четкий ритм по полу. Мне нужно было движение. Скорость. Действие. Нужно было добраться до кабинета Озборна, вскрыть этот сбой, препарировать его, дать ему имя и обезвредить.
Я вышел из больницы в прохладный вечерний воздух. Моя машина, черный монолит, стояла у тротуара. Теодор, заметив мое приближение, вышел и открыл заднюю дверь. Его лицо, как всегда, было каменным, но в глазах я прочитал вопрос: «А субъект?» Он оставался внутри, охраняя ее.
— Остаешься здесь, — бросил я ему, садясь в салон. — Никого к ней не подпускать. Особенно женщин, спрашивающих по фамилии Смит. Если что — действуешь по протоколу «альфа». Я вернусь.
Теодор кивнул, не задавая лишних вопросов. «Протокол альфа» подразумевал максимальный уровень защиты с правом на превентивные действия. Он понял.
— Будет сделано, сэр.
***
Я сжал руки на руле. Контроль. Мне нужен был контроль. А для контроля нужны были данные. Имя. Определение. Как только Озборн поможет дать имя этому состоянию, я смогу его классифицировать. А классифицировав — взять под контроль. Изолировать. Или... или использовать. Если оно окажется полезным.
Машина неслась по ночному городу, плавно обгоняя другие автомобили. Гул. Тепло. Образ ее лица. Ее запах. Ее кольцо. Все это сплеталось в один тугой, неразрешимый узел.
Впервые за много лет — возможно, с тех самых пор, как я в детстве пытался понять, почему исчезла та самая, шумная соседская девочка, — я чувствовал не отсутствие, а избыток. Избыток чего-то неопознанного. И этот избыток был страшнее любой пустоты. Потому что пустоту я знал. Я был ее хозяином. А это... это было вторжение. И вторглось оно через нее. Через Габриэллу.
***
Резкий, почти режущий звук шин, впивающихся в асфальт, оглушил тишину салона. Машина, мощный механизм, обычно подчинявшийся моей воле с беззвучной покорностью, на этот раз выразила протест против моего приказа «максимальная скорость». Она дернулась, кренясь вперед, и я, оторвавшийся от размышлений, почувствовал, как ремень безопасности впивается в плечо, а тело по инерции рвется вперед. На миг мир съехал с оси, но затем упругая кожа сиденья приняла меня обратно. Я не вылетел. Я уцелел. Физически. Но внутри все еще бушевал тот же хаос.
Я выключил двигатель. Глухой рык мотора сменился звенящей тишиной, нарушаемой лишь тихим шипением тормозов и стуком моего собственного сердца в ушах. Я схватил телефон со сиденья, холодный и тяжелый, и выпрыгнул из машины, не оглядываясь. Воздух в этом тихом, дорогом переулке был прохладным, пахло мокрой листвой и сыростью осеннего вечера. Но я не чувствовал холода. Под кожей, под тканью дорогой рубашки, все еще пылало то странное, неопознанное тепло.
Дом доктора Озборна был невзрачным, но безупречным таунхаусом из темного кирпича. Его кабинет занимал первый этаж. Я не стал искать звонок. Подошел к темной, лакированной двери и нанес три резких, отрывистых удара кулаком. Звук был громким, требовательным, нарушающим вечерний покой этого места.
Дверь открылась не сразу. Сначала щелкнул замок, затем она приоткрылась на цепочку. В щели показалось лицо Себастьяна Озборна. Его обычно спокойные, профессиональные глаза сейчас были широкими, настороженными. На лбу легла резкая складка. Его лицо, как я теперь понимал, было напряженным. Видимо, мой тон по телефону и внезапный визит не сулили ничего хорошего.
Он молча отстегнул цепочку и распахнул дверь шире.
— Проходи, — сказал он коротко, кивнув вглубь прихожей, ведущей в его приемную-студию.
Я прошел мимо него, не снимая пальто, и направился в знакомый зал. Комната была выдержана в спокойных, нейтральных тонах: мягкие бежевые стены, темный паркет, книжные шкафы до потолка, глубокий кожаный диван и кресло для врача. Воздух пах старыми книгами, воском для мебели и легким, успокаивающим ароматом эфирного масла — лаванды, кажется. Обычно эта атмосфера действовала на меня нейтрально. Сейчас она казалась душной, раздражающей своей искусственной безмятежностью.
