IV
Возвращение из леса ощущалось как переход между измерениями, как некий пограничный акт, стирающий границы между реальностью и тем, что ею не являлось. Днём царила своя, дикая, необузданная тишина, нарушаемая лишь шорохом листвы, пением птиц и хрустом веток под ногами, а вечером она превращалась в глубокое, почти осязаемое безмолвие, в котором голоса, преследующие меня, тонули, растворялись, теряли свою зловещую, навязчивую силу. Лес был моим убежищем, моим единственным храмом, где я мог быть самим собой, не опасаясь чужих взглядов и не пытаясь скрыть свою ненормальность, свою фундаментальную поломку. Там я был просто музыкантом, исследователем собственной души, а не пациентом или изгоем. Но чем ближе я подходил к городу, к привычным улицам, освещенным тусклыми, желтоватыми фонарями, источающими слабый, дрожащий свет, тем сильнее становилось ощущение, будто возвращаюсь в тюрьму, стены которой невидимы, но ощутимы. Шум машин, словно рой потревоженных насекомых, редкие голоса прохожих, сливающиеся в неразборчивый гул, яркий, искусственный свет из окон домов, словно чужие глаза, – всё это вновь наваливалось, как тяжелое, пыльное одеяло, принося с собой привычное чувство тревоги, напряжения и удушья.
Я добрался до нашего старого кирпичного здания, одной из многих безликих построек, составляющих Касл-Крик. Квартира 302 в апартаментах Эрика Нормана, нашего угрюмого домовладельца, встретила меня полным мраком – небо уже окончательно потемнело, и верхние этажи скрывались в сумраке, словно таяли в ночи. К счастью, мистер Норман не дежурил у своей двери на первом этаже, не выжидал, словно паук в засаде, и я смог проскользнуть незамеченным. Каждый раз, когда его цепкий, пронзительный взгляд падал на меня, я чувствовал себя прозрачным, словно он видел всю мою подноготную, всю историю болезни, которая была написана у меня на лбу невидимыми чернилами. Поднявшись по щербатым, скрипучим ступенькам, я ощутил привычный запах затхлости и старости, который въелся в стены этого дома, в его пористую структуру. С каждым шагом вверх, ко мне возвращались тени, мелькавшие на периферии зрения, словно пробуждаясь от спячки, и голоса вновь начинали свой навязчивый шепот, наслаиваясь друг на друга, словно ожидавшие моего возвращения. «Он дома... он ждал тебя... он здесь...» – бормотали они, переплетаясь с шелестом собственного подсознания, с моими собственными страхами.
Я вставил ключ в замок. Дверь тихо скрипнула, открываясь с протяжным, жалобным звуком. Внутри квартиры горел свет в гостиной – тусклый, желтоватый, отбрасывающий длинные тени, которые, казалось, плясали на стенах. Значит, дядя Эдгар уже вернулся. Это было неизбежно. Часы, висящие на стене в прихожей, показывали около семи вечера. Он, наверное, только что пришел с работы, усталый, но всегда готовый изобразить бодрость ради меня, ради поддержания иллюзии «нормальности». Морфеус, мой верный кот, тут же выскочил из темноты коридора, словно черный призрак, потерся о мои ноги, мурлыкая громко, почти требующе, и я инстинктивно нагнулся, поглаживая его по мягкой, пушистой шерсти, чувствуя его тепло. Он был моей единственной стабильностью, единственной живой душой, которая принимала меня таким, какой я есть, без вопросов и осуждения.
В гостиной дядя Эдгар уже накрывал на стол. На кухне, отделенной от гостиной лишь невысокой стойкой, стоял негромкий, но характерный звук работающей микроволновой печи – это означало, что ужин будет простым: разогретые полуфабрикаты или, скорее всего, остатки вчерашнего. Он всегда старался обеспечить мне регулярное питание, хотя сам ел едва ли не через силу, часто оставляя половину порции на тарелке. Когда я вошел, он повернулся, его лицо, уставшее после долгого дня, озарилось подобием улыбки – скорее вежливой, чем искренней, но я ценил это усилие. Его каштановые волосы были слегка растрепаны, а на рукаве рабочей рубашки, засученном до локтя, виднелось небольшое пятно от чего-то, что он, вероятно, пытался вытереть в спешке.
—Альберт! Наконец-то, – его голос прозвучал с легким облегчением, словно он ждал меня. – Я уж начал беспокоиться. В лес ходил? С гитарой, да? Хорошо, что ты хоть оттуда возвращаешься. Не то что раньше...
Последняя фраза была произнесена тихо, почти про себя, но я её услышал. Он не спрашивал разрешения. Он слышал. Через стены, через пол, через саму ткань реальности. Его слух был острым, или, может быть, я просто не так хорошо скрывал свои вылазки, как мне казалось. Но он не осуждал. Никогда не осуждал.
