III
Последний звонок в Сент-Джозеф Хай прозвенел, как всегда, оглушительно, пронзая мозг, но для меня он прозвучал не как радостный сигнал к началу долгожданных выходных или к беззаботной суматохе, а как спасительный гонг, возвещающий о конце пытки. Шумные коридоры, заполненные телами, которые двигались с поразительной, раздражающей энергией, оглушительный, почти животный смех подростков, гул сотен голосов, сливающихся в неразличимую какофонию сплетен, шуток и планов на вечер – всё это давило на мои барабанные перепонки, на моё сознание, усиливая тот внутренний хаос, который я отчаянно старался скрыть за маской безразличия. Единственным светлым, или, по крайней мере, не совершенно чёрным моментом сегодняшнего дня, кроме этой неожиданной, странной встречи с Серафимой, было то, что я не провалился в бездну своих видений прямо на уроке, не начал кричать или биться в припадке, как это бывало раньше, когда голоса становились слишком навязчивыми. А это уже, по моим меркам, было колоссальным достижением, почти чудом, учитывая, насколько хрупким было моё равновесие. Голоса, которые, казалось, притихли после утренней стычки с Майком, словно затаились, выжидая, как хищники, прячущиеся в тени, теперь вновь начали потихоньку шептать, словно пробуждаясь от короткой спячки. Они были фоновым шумом моей жизни, постоянным, раздражающим зудом, который я не мог почесать, или невидимым, едким туманом, что обволакивал моё сознание, делая каждый вдох тяжелым.
Я поспешил прочь из школы, не задерживаясь ни на секунду, почти бегом, сливаясь с толпой, стараясь ни с кем не столкнуться, ни на кого не посмотреть, чтобы не дать повода для разговоров или, хуже того, для их насмешек. Мне хотелось оказаться как можно дальше от этих стен, которые, казалось, отражали чужие страхи и мои собственные тревоги, переплетая их в единый, невыносимый узел, который давил на грудь. Дневное солнце уже клонилось к западу, окрашивая небо в более мягкие, оранжевые и розовые тона, но на улицах было по-прежнему людно – школьники расходились по домам, кто-то ехал на потрёпанных велосипедах с висящими на руле рюкзаками, кто-то ждал своих родителей у школьного крыльца, слушая из магнитофонов на плечах музыку, которая казалась слишком громкой и беззаботной. Я просто шел, стараясь ни на кого не смотреть. Каждый шаг отводил меня всё дальше от этой чужой, пугающей реальности.
Пять кварталов до нашего дома пролетели незаметно, словно в тумане, который окутал меня ещё утром. Старое кирпичное здание, типичное для середины прошлого века, с обшарпанным фасадом и местами осыпавшейся штукатуркой, возвышалось над улицей, казалось, устало глядя на мир своими пустыми окнами. Мы жили в квартире 302, на третьем этаже. Каждый раз, проходя мимо двери квартиры 102 (Эрика Нормана, у которого дядя арендовал квартиру) на первом этаже, я ощущал на себе его тяжелый, оценивающий взгляд. Норман был пожилым, лысоватым человеком с вечно недовольным выражением лица и нездоровой, почти патологической любопытностью. Он всегда что-то полировал у своей двери, или копался в цветочных горшках на общем подоконнике в коридоре, или просто стоял, подперев косяк, и его маленькие, пронзительные глазки-бусинки следили за каждым моим движением, каждым шорохом. Мне казалось, он прекрасно знает, что со мной не всё в порядке, что я «не такой», и это знание его раздражает, как заноза под ногтем. Сейчас, к счастью, его не было видно, и я смог проскользнуть незамеченным.