Я сбросил пальто на пустой стул у стены. Оно соскользнуло и упало на пол, но я не стал его поднимать. Положил телефон с глухим стуком на низкий деревянный столик рядом с диваном. Затем, без лишних слов, лег на диван, приняв привычную позу: руки вдоль тела, взгляд устремлен в потолок. Белая поверхность была чистой, без узоров. Идеальный экран для проецирования внутреннего хаоса.
Себастьян закрыл за мной дверь, прошел к своему креслу. Он сел, его движения были медленными, продуманными, как бы давая мне время успокоиться. Он открыл ящик в столике, достал блокнот в темной кожаной обложке и дорогую перьевую ручку. Щелчок колпачка прозвучал в тишине громко.
Он посмотрел на меня. Его взгляд был не таким, как у других. Он не пытался проникнуть в душу. Он анализировал. Как я. Но с другими инструментами.
— Так, — начал он, и его голос был ровным, профессиональным, но в нем сквозила настороженность. — Ну, что? Ты сказал, что что-то почувствовал. Назови это. Опиши. Что именно?
Вопрос был тем же самым, что и по телефону. И он снова, как игла, вонзился в клубок неопределенности внутри меня. Терпение, и без того тонкая нить, лопнула.
— Не знаю я, блядь! — мой голос вырвался наружу не криком, а низким, хриплым, почти животным рычанием. Я чувствовал, как мышцы на челюсти напряглись до боли. Это был сбой. Полная потеря контроля над модуляцией. — Я не знаю! Если бы знал, не звонил бы тебе, ублюдок!
Я повернул голову и впился в него взглядом. В его глазах я не увидел страха. Видел концентрацию. Он записывал что-то в блокнот. Быстро, аккуратно. Этот спокойный скрип пера еще больше разозлил меня.
— Но, сука! — я с силой ударил кулаком в мягкую спинку дивана. Удар был глухим, бессмысленным. — Сейчас я знаю точно! Сейчас я чувствую! Я хочу тебя убить! Разорвать! Заткнуть твой ебаный рот, чтобы ты перестал задавать дурацкие вопросы!
Я выпалил это, и в словах была вся ярость от беспомощности, от этого вторжения неопознанных ощущений, от его невозмутимости. И в этот момент, в пылу этой ярости, я вдруг осознал: да. Вот это. Это я могу идентифицировать. Напряжение в мышцах, сужение поля зрения, учащенный пульс, желание физического устранения источника раздражения. Шаблон. Четкий, как алмазный гравировщик.
— Это гнев, — сказал Себастьян, не отрываясь от блокнота. Его голос был все таким же ровным. — Злость. Ярость. Хорошо.
Он сказал «хорошо». Как будто я только что успешно сдал тест. Это «хорошо» прозвучало так абсурдно, что ярость во мне на миг схлынула, уступив место ледяному, ошеломленному недоумению. Он как будто не слышал угроз. Или слышал, но классифицировал их просто как «симптом».
Он поднял на меня глаза. И в его взгляде, за профессиональной маской, я уловил что-то новое. Не сочувствие. Не осуждение. Интерес. Живой, клинический интерес ученого, нашедший редкий экземпляр.
— А то, что ты чувствовал до этого, — продолжил он, откладывая ручку, — тепло в груди, нарушение внутренней тишины, сосредоточенность на другом человеке, желание... «совершать символические действия» для него. С учетом контекста, который ты упомянул... это признаки зарождающейся привязанности. Сильной. Возможно, романтической.
Он сделал паузу, давая словам проникнуть в меня. Они прозвучали не как диагноз, а как... как ключ. Ключ к шифру.
— Признаки любви, — произнес он наконец, четко и ясно.
Слова повисли в воздухе комнаты, наполненной запахом лаванды и старых книг. Они казались такими же чуждыми, такими же невероятными, как если бы он сказал «признаки того, что ты инопланетянин».
Любовь.
Лю-бовь.
Я повторил про себя. Звук не вызывал никаких ассоциаций. Это было просто слово. Абстрактное понятие из учебников по психологии, из романов, из болтовни таких, как Дарелл. Оно не имело сенсорного эквивалента в моей системе. До сегодняшнего дня.
— Любовь? — я произнес это вслух. Мой голос был тихим, лишенным интонации. Я не спрашивал. Я проверял звучание.
— Да, — кивнул Себастьян. На его губах появилась тень чего-то, что могло бы быть улыбкой, если бы не было так осторожно. — Влюбленность. Сильная симпатия. Химия. Называй как хочешь. Ты влюблен, Этхан. Ха... влюбленный дурак.
