Глава 6
Белое. Бесконечное, ослепительное белое. Оно было первым, что Чонин ощутил, когда сознание медленно, с трудом вернулось к нему. Не грязь, не запах нищеты и смерти. Белоснежные стены, белоснежный потолок, белоснежные простыни невероятной мягкости под ним. Воздух был чистым, прохладным, пахнущим едва уловимыми нотками антисептика и… дорогим лимонным освежителем. Тишину нарушал лишь тихий гул кондиционера и ровное, слабое биение его собственного сердца, отдававшееся глухим стуком в висках.
Он был жив.
Это осознание не принесло облегчения. Только глубокую, всепоглощающую усталость и тяжесть в каждой клетке тела. Он попытался пошевелить рукой – она отозвалась тупой, далекой болью и невероятной слабостью. Капельница. Трубка, входящая в вену. Он был привязан к этой чистоте, к этой тишине. Привязан невидимыми нитями к жизни, от которой так отчаянно хотел сбежать.
– Проснулся? – Голос был низким, спокойным, знакомым. Слишком знакомым.
Чонин медленно, с трудом повернул голову на подушке. У окна, залитого мягким дневным светом, сидел Банчан. Не в костюме, а в дорогих, темных трениках и простой черной футболке, обтягивающей мощные плечи. Он отложил в сторону тонкий планшет, с которым работал, и подошел к кровати. Его шаги были бесшумными по мягкому ковру. Он смотрел на Чонина. Не как на вещь в эту секунду. Скорее… как врач на сложного пациента. С холодной оценкой.
Чонин хотел что-то сказать. Спросить, где он. Что случилось. Где отец. Но из горла вырвался лишь хриплый, беззвучный стон. Голос отказывался служить.
– Молчи, – Банчан сказал не приказным тоном, а скорее констатируя факт. Он взял со столика у кровати хрустальный стакан с трубочкой. – Пей. Маленькими глотками.
Он поднес трубочку к пересохшим, потрескавшимся губам Чонина. Тот инстинктивно сглотнул. Прохладная вода, чистая и вкусная, как нектар после пустыни, хлынула в горло. Он пил жадно, задыхаясь, пока Банчан не отодвинул стакан.
– Медленно. Иначе вырвет.
Чонин послушно остановился, чувствуя, как вода разливается теплом по иссушенному телу. Он снова посмотрел на Банчана. Вопрос висел в воздухе.
– Ты в «Клинике Сон». Моей клинике, – ответил Банчан, как будто читая его мысли. Он поставил стакан. – Ты был на волосок от комы. Обезвоживание, гипогликемия, полное истощение. Твоя тряпка-отец… – На лице Банчана на мгновение промелькнула та же яростная гримаса, что и в квартире. – …больше не проблема. Ты принадлежишь только мне теперь. Полностью.
Слова «принадлежишь», «моя» должны были испугать. Должны были вызвать отвращение. Но Чонин чувствовал лишь тупую апатию и слабость. Даже страх казался слишком энергозатратным. Он закрыл глаза.
– Открывай глаза, – голос Банчана был спокоен, но не терпел возражений. – Ты будешь есть.
Он взял с подноса небольшую фарфоровую пиалу. В ней была теплая, нежная овсяная каша с медом, пахнущая чем-то невероятно домашним и безопасным. Чонин почувствовал, как предательски сжался пустой желудок. Голод, заглушаемый адреналином и отчаянием, теперь проснулся с неистовой силой.
Банчан сел на край кровати. Он зачерпнул маленькую ложку каши, осторожно подул на нее, остужая, и поднес ко рту Чонина. Жест был… неожиданным. Интимным. Унизительным до глубины души. Кормление с ложечки, как беспомощного младенца. Чонин почувствовал, как предательская жаркая волна стыда поднимается к щекам. Он хотел отвернуться. Отказаться. Но тело предало его. Губы сами разомкнулись, приняв теплую, сладкую пищу. Он проглотил. Потом еще ложку. И еще. Каждая ложка была глотком жизни и одновременно клеймом собственности. Каждая ложка напоминала, кто его спас. И кому он теперь принадлежит.
Он ел молча, уставившись в белую простыню. Слезы наворачивались на глаза, но он сжимал веки, не давая им упасть. Он не хотел плакать перед ним. Не хотел показывать эту слабость.