Квартира 302 встретила меня привычной тишиной и запахом затхлости, смешанным с легким ароматом старого дерева и пыли. Воздух в ней казался плотным и тяжелым, словно спрессованным из чужих историй. Дяди, скорее всего, не было – он, как обычно, задерживался на работе, пытаясь обеспечить нам хоть какое-то подобие стабильности, какой-то «нормальной» жизни, которой, как я знал, для меня больше не существовало. Эта квартира, хотя и была временным убежищем, никогда не ощущалась домом. Это было просто место, где я мог спрятаться от мира, от людей, от самого себя. Но даже здесь, в этих четырех стенах, тени прошлого настигали меня, а голоса продолжали шептать, словно жили прямо за обоями.
Пройдя в свою комнату, которая смотрела окнами на небольшой, пожухлый сквер, где редкие деревья роняли последние желтые листья, я сразу направился к шкафу. Там, бережно завернутая в старое, выцветшее одеяло, словно драгоценность, лежала моя электрическая гитара. Это была старенькая Fender Stratocaster, модель начала восьмидесятых, купленная дядей Эдгаром на каком-то блошином рынке или аукционе несколько лет назад. Он заметил, что я проявляю интерес к музыке, что она способна хоть на миг оторвать меня от моего внутреннего кошмара, когда мог часами просто слушать старые пластинки. Она была потертая, с облупившейся краской цвета выгоревшей слоновой кости, с царапинами и сколами, которые придавали ей характер, но для меня она была сокровищем, единственным по-настоящему надежным другом, который никогда не задавал вопросов, не требовал ничего взамен. Рядом с ней лежал небольшой портативный усилитель – дешевый, потрёпанный, с облупившимся покрытием, но рабочий, работающий от нескольких толстых батареек, и набор проводов, которые я всегда держал в порядке. Музыкальные магазины Касл-Крика меня еще не видели, и я не собирался их посещать.
Мои пальцы скользнули по струнам, и глухой, немой звук отозвался в воздухе, словно неслышный вздох. Я взял гитару, привычно пристегнул широкий кожаный ремень, который дядя Эдгар тоже где-то отыскал, подобрал медиатор, который лежал в углу чехла. Его твердый пластик был уже стерт по краям от тысяч ударов. Несколько лет назад, когда голоса начали сводить меня с ума, когда я просыпался посреди ночи от собственных криков, которые никто не слышал, когда мир вокруг меня сливался с тенями прошлого, я обнаружил, что музыка – это единственное, что способно их заглушить, вытеснить, стереть хотя бы на время. Громкий, пронзительный звук, вибрирующие волны, которые проникали в самое нутро, – всё это помогало выстроить стену между мной и той реальностью, которую я не хотел видеть, реальностью, где мой отец... где это произошло. Это была не просто музыка. Это была броня.
Я быстро вышел из дома, стараясь не шуметь, чтобы не привлечь внимания Эрика Нормана, который, наверное, слушал через стену, ожидая хоть какой-то причины для своего вечного недовольства. Мой путь лежал не к скверу рядом с домом, где могли быть люди, любопытные взгляды, а к самой окраине города, где, по слухам, начинался старый лесной массив – настоящая дикая чаща, заброшенная и почти забытая, где, как говорили, даже днём можно заблудиться. Я знал, что там есть тропы, ведущие куда-то вглубь, подальше от людских глаз, от их шепота и любопытства. Мне не нужно было много – просто уголок, где я мог быть один, где никто не услышит ни меня, ни тех, кто шепчет у меня в голове.
Дорога до леса заняла около двадцати минут. Сначала это были обычные улочки с частными домами, где из открытых окон доносились приглушенные звуки телевизоров и семейных разговоров, иногда лаяла собака. Затем они сменились грязной проселочной дорогой, выбитой колесами редких машин, уходящей куда-то вдаль, мимо заброшенных ферм и покосившихся сараев. И, наконец, я оказался у самого края леса – лишь узкая, еле заметная тропинка, петляющая между густыми кустами и вековыми деревьями, чьи ветви, казалось, сплетались в зловещие объятия. Здесь воздух был совсем другим – свежим, прохладным, пахнущим влажной землей, мхом, прелой листвой и густой хвоей. Здесь было тихо, нарушалось лишь монотонным стрекотанием цикад, пением редких вечерних птиц, собирающихся на ночлег, и шелестом листвы под легким, почти незаметным вечерним ветром. Это было место, где городские шумы отступали, и мир становился другим – более диким, более настоящим, менее угрожающим.
