Часть 6
Я был в таком невменяемом состоянии, что со щедростью всей своей русской души положил огромный хуй на работу, закрывшись в комнате, спрятав под одеялом бьющую меня под дых несостоятельность. Скрипя зубами, я силился выкинуть из головы опасные мысли, что подзуживали сделать что-то из ряда вон, чтобы прекратить; мне осталось совсем немного до очередного срыва, маленький такой шажочек. Шрамы на запястьях так и чесалось обновить, не то, чтобы я был уродливым пятнадцатилетним эмо, для которого жить априори дерьмо, или чего-то там доказать, но блядь!
Одно его имя заставляло меня плеваться ядовитой слюной и виться ужом на раскаленной сковородке — Тормод Ольсен — гондон норвежский. Кажется, есть такой музей, под землей что ли, но могу и ошибаться, в предместье Парижа, в Севре, там эталоны мер и весов хранят. Так вот мою ненависть к нему туда же, как эталонно-абсолютную, на зависть всем. А самое ведь мерзкое было то, что эта сука знала, все знала. Поэтому эти его мелкие пакости в мой адрес и невинные голубые глазки — хлоп-хлоп белесыми ресничками, типа не при делах, оно само:
— Павлик, — нежно вещала эта скотина на ломаном русском — откуда только знала, как имя склоняется — миролюбиво улыбаясь, как в рекламе люкс-стоматологии, восседая в кресле за огромным директорским столом — я тут нечаянно кофе на ковролин пролил... — и я молча, матеря его про себя трехэтажным, вставал раком и пенной губкой тер серое, почти лысое покрытие, которое особо-то и не пострадало.
— Павлик, — и опять взгляд провинившегося щенка, что того и смотри злость испарится и я кинусь его утешать — тут краска из принтера каким-то образом рассыпалась... — да, блядь, каким-то расчудесным образом, сучара хитрожопо-криворукая! Чтоб ты сдох!
— Павлик, шредер взбесился... — и я обвожу злющим взглядом его кабинет, по которому летают сотни тонких бумажных полосок, словно конфетти или серпантин на новый год.
— Павлик, туалет засорился... — и ручками так в стороны разводит, бровки хмурит... Ааа, блядь, чтоб на тебя все казни египетские снизошли!
Эти его бесконечные «Павлик», на которые я уже реагировал, как собака Павлова на загорающуюся лампочку; короче, этот викинг, Тор недоделанный, измывался, как мог и ни разу не повторился, правда, всегда выдерживал паузу в день, видимо силясь придумать какую свинью мне еще подложить. Я не знал, где и как провинился, каким образом умудрился наступить ему на лисий хвост, не из-за того же, что послал в первый день в туалете? Слишком мелочно и злопамятно для такого мужика. Ну, отомстил, молодец, владелец завода против задрота-уборщика, так нет же, не успокоится никак. То засидится до двух ночи в кабинете, то припрется в семь утра, когда я сам только глаза продрал. Но самое обидное, что эта тварь постоянно меня за что-то депремировала, не то, чтобы там деньги великие, но сука обидно до слез, за бесплатно я что ли унитазы ваши пидарасил?
В общем, до того мне настопиздело все, что я забил и закрылся в своей келье. Лежу себе под одеялом пригревшись, выспался до тошноты, а встать лень. Жду, когда уволят чуть ли не с улыбкой на губах, к каждому шороху прислушиваюсь. День пролежал, скучно муторно и тоскливо, хоть вой. За окном метель, деревья стонут, качаясь, рвут в клочья нервы, и хочется разбежаться и со всей дури головой в стекло или в стену, чтобы раз и конец. Чтобы сразу темно и спокойно, и уже ничего не нужно, а главное — не больно.
На следующий день в обед, меня под одеялом в комнате обнаружил кадровик, я не будь дураком, прикинулся больным. Лежу, истошно кашляю, стону, носом шмыгаю — актер больших и погорелых. Виртуозной игрой прониклись, ну еще бы, столько таланта, бывший педрила балерун как-никак. За сострадательным кадровиком ко мне прибыла целая делегация во главе с заводским доктором, вручили мандаринок — тут я порадовался экзотике, и градусник, а тут пришлось изрядно напрячься, но изловчился, пристроил градусник на батарее, ближе к сорока убрал. Все дело сделано, я на больничном. С горой рекомендаций и порошков, даже нашлась баночка варенья у кого-то. Лежу, балдею, как пятиклассник, который всех наебал: родителей, учителей, и остался дома.