Он сказал это без насмешки. С какой-то странной, почти отеческой... усталостью? Облегчением?
Мой мозг, мой всегда безупречно работающий процессор, начал лихорадочно обрабатывать данные.
Все эти разрозненные данные, которые я не мог классифицировать по отдельности, сложились в единую картину при наложении на гипотезу «любовь/влюбленность». Картина была тревожной, иррациональной, но... логичной в своей иррациональности. Она объясняла сбой.
— Ты что-то делал для этой девушки? — спросил Себастьян, нарушая ход моих мыслей. Его голос стал мягче, почти наводящим. — Может, спасал? Заботился? Помогал материально?
Я медленно кивнул, все еще глядя в потолок, но уже не видя его. Я видел внутреннюю схему, где все стрелки сходились на одном имени.
— Все, что ты перечислил, док. И больше.
— Тогда диагноз, я считаю, можно считать подтвержденным, — заключил он. — Так значит, ты чувствуешь любовь. Симпатию. Привязанность. И это... — он снова сделал ту странную паузу, — это прекрасно.
«Прекрасно». Еще одно абстрактное слово. Но на этот раз оно почему-то отозвалось внутри не гулом помехи, а... тихим, чистым звоном. Как удар по хрустальному бокалу. Прекрасно. Не «эффективно». Не «логично». Не «полезно». Прекрасно.
И тогда случилось нечто, чего я не планировал, не ожидал и не мог контролировать. Уголки моих губ — тех самых тонких, всегда плотно сжатых губ — сами собой, без моего сознательного приказа, дрогнули и потянулись вверх. Сначала едва заметно, затем чуть больше. Это было незнакомое ощущение — напряжение мышц щек, растяжение кожи вокруг рта. Я не улыбался. Улыбка... возникала сама. Она была слабой, неуверенной, почти призрачной, но она была. Физическим проявлением того внутреннего «прекрасно».
— Даже улыбаешься, — констатировал Себастьян, и в его голосе наконец прорвалось настоящее, человеческое удивление, смешанное с чем-то вроде... удовлетворения. — Видишь? Она уже влияет на тебя. На физиологическом уровне.
Я поднял руку и прикоснулся пальцами к своим губам, как бы проверяя реальность этого изгиба. Кожа под пальцами была теплой. Улыбка медленно сошла с лица, но ее эхо, ее призрак остался где-то внутри, смешавшись с теплом в груди.
— Знаешь, что? — продолжил Озборн, откидываясь в кресле и складывая руки. — Будь всегда с этой девушкой. Она... — он искал слово, — она хорошо влияет на тебя. Выводит тебя из скорлупы. Дает тебе то, чего не могли дать годы терапии и медикаментов — живой эмоциональный отклик.
Я опустил руку. Смотрел перед собой, но уже не в потолок, а в пространство, где витали новые, головокружительные возможности.
— Хорошо влияет? — повторил я его слова. Мой голос был задумчивым. Я анализировал. «Хорошо» — снова абстракция. Но в данном контексте это могло означать: «способствует появлению новых, ранее недоступных нейронных связей», «стабилизирует эмоциональный фон через его же нарушение», «предоставляет новый, мощный стимул для деятельности».
Но за всеми этими сухими формулировками стоял простой, неоспоримый факт: с ней тишина внутри меня превращалась не в хаос, а в... музыку. Сложную, непонятную, но музыку. С ней пустота заполнялась не шумом, а смыслом. Пусть иррациональным. Пусть опасным.
— Да, — твердо сказал Себастьян. — Держись за нее, Этхан. Учись у нее. Чувствуй. Это твой шанс. Возможно, единственный.
Я медленно сел на диване. Мир вокруг не изменился. Комната Озборна была все такой же тихой и нейтральной. Но я изменился. У меня теперь было имя для помехи. Имя для тепла. Имя для гула. Это имя было «любовь». И оно было направлено на Габриэллу.
Это не решало проблем. Это создавало новые, еще более сложные. Но это также открывало двери в совершенно новую вселенную ощущений. Вселенную, где я был не холодным наблюдателем, а... участником. Где я мог не только анализировать ее слезы, но и, возможно, однажды... понять, что они значат. Или даже... вызвать их по другой причине.
Я встал, поднял с пола свое пальто. Не надел. Просто перекинул через руку.