Я углубился в лес, пробираясь сквозь заросли кустарника, обходя поваленные стволы деревьев, которые лежали, словно гигантские скелеты. Мне приходилось перешагивать через выступающие корни, которые словно тянулись за мной, пытаясь задержать. Я шел, пока не нашел небольшую поляну, окруженную высокими, могучими дубами. Их раскидистые, узловатые кроны сплетались над головой, создавая ощущение уютного, закрытого пространства, своего рода природного амфитеатра. Мягкий мох покрывал землю, а над головой, сквозь густые ветви, пробивались редкие, последние лучи заходящего солнца, создавая причудливые узоры света и тени на лесной подстилке, напоминающие готические витражи. Идеальное место. Я опустил рюкзак на землю, извлек усилитель и быстро подключил гитару. Включил. Из динамика донесся легкий, обнадеживающий фоновый шум – почти неслышный статический треск, словно сама аппаратура ждала, когда я начну.
И вот оно. Спасение. Мой единственный якорь в бушующем океане сознания. Мой способ пробиться сквозь туман, который постоянно окутывал меня.
Мои пальцы, словно сами по себе, безо всякого сознательного усилия, нашли нужные аккорды. Я начал играть. Сначала это были медленные, тягучие блюзовые риффы – тяжелые, меланхоличные, полные скрытой боли. Они отзывались эхом в моей груди, словно я пытался выдавить из себя все скопившиеся страдания, всю горечь, что сковывала моё дыхание. Каждый сгиб струны, каждый затухающий звук был выдохом, освобождением от чего-то тяжелого. Затем блюз сменился более агрессивными, тяжелыми партиями, напоминающими гаражный рок или ранний гранж – сырые, необработанные звуки, полные гнева и разочарования, которые я не мог выразить словами. Я бил по струнам с такой силой, что чувствовал, как отдаётся в пальцах. Потом – быстрыми, яростными пассажами, диссонирующими аккордами, полными невысказанного отчаяния, словно я пытался разорвать паутину, опутавшую мой разум. Я не играл каких-то конкретных песен. Это была моя собственная музыка, рожденная из хаоса внутри, воплощенная в звуках, которые я создавал. Я закрыл глаза, погружаясь в этот мир звука, становясь его частью.
Каждый удар по струнам, каждая вибрация, проходящая сквозь корпус гитары, через мои руки и по всему телу, была словно молотом, забивающим гвозди в стену, которую я строил между собой и голосами. Шум усилителя, пусть и не самый мощный, но такой, что его было достаточно, чтобы заглушить всё остальное, чтобы заглушить их. Я чувствовал, как звуковые волны проникают в каждый уголок моего сознания, вытесняя шепот, заглушая крики, растворяя тени, стирая очертания тех ужасных сцен, которые преследовали меня каждую ночь, когда я пытался спать. Это было физическое и ментальное очищение, катарсис, к которому я стремился. Гитара становилась продолжением меня, моим голосом, моим оружием против невидимого врага, который жил внутри.
Голоса, обычно такие настойчивые, начинали отступать. Когда я играл медленные, тягучие риффы, они становились тише, словно их затягивало в водоворот звука, словно их слова становились неразборчивыми, теряли свою силу. Когда я переходил на более быстрые, яростные соло, они начинали метаться, их шепот становился неразборчивым, а потом и вовсе исчезал, утопая в грохоте гитары, в искаженном, перегруженном звуке. Я чувствовал, как энергия, гнев, боль, отчаяние, все эти накопившиеся эмоции, выливаются в музыку, покидая моё тело, оставляя меня опустошенным, но чистым, словно после долгой и тяжелой болезни. Это было похоже на экзорцизм, на изгнание демонов изнутри, только эти демоны были частью меня.
