Пепельный путь
Она бежала не как шиноби — скрытно, заметая следы. Она бежала как затравленный зверь — прямо, слепо, через чащу, через ручьи, через колючие заросли, не чувствуя, как ветки рвут кожу и одежду. Внутри гудел только один звук — ледяной, отчётливый голос Саске: «Исчезни. Или я уйду сам...»
Она выполнила его приказ ещё до полуночи. В лагере царила подавленная суета: готовили к отправке тело погибшего тюнина, Какаши давал сжатый отчёт через почтовую птицу. Никто не обратил внимания на тень, проскользнувшую к её палатке и вышедшую с тощим котомкой за плечами.
Она не взяла ничего из выданного Конохой — ни форму, ни инструменты, ни сухие пайки. Только своё: потертый мешочек с глиной, запасённой на чёрный день, нож Дейдары, потёртый портрет матери и смятое письмо. И боль. Дикую, рвущую изнутри боль в глазницах, где несколько часов назад горело чужое, страшное пламя.
Она шла всю ночь, пока ноги не превратились в свинцовые колоды, а сознание не поплыло. Тогда упала под корнями вывороченного бурей дерева и провалилась в беспамятство, похожее на смерть.
Утро пришло с холодом и голодом. И с осознанием. Она была ничей. Не Конохи. Не Скрытого Камня. Не Учиха. Не Цути. Она была пустотой в человеческой оболочке. И эта пустота требовала заполнения. Болью. Контролем.
Она достала нож. Лезвие блеснуло в косых лучах солнца, пробивавшихся сквозь чащу. Привычным движением она прижала его к внутренней стороне предплечья, к старым, едва зажившим тонким шрамам. Надавила. Острая, чистая, понятная боль разрезала туман в голове. Из разреза выступила алая капля. Вторая. Она смотрела на них, зачарованная. Вот он. Её выбор. Единственное, что она могла контролировать. Глубину и длину разреза.
С этого дня это стало ритуалом. Утро начиналось не с завтрака, а с лезвия. Боль задавала тон дню. Она шла, куда глядели глаза, избегая дорог, деревень, людей. Ела то, что находила: коренья, ягоды, пару раз поймала рыбу голыми руками и съела её сырой, давясь чешуёй. Её тело, ещё не оправившееся после вспышки Шарингана, слабело. Ребра, сломанные когда-то давно, ноют при каждом неловком движении. Она худела на глазах, но в её потрёпанном плаще это было не так заметно.
Однажды, на пятый или шестой день скитаний, она наткнулась на заброшенную хижину дровосека. Там была ржавая печка и почти целая кружка. Она развела крошечный огонь (боясь дыма, но ещё больше боясь холода, начавшего пробирать по ночам) и попыталась вскипятить воду. Руки дрожали. От голода. От слабости. От чего-то ещё.
Она сидела, уставившись на пламя, и вдруг её стошнило. Желчью и водой. Её желудок, не видевший нормальной пищи неделями, отвергал даже эту попытку тепла. Она рыдала, скрючившись на грязном полу, пока спазмы не отпустили. Потом вытерла лицо и, методично, сделала новый надрез на бедре, повыше других. Глубже.
Голод стал её спутником. Но это был не тот голод выживания, что был в лесу по пути в Коноху. Это был выбор. Наказание. Очищение. Если она не может контролировать свою кровь, свои глаза, свою судьбу — она будет контролировать это. Свой аппетит. Свою плоть. Каждый грамм, который уходил, был маленькой победой над тем монстром, что сидел внутри и имел её глаза.
Она смотрелась в лужи, когда находила их. Вид голодного призрака с впалыми щеками и огромными, синими от усталости глазами её почти радовал. Вот ты кто. Ничто. Почти ничто.
Иногда, в полусне, ей чудились шаги. Шаги Какаши, идущего по её следу. Или, что было страшнее, шаги Саске, пришедшего добить «ошибку». Но никто не шёл. Коноха, похоже, приняла её исчезновение как должное. Как избавление от проблемы. Эта мысль была похлеще любого ножа.
Через две недели скитаний её поймал дождь — холодный, затяжной, осенний. Она промокла до костей и уже к вечеру её стало бить в лихорадке. Она заползла в пещеру, трясясь мелкой дрожью, и поняла, что может умереть здесь. Одинокой, грязной, ненужной.
И в этот момент, сквозь жар, к ней вернулось одно-единственное, ясное воспоминание. Не о Дейдаре. Не о Какаши. О Наруто. О его голосе на дереве: «Ты — Цукуреми. Сестра. Подруга. Будущий шиноби Конохи.»