— Спасибо, доктор, — сказал я. Голос мой снова был ровным, но в нем уже не было прежней ледяной пустоты. В нем была... целеустремленность. Новая переменная введена в уравнение. Принята к сведению. Теперь предстояло изучить ее свойства. Управлять ею. И, возможно, использовать.
Я вышел из его кабинета в осеннюю ночь. Воздух был все таким же прохладным, но теперь он не казался чужим. Он был просто воздухом. А внутри, под ребрами, по-прежнему тепло и тихо гудело. Но теперь это гудение имело имя. И оно было прекрасным. И страшным. И всецело принадлежало ей. Габриэлле. Моей купленной, моей пойманной, моей... возможно, моей любви.
Я сел в машину. Мне нужно было увидеть ее. Не как субъект. Не как собственность. А как источник этой новой, невероятной переменной в моем уравнении. Как ключ к двери, за которой не было тишины, а было нечто бесконечно более сложное и живое.
***
Шоссе было черной, мокрой рекой, в которую впадали ручьи света от фонарей и алые потоки стоп-сигналов. Я мчался по ней, сжимая руль так, что кожа на костяшках натягивалась до белизны. Обычно вождение было для меня чистой механикой: расчет дистанции, оценка скорости, плавные, экономичные движения. Сейчас это было физическим продолжением внутренней бури. Педаль газа вдавливалась в пол под тяжестью нетерпения, двигатель рычал в ответ, сливаясь с гулом в моей голове.
«Люблю. Я ее люблю».
Слова доктора Озборна больше не были диагнозом. Они были мантрой, правдой, законом физики, открытым только для меня. Каждый оборот колеса, каждый отблеск света в лобовом стекле казался частью этого нового, всеобъемлющего понимания. Тепло в груди было не симптомом — оно было печью, раскаленной докрасна ее именем. Габриэлла. Это имя отзывалось эхом в каждом ударе сердца, в каждом нервном окончании, которое прежде лишь регистрировало информацию, а теперь — чувствовало. Я чувствовал память о ее весе на моих руках, когда я нес ее по лестнице. О том, как ее волосы пахли не больницей, а детством и чем-то неуловимо своим. О том, как слезы катились по ее щекам в палате матери, и как я, наблюдая, впервые не анализировал химический состав слез, а хотел... хотел их остановить. Не как проблему. А как причину ее боли.
Мысль о том, что я могу вернуться к ней не как к предмету контракта, а как к... к источнику этого пламени внутри, заставляла мое дыхание сбиваться. Я представлял, как открою дверь палаты, как она повернется, и я увижу не страх или ненависть в ее глазах, а что-то иное. Что-то, что могло бы отразить это новое, дикое, необъяснимое чувство во мне. Эта картина была настолько яркой, настолько желанной, что я на миг забыл о дороге.
Именно в этот миг мир врезался в меня.
Ослепительные фары в боковом зеркале, резкий, неприятный гудок, и белый «Мерседес-Геледенваген», массивный и наглый, рванул со своей полосы, чтобы поравняться, а затем с визгом шин и запахом горящей резины рванул руль, вставая поперек моей полосы в тридцати метрах впереди.
Инстинкт и годы тренировок сработали быстрее мысли. Нога ударила по тормозу, руль рванулся вправо, чтобы избежать лобового удара в массивный бок внедорожника. Моя машина, «Астон-Мартин» с безупречной тормозной системой, отозвалась мгновенно, но инерция была чудовищной. Шины взвыли, цепляясь за мокрый асфальт, машину повело, кренило, но я удержал ее на грани заноса, остановившись в сантиметрах от заднего бампера «Мерседеса». Сердце колотилось где-то в горле, но это был адреналин знакомой опасности, холодный и четкий.
И прежде чем этот холодный расчет успел выдать варианты действий: объехать, отступить, вызвать Теодора, дверь «Мерседеса» распахнулась.
Из него вышла Одри Вандербильт. Как кошмар из прошлой, безэмоциональной жизни, материализовавшийся посреди моего нового, хрупкого мира. Ее рыжие волосы, цвета старой меди, были уложены в безупречную, дерзкую волну. На ней было белое кожаное пальто, распахнутое на ярком, кричаще-красном платье, которое обтягивало каждую линию ее тела как перчатка. Высокие каблуки цокали по асфальту с вызывающей самоуверенностью. Она подходила к моей машине, и на ее лице, под маской безупречного макияжа, играла ядовитая, торжествующая улыбка. Та самая «невеста» по принуждению. Пустышка с титулом и аппетитом стервятника.