Я играл до тех пор, пока пальцы не начали болеть, не стёрлись до мозолей, пока кожа на кончиках не стала чувствительной до невозможности, а медиатор не стёрся почти до дырки, его пластик деформировался от моей яростной игры, словно сам он был из плоти. Мои плечи ныли, а запястья болели, но это была приятная боль, напоминание о том, что я жив, что я что-то чувствую, что это я управляю этой болью, а не она мной. Это было доказательство моего существования, моей власти над собственным телом. Когда я наконец остановился, в лесу воцарилась глубокая, почти осязаемая тишина. Она была иной, чем тишина в квартире, где слышно каждый скрип и шорох, или в школе, где она была лишь временной передышкой перед новой волной шума. Это была тишина спокойствия, тишина природы, которая приняла мой шум и теперь возвращала мне покой, словно отвечая на мой отчаянный зов, на мою мольбу. Воздух вокруг меня словно очистился, стал легче, наполненный ароматом хвои и влажной земли.
Я открыл глаза. Темнота уже начинала сгущаться, небо приобрело чернильно-синий оттенок, и первые, яркие звезды показались на небосклоне, мерцая сквозь редкие просветы в кронах деревьев, как алмазы на черном бархате. Голоса молчали. Полностью. Абсолютно. Не было ни шепота, ни теней, ни обрывков криков, ни видений. Лишь легкий шум крови в висках и ровное, спокойное биение сердца. Я чувствовал себя необычайно легким, почти невесомым, словно часть тяжелого груза свалилась с моих плеч.
Я сидел на мху, прислонившись к могучему дубу, его шершавая кора приятно ощущалась сквозь мою тонкую рубашку. Чувствовал, как свежий ночной воздух обволакивает меня, приносит прохладу и умиротворение. Морфеус, которого я оставил дома, наверняка уже дремал на моей подушке, ожидая моего возвращения, этот маленький, единственный лучик стабильности в моей жизни. Сейчас я был один. Совершенно один. И это было хорошо. Это было правильно. Это было то, что мне было нужно – побыть в своей собственной тишине, не нарушаемой никем и ничем, кроме шелеста листьев и далеких звуков ночного леса.
Я бережно убрал гитару в чехол, словно укладывал ребенка спать, отключил усилитель. Встал. Тело ныло от долгого сидения и напряжения, но голова была ясной, мысли текли свободно, без привычных помех и завихрений. Впервые за долгое время я чувствовал себя не просто пациентом клиники или новеньким в школе, которого все оценивают, а просто Альбертом. Человеком, который нашел свой способ справляться с тенями, человеком, который хотя бы на время может дышать свободно, без ощущения удушья.
По пути домой, под звездным небом, которое казалось бесконечно глубоким и таинственным, полным неизведанных миров, я думал о Серафиме. О ее синих глазах, которые так смело смотрели на Майка, о ее уверенном голосе, о ее спокойной, принимающей улыбке, в которой не было ни грамма снисхождения. Она не спрашивала ничего, не осуждала, не пыталась понять то, что я сам не мог объяснить. Она просто была. И мне почему-то казалось, что она была не просто еще одним человеком, который пришел и уйдет из моей жизни, как это всегда происходило. Возможно, она была таким же редким, чистым звуком, который способен пробиться сквозь мой внутренний шум, не заглушая его полностью, как гитара, но... сосуществуя с ним, создавая новую гармонию. Эта мысль, странно и непривычно, давала мне хрупкую, но настоящую надежду. Возможно, не всё так безнадежно в этом новом, чужом городе, в этом Касл-Крике, который казался таким угрюмым. Возможно, здесь, что-то может измениться. И это «что-то» не обязательно будет очередным кошмаром, а чем-то... новым. И, возможно, хорошим.