Ложь. Вся сладкая, глупая ложь. Но в тот момент, в лихорадочном бреду, она нуждалась в ней. Как в одеяле. Она прижалась спиной к холодному камню, сжимая в кулаке нож, и прошептала в темноту, себе, миру, всем, кто её бросил:
«Я… не стану ничьим искусством. Ни взрывом… ни скульптурой. Я… я стану пеплом. Который нельзя слепить заново.»
Наутро жар чуть спал. Она выползла из пещеры, полумертвая, и поползла дальше, не зная куда. Её путь вёл не к чему-то. Он вёл прочь. Прочь от прошлого, которого она не знала. Прочь от настоящего, которое её отвергло. Прочь от будущего, которого не было.
Именно в таком состоянии — бредовой, с температурой, с головой, пустой от всего, кроме боли и голода, — она и наткнулась на них.
Она просто вывалилась из кустов на узкую горную тропу и рухнула на колени, не в силах идти дальше. Перед её затуманенным взглядом возникли две пары ног. Одна — в прочных сандалиях, забрызганных чем-то бурым, что пахло железом и смертью. Другая — босая, с чёрными лаковыми ногтями на пальцах ног.
«Ну-ну, что тут у нас? — раздался насмешливый, визгливый голос. — Маленькая потеряшка?»
«Не трать время, Хидан. Она дохлая,» — ответил второй голос, низкий, без эмоций, как скрип двери в склепе.
Цукуреми медленно подняла голову. Перед ней стояли двое в чёрных плащах с красными облаками. Один — тощий, с белыми, неопрятными волосами и диким огоньком в глазах, вертел в руках странный, трёхлезвийный серп. Второй — массивный, угрюмый, с маской, закрывающей нижнюю часть лица, и пронзительным, жадным взглядом.
Акацуки.
Её бредовая мысль пронеслась с кривой ухмылкой: Ну конечно. Куда же ещё, как не в самое пекло?
«Не… не дохлая,» — прохрипела она, и её голос был едва слышен. Она из последних сил, дрожащими пальцами, полезла в мешочек. Вытащила комок глины — последний, самый ценный, с особыми минералами. И слепила. Не птицу. А крошечную, идеальную копию головы Хидана, с его сумасшедшей ухмылкой.
Пальцы сформировали печать. Чакры почти не было, только искра. Но этого хватило.
Глиняная головка взорвалась у самых ног Хидана с резким, сухим хлопком, осыпав его песком и осколками.
Наступила тишина. Хидан перестал вертеть серп. Его глаза округлились, а потом он залился истерическим хохотом.
«ВАХАХА! Смотри-ка, Какузу! У неё ещё порох в жопе есть!»
Угрюмый гигант, Какузу, склонился, изучая её. Его глаза, зелёные и холодные, как старые монеты, оценивали не её лицо, а технику. «Взрывная глина. Редко. Дорого. Из Скрытого Камня.»
«Я… ничья,» — выдавила Цукуреми, чувствуя, как сознание снова уплывает. «Никому… не нужна.»
«Всё, что имеет цену, — нужно,» — безразлично констатировал Какузу. — «Встань.»
Она не могла. Хидан, хихикая, подошёл и грубо дёрнул её за рукав. Она вскрикнула от боли — не только от рывка, а от того, что он задел свежий, глубокий порез на плече. Плащ сполз, открыв грязную, иссечённую тонкими алыми линиями кожу.
Хидан замер, его взгляд зацепился за шрамы. Его хищная ухмылка стала ещё шире. «О-хо-хо! Да ты, малышка, себе нравишься, да? Резано-крашено!»
Какузу, не обращая внимания на его слова, протянул к ней руку. «Решение не за нами. Лидер решит.»
«Ага, пусть Пейн смотрит, — хмыкнул Хидан. — Может, из неё толк будет. Или корм для моей Джашину.»
Они не спросили имени. Не спросили прошлого. Они взяли её, как подбирают брошенный, но необычный инструмент. Какузу перекинул её через плечо, как мешок с картошкой. Последнее, что она увидела перед тем, как темнота накрыла её с головой, — это каменный лик гигантской статуи, в которую они входили. И в глубине, в одном из ниш, мелькнул знакомый силуэт в высоком воротнике и… клок светлых волос.
Сознание отключилось. Но даже в беспамятстве тело её дрожало. От холода. От страха. И от странного, щемящего чувства, что долгое, мучительное падение, наконец, закончилось. Она достигла дна.