И в этот момент что-то во мне, что только что пело от любви, сжалось, а затем взорвалось. Не холодная ярость расчетливого устранения помехи. Это было нечто новое. Горячее, темное, кипящее. Гнев. Настоящий, первобытный, животный гнев. Он накатил волной, сжигая на своем пути остатки ледяного спокойствия. Это она. Она посмела встать между мной и Габриэллой. Посмела ворваться в этот момент. Посмела своим существованием угрожать тому хрупкому, только что родившемуся чувству.
— Милый! Выходи! Пора поговорить! — ее голос, сладкий как сироп и острый как бритва, прорезал ночь.
Мои пальцы сжали руль так, что пластик затрещал. Я видел ее ухмылку в зеркале заднего вида. Гнев кипел в жилах, требуя выхода. Озборн назвал бы это «эмоциональной реакцией на угрозу значимому объекту». Для меня это было просто желанием стереть ее с лица земли.
Я не думал. Я действовал. Рывком потянул ручку, распахнул дверь и вышел. Ночной воздух, холодный и влажный, ударил в лицо, но не смог погасить внутренний пожар. Я был в одном свитере, и ветер сразу же обжег кожу, но я его не чувствовал.
— Одри, — мой голос прозвучал не моим. Он был низким, хриплым, полным гравия и обещания насилия. — Как же ты меня заебала.
Ее улыбка сползла с лица, сменившись сначала изумлением, а затем едва уловимым страхом. Она отступила на шаг, ее каблук поскользнулся на мокром асфальте.
— Что? — она фыркнула, пытаясь вернуть браваду, но в ее голосе уже была трещина. — Ты почему не тот черствый Доррес? Решил поиграть в живого? Оттаял, айсберг?
«Не тот черствый Доррес».
Эти слова, брошенные ей в лицо, стали последней каплей. Они были не просто оскорблением. Они были отрицанием того, что я только что обрел. Отрицанием Габриэллы и ее влияния. И это отрицание взорвалось во мне яростью чище и ярче любой, что я мог себе представить.
— «Не тот черствый Доррес»? — я повторил ее слова медленно, делая шаг к ней. Мое движение было не быстрым, а неотвратимым, как движение ледника. Она отпрянула, пока ее спина не уперлась в боковую стойку ее же «Мерседеса». Ее глаза, широко раскрытые, метались, ища спасения, которого не было.
Я не дал ей времени. Моя рука взметнулась — не для удара, а для утверждения власти. Я схватил ее за горло. Не сжимая, но прижимая с такой силой, чтобы она почувствовала каждую каплю моего превосходства и отвращения. Я придавил ее к холодному, мокрому металлу машины. Она вскрикнула — коротко, по-звериному, — и ее руки вцепились в мое запястье, но это было жалко, как попытка ребенка остановить грузовик.
— Слушай, девочка, — прошипел я, наклоняясь так близко, что чувствовал ее тяжелый, удушливый парфюм и запах ее страха. — Я теперь не тот «черствый», да. Я стал другим. И если ты хоть раз еще подумаешь, что можешь ко мне приблизиться, если твое имя даже промелькнет где-то рядом с моим, с тобой будет настолько плохо, что твои папочкины адвокаты не найдут даже кусков, чтобы подать в суд. Я научен устранять угрозы. Ты хочешь стать угрозой, Одри?
Мои пальцы все еще не сжимались, но угроза висела в воздухе гуще ночного тумана. Она задыхалась, не от нехватки воздуха, а от паники. Ее ногти впились в кожу моего предплечья, но я даже не почувствовал этого.
— Ты не смеешь! — выдохнула она, и ее голос сорвался на визгливый шепот. — У нас договор! Семьи! Ты обязан жениться на мне! Ты наследник! У тебя нет выбора!
«Договор». «Обязан». Эти слова из старого лексикона теперь вызывали во мне не холодное безразличие, а жгучую, презрительную ярость. И рядом с этой яростью — странное, горделивое спокойствие.
— Договор? — я усмехнулся, и этот звук был коротким, безрадостным. — И что? У меня теперь есть другой.
Я сделал паузу, глядя в ее перекошенное от злобы и ужаса лицо. И позволил тому самому, новому, огромному чувству окрасить мои слова, сделать их не просто угрозой, а декларацией.
— Единственный, который имеет значение. И он не с тобой.
Лицо Одри исказилось.
— Что? Эта... эта грязь с улицы, о которой все шепчутся? Ты совсем спятил!