– Хорошо, – произнес Банчан, когда пиала опустела. Он вытер уголки губ Чонина салфеткой с неожиданной нежностью. Его пальцы коснулись кожи – теплые, сильные, и от этого прикосновения по спине Чонина пробежали мурашки, смесь отвращения и чего-то еще, бесконечно пугающего. – Теперь спи. Тебе нужно восстанавливать силы. Много сил. – В его голосе прозвучал скрытый смысл: силы понадобятся для того, что ждет впереди.
Банчан встал, отнес пиалу и ложку на поднос. Он снова посмотрел на Чонина, лежащего с закрытыми глазами, но по напряженным векам видел, что тот не спит. И тут произошло нечто странное. Не для Чонина – он этого не видел. Для самого Банчана. Его каменное лицо дрогнуло. Взгляд, устремленный на хрупкую фигуру под белоснежным одеялом, потерял свою ледяную твердость. В глубине черных зрачков мелькнуло что-то сложное, противоречивое. Не жалость. Не раскаяние. Скорее… недоумение. И какая-то усталость.
*"Почему?"* – пронеслось в его голове, пока он стоял у окна, глядя не на город, а в свое отражение в стекле. *"Почему я не отдал его врачам? Почему сижу здесь? Почему кормил его с ложечки, как ребенка? Почему… почему вид его слез (а он знал, что Чонин плачет) вызывает не злорадство, а… раздражение? Раздражение на себя?"*
Он привык владеть. Привык ломать. Привык получать удовольствие от страха и покорности. Но этот… этот хрупкий артефакт саморазрушения, который он подобрал на краю могилы, сбивал его с толку. Сломать его сейчас было бы все равно, что разбить фарфоровую куклу, уже упавшую и треснувшую. Дешево. Неинтересно. Безвкусно. Но что тогда? Лечить? Восстанавливать? Чтобы потом сломать заново? Звучало логично. Но почему-то мысль о том, чтобы снова увидеть тот мертвенный взгляд, ту пустоту в глазах, которая была в квартире, вызывала у него не возбуждение, а… неприязнь. Почти физическую.
*"Он должен бояться МЕНЯ, а не своего дерьмового прошлого!"* – мысль пронеслась с яростью. *"Его страх должен быть моим творением! Моим шедевром! А не подарком какого-то алкаша!"*
Он повернулся от окна, его лицо снова стало непроницаемым. Да. Вот ответ. Он не потерпит, чтобы его вещь была сломана кем-то другим. Он сам ее сломает. Но сначала… сначала он ее починит. Приведет в порядок. Вернет ей форму. А уж потом… потом он возьмет эту форму и изменит ее по своему усмотрению. Сделает своей. Настоящей. И страх Чонина будет адресован только ему. Банчану.
– Спи, – повторил он, голос снова стал гладким, как сталь. – Ты нужен мне крепким.
Он вышел, оставив Чонина наедине с белыми стенами, капельницей и гудящей тишиной. Слезы, которые Чонин сдерживал, наконец прорвались. Тихие, горячие, бесконечные. Они текли по вискам, впитываясь в подушку. Он плакал не об отце. Не о страхе перед будущим. Он плакал от беспомощности. От стыда за каждую проглоченную ложку. От осознания, что даже смерть была у него отнята. Он был игрушкой в руках человека, чьи мотивы были для него темнее этой белой комнаты.
Дверь открылась снова, на этот раз тихо, осторожно. Чонин быстро вытер лицо рукавом хлопкового халата, но следы слез были очевидны.
– Привет, солнышко, – прозвучал тихий, старающийся быть теплым голос. Феликс. Он нес небольшой прозрачный контейнер с чем-то ярким внутри – нарезанными фруктами. Его солнечное лицо было напряжено, в глазах – неподдельная тревога и желание помочь. – Как ты? Босс разрешил… я принес тебе фруктов. Думал, может, настроение поднимут.
Он подошел к кровати, поставил контейнер на тумбочку. Увидел опухшие, красные глаза Чонина. Его сердце сжалось.
– Эй… – Феликс присел на краешек кровати, осторожно, как будто боялся разбить. – Не плачь, ну пожалуйста. Все… все будет хорошо. Ты же сильный. Посмотри, ты уже лучше выглядишь!
Он пытался улыбнуться, но улыбка получилась кривой, несчастной. Он взял одну дольку апельсина, ярко-оранжевую, сочную. – Вот, попробуй. Сладкий.