Всех, кроме паскудного, гадящего в тапки кота. Честно, не ждал, что его светлость изволит спуститься с Олимпа. Кто мы и кто он. Смешно, кому скажи, владелец завода, которых хер пойми чего забыл в этом снежном плену, не живется ему в цивилизации и мойщик унитазов. Поэтому, ну, не то, чтобы попался, но глаза больные сделать не успел. Взбесился, мало того, что пришел незваным гостем, так и почти за полночь. Общежитие уже успело отойти ко сну, иногда только вздрагивая храпом, гудением холодильников и бульканьем воды в трубах.
А я забыл, как дышать нужно, когда он зыркнул глазищами своими ледяными и прикрыл аккуратно дверь, и даже сука не постучал. Трусом я никогда не был, придурком, наркоманом это да, истеричной стервозной бабой — туда же, а тут такая оторопь разобрала, что лежу, как парализованный, боюсь моргнуть. И свет этот еще раздражающий от маленького ночника, чтобы ночные кошмары распугивать...
Я молчу, он тоже, с интересом обводит глазами комнатку, скользит взглядом по обоям в цветочек, по столу, заваленному книгами — тут маленькая библиотечка есть, куда я нос свой успел сунуть, по стулу, на котором одежда моя неприлично-дешевая повисла, и уж потом по узкой койке, на которой я затаился, вцепившись в край одеяла. И смотрит так, тварь, насмешливо, что я зло прищурился и такой громогласный ему отсыл нахуй откровенно демонстрирую, тупой бы и тот понял. А ему хоть бы что, проворно так стул развернул и оседлал его, как заправский жокей арабского скакуна. Руки свои сильные ухоженные, мне на зависть, сложил на спинку и на них подборок гладко-выбритый.
Смотрит, сидит и смотрит мудак. А на меня такой чес напал, что кожу того и гляди, в кровь издеру. Ебаные химикаты, бедные мои пальчики. А может от нервов уже, кто знает?
— Что с руками? — это они соизволили тишину нарушить своим хриплым голосом, от которого что-то нехорошо внутри сжалось. Я так высокомерно, вопросительно бровь поднял: мол, какого хуя, любезный, надо? — Аллергия?
— Исключительно на вас, господин Ольсен. Вы бы шли, а то у меня отек Квинке сделается, и помру тут вам на радость, а я так не могу, радость людям приносить, не умею. Нельзя ломать стереотипы, они нерушимы, как Великая Китайская стена.
— Долго болеть собрался? — что за человек такой, как слону дробина? Ни один мускул на его скандинавской роже, к слову, красивой, не дрогнул.
— Это уж, как организм изволит. Видите, я и говорю-то с трудом, температура под сорок, как бы кровь не стала сворачиваться. Тогда придется вам везти меня в город, а там метель и снега по горло, мало ли, еще не довезете, и затаскают вас по судам человеческо-европейским и будете доказывать, что это не халатность была и попустительство со стороны руководства, а вот так вот просто звезда несчастливая случилась. Или как авария произойдет, и будем мы умирать вместе, долго так, мучительно, жрать снег и согревать друг друга растираниями... — и тут он рассмеялся, так раскатисто и заразительно, и так красиво, что я рот, как дурак раскрыл и смотрю на него во все глаза.
— А ты не изменился, Павлик. И я даже теперь не знаю, считать это удачей или полным провалом. Ты так остервенело-молча моешь туалет, стойко сносишь неприятности, что я было решил, что ошибся. И соврал мне господин Трояпольский, что тебя сюда определил на исправительные работы. — рот у меня открылся еще больше, лежу на него смотрю, глазами хлопаю и никак взять в толк не могу, это, то что мне кажется или...
— Ты, блядь, кто?