Упоминание о Габриэлле, сказанное таким тоном, было как спичка, брошенная в бензин. Ярость вспыхнула с новой силой, но теперь к ней примешивалась ледяная, кристальная ясность. Я знал, чего хочу. И чего не хочу. И она была в самом верху списка «не хочу».
Я отпустил ее шею. Она сползла по двери машины, хватая ртом воздух, ее безупречная прическа растрепалась. Я выпрямился, глядя на нее сверху вниз, как на что-то жалкое и окончательно проигравшее.
— Смотри, — сказал я, и мой голос был тихим, но абсолютно неумолимым, как приговор. — Я здесь и сейчас заявляю, что отказываюсь от всего. От наследства Доррес. От денег, от титула, от этой гниющей семейной игры. Я свободен. А раз я отказался, — я ударил по последнему слову, — значит, наследник теперь Дарелл. Он, кажется, любит блестящие игрушки. Беги к нему. Может, тебе повезет. Ненадолго.
Одри смотрела на меня, ее мозг отказывался верить. Отказ от наследства в нашем мире был социальным и финансовым самоубийством. Но я стоял перед ней и говорил это абсолютно серьезно. Потому что у меня теперь была валюта ценнее любых денег — чувство. И человек, который его дал.
— Ты... ты блефуешь, — прошептала она, но в ее голосе уже не было силы, только отчаяние. — Нет свидетелей! Это просто слова! Ты все еще наследник!
Я снова усмехнулся. На этот раз уголки моих губ дрогнули в подобии той самой, новой, странной улыбки. Улыбки человека, который только что сбросил оковы.
— Ты забыла одну маленькую деталь, — я протянул руку и ткнул указательным пальцем прямо в центр ее грудной клетки, над вырезом платья. Жест был не сильным, но унизительно точным. — Свидетелем... была ты. Ты все слышала. Можешь бежать и рассказывать всем, что Этхан Доррес сошел с ума, отказался от короны ради уличной мышки. И знаешь что? — я наклонился к ее уху, и мой шепот был холоднее ночного ветра. — Мне плевать. Пусть весь ваш прогнивший мир это знает.
Ее лицо исказилось гримасой чистой, беспомощной ненависти. Она поняла. Поняла, что я вырвался. И что ключом к клетке была не сила, а какая-то девчонка, которую она презирала.
— Сука! — выкрикнула она, и в этом слове был сломанный хребет ее спеси. — Я тебя достану, Доррес! Ты пожалеешь! Я уничтожу тебя и эту... эту твою потаскушку!
Угроза в адрес Габриэллы была последней чертой. Гнев во мне достиг апогея, но вместе с ним пришло странное, абсолютное спокойствие. Я посмотрел на нее как на пыль на ботинке, которую вот-вот сотру.
— Ага, — сказал я просто, разворачиваясь к своей машине. — Пробуй. Судись, шантажируй, ползай у ног моего брата. Но меня ты не получишь. Никогда. Потому что я уже принадлежу другой. Добровольно. И это — единственный контракт в моей жизни, который я намерен выполнить до конца.
Я сел в машину, захлопнул дверь. Звук был громким, финальным. Через стекло я видел, как она стоит, сжав кулаки, ее лицо искажено яростью и унижением. Я завел двигатель. Рычание мотора заглушило все остальные звуки.
Я тронулся с места, плавно объехав ее «Мерседес», оставив ее одну посреди ночной дороги, маленькую и беспомощную в своей злобе.
И по мере того как я набирал скорость, уносясь прочь от этого призрака прошлого, буря внутри начала утихать. Гнев остывал, оседая тяжелым, но уже не жгучим осадком. А на поверхность, как солнце после урагана, снова стало подниматься то самое тепло. Тепло, которое теперь имело имя, направленность и смысл. Любовь к Габриэлле.
Она не только дала мне чувства. Она дала мне свободу. Свободу выбирать. И я выбрал ее. Вопреки всему. Вопреки прошлому, деньгам, семье, обществу. Вопреки даже самому себе, тому холодному автомату, которым я был.
Теперь я ехал к ней. Не как наследник империи. Не как расчетливый покупатель. А как человек, который только что сжег за собой все мосты ради одного-единственного чувства. Ради нее.
Я прижал педаль газа сильнее. Ночь расступалась перед фарами. И в этой ночи, в гуле мотора и в ритме собственного сердца, я слышал обещание. Обещание нового начала. Начала с ней.