Чонин посмотрел на апельсин. На доброе, полное сочувствия лицо Феликса. Это лицо из другого мира. Из мира, где были дружба, смех, танцы под луной. Из мира, которого больше не существовало. И вид этой доброты, этого искреннего участия в его аду, стал последней каплей. Спазм сжал горло. Глухие, сдавленные рыдания вырвались наружу. Он не мог их сдержать. Слезы хлынули с новой силой, сотрясая его истощенное тело. Он закрыл лицо руками, но рыдания были слышны по всей комнате – тихие, надрывные, полные такой бездонной тоски и безнадежности, что Феликсу стало физически больно.
– Чонин… О, малыш… – Феликс растерянно положил дольку апельсина обратно. Его собственные глаза наполнились слезами. Он хотел обнять его, утешить, но боялся. Боялся сделать хуже. Боялся гнева Банчана. Он просто сидел рядом, беспомощно глотая ком в горле, слушая, как рыдает человек, которого он когда-то считал почти другом. И понимал, что никакие слова, никакие фрукты не помогут. Рана была слишком глубокой. Мир был слишком жестоким. А он, Феликс, был лишь слабым отголоском прошлого в этом новом, страшном настоящем Чонина.
– Прости… – прошептал Феликс, его голос дрожал. – Прости, что я ничего не могу сделать… – Он встал, не в силах вынести вид этого страдания. – Я… я позже зайду. Отдохни.
Он вышел, тихо прикрыв дверь, оставив Чонина наедине с его горем и ярким, ненужным контейнером фруктов. Рыдания постепенно стихли, сменившись тихими, прерывистыми всхлипами. Чонин лежал, уставившись в потолок. Белый потолок. Бесконечный. Как его тюрьма. Как его жизнь.
В коридоре, за дверью, прислонившись к стене, стоял Банчан. Он слышал все. Каждый рыд. Каждый всхлип. Каждую беспомощную попытку Феликса помочь. Его лицо было непроницаемым. Но внутри бушевал шторм.
Ярость на Феликса за то, что тот осмелился войти без спроса. Раздражение на эти дурацкие слезы. Но сильнее всего – странное, гнетущее чувство, похожее на… собственническую ревность. *Его* Чонин плакал. *Его* боль. *Его* отчаяние. И это зрелище предназначалось только ему, Банчану. Только он имел право видеть эту уязвимость. Дотрагиваться до нее. Использовать ее. Феликс был лишним.
Он оттолкнулся от стены. Вошел в палату без стука. Чонин вздрогнул, увидев его, быстро вытер лицо, но скрыть следы истерики было невозможно. Его глаза, красные и опухшие, были полны страха перед тем, что сейчас последует. Наказанием за слезы? За проявленную слабость?
Банчан подошел к кровати. Взял со столика салфетку. Нежно, почти бережно, вытер остатки слез с его щек. Его пальцы были теплыми. Чонин замер, не дыша, не понимая этого прикосновения.
– Плакать – роскошь, которую ты не можешь себе позволить, – сказал Банчан тихо, его голос был низким, без привычной угрозы, но от этого не менее пугающим. – Твои слезы – мои. Твоя боль – моя. Твое тело, твоя жизнь – мои. Не растрачивай их на кого-то другого. – Он посмотрел на контейнер с фруктами. Схватил его и резким движением швырнул в мусорное ведро. Яркие дольки апельсина и киви разлетелись по белому пластику. – Тебе не нужны его жалкие подачки. Все, что тебе нужно, дам я. Жизнь. Силу. И… твой долг. Который ты начнешь отрабатывать, как только встанешь на ноги.
Он наклонился ближе. Его дыхание коснулось лица Чонина. В черных глазах Банчана горел странный огонь – смесь власти, одержимости и чего-то, что Чонин не мог распознать, но что заставляло его сердце бешено колотиться не только от страха.
– Ты мой, Чонин, – прошептал Банчан, и это звучало как клятва. Или проклятие. – И я сделаю из тебя то, что захочу. Даже если для этого мне придется сначала собрать тебя по кусочкам. Понял?
Чонин не ответил. Он не мог. Он мог только смотреть в эти бездонные глаза, чувствуя, как белая комната, клиника, весь мир сужаются до одного человека. До его владельца. Его палача. И его единственной, страшной надежды. Слезы высохли. Остался только холод. И тиканье часов, отсчитывающих время до той минуты, когда его тело окрепнет достаточно, чтобы снова стать объектом желаний Банчана. Когда "Скарлет" перестанет быть просто названием и станет его новой реальностью.