Я лишь кивнул, поставил рюкзак с гитарой у двери своей комнаты, не произнеся ни слова. Голоса в моей голове замерли, насторожились, словно готовились к новому представлению, к очередному сеансу психоанализа. Присутствие дяди всегда вызывало у них такую реакцию. Они словно ждали момента, когда он проявит слабость, когда я проявлю слабость, чтобы наброситься.
—Садись, Альберт. Ужин почти готов. Струнный оркестр может подождать, – он попытался пошутить, но шутка прозвучала натянуто.
Мы сели за небольшой, круглый стол в гостиной. На столе стояли две тарелки с чем-то похожим на макароны с соусом, из которого торчали небольшие кусочки мяса, и простая, стеклянная салатница с вялой, безжизненной зеленью. От еды исходил едва уловимый пар, поднимаясь к потолку. Я взял вилку, но аппетита не было. Желудок словно сжался в комок, и даже легкий, маслянистый аромат пищи казался чужеродным, неприятным. Я ощущал его, но он не вызывал голода.
Дядя Эдгар принялся есть, его движения были механическими, уставшими, но его взгляд то и дело возвращался ко мне. Он всегда так делал. Пытался найти в моем лице хоть какой-то знак, хоть какую-то зацепку, чтобы понять, что происходит внутри меня, чтобы прорваться сквозь мою броню.
—Ну, как дела в школе, Альберт? Первый день, все дела. Тяжело, наверное, привыкать к новой обстановке, к новым людям? Школа большая? – начал он, его голос был мягким, как всегда, словно он боялся спугнуть хрупкую птицу, которой я когда-то был.
Я поднял глаза на него, на его усталое, заботливое лицо, потом снова опустил на тарелку. Макароны казались слишком длинными, слишком бесформенными, слишком бессмысленными.
—Нормально. – сухо и спокойно сказал я.
—Нормально? – Эдгар немного нахмурился, его лоб покрылся морщинками. – Это как? Нашел кого-нибудь? Общался? Класс большой?
Я проглотил кусок, который казался сухим и безвкусным, словно перемолотый картон.
—Тест был по физике. Быстро решил. Лёг на парту.
Дядя замер с вилкой в руке, кусочек мяса на ней застыл в воздухе.
—Лег на парту? – в его голосе прозвучало нескрываемое беспокойство, а глаза забегали по моему лицу, пытаясь уловить хоть какую-то эмоцию. – Это... почему? Тебе было плохо?
—Устал. Было... шумно.
Это было ложью, но так было проще. Я не мог объяснить ему, что просто хотел, чтобы меня оставили в покое, что мне было скучно от примитивных задач, что голоса начинали давить, и мне нужно было закрыться от внешнего мира, чтобы с ними справиться, чтобы сохранить свою внешнюю невозмутимость. Это было моим способом оставаться «нормальным».
—Понятно... – он сделал паузу, затем, кажется, решил сменить тему, чтобы не давить, чтобы не спровоцировать мой внутренний мир. – А учителя? Как тебе мистер Робертс? Он хороший учитель, говорят, очень требовательный.
—Да. Хороший.
—А ребята? – он не сдавался, его настойчивость была изнурительной. – Наверняка кто-то подошел, поговорил? Всегда же есть те, кто хочет подружиться с новеньким, особенно если он... Ну, если он такой, как ты...
Он запнулся, и я понял, что он имел в виду – «такой, как ты, умный, странный, не от мира сего».
Я ненадолго замолчал. Вспомнил Майка, его багровое, злобное лицо, его кулаки, вцепившиеся в мои волосы, словно когти хищника. Вспомнил Серафиму, её синие глаза, её спокойную решимость, как она, маленькая, но стальная, оттолкнула здоровяка.
—Был один парень. Задира. – мой голос был тихим, почти неразличимым, ровным, без единой интонации. – Разозлился, что не помог ему с тестом. Напал.
Дядя тут же отложил вилку, она с лязгом упала на тарелку. Его лицо побледнело, глаза расширились, а на лбу выступила испарина.
—Напал? Что значит «напал»? Ударил? Кто это? Как его зовут?
В его голосе появилась тревога, нотка отцовского беспокойства, которую он всегда старался скрыть.
—За волосы схватил. Майк... – я говорил без эмоций, словно рассказывал о чужом происшествии, которое меня никак не касалось, словно я читал репортаж в газете. – Потом девушка. Остановила. Серафима. Она... помогла. Сказала ему уйти.
Дядя выдохнул, явно потрясенный. Он потёр переносицу.
—Девушка? Вот так сразу? А ты не мог... ну, дать отпор? Или позвать кого-то? Сказать учителю?
Он всегда пытался научить меня постоять за себя, но я не мог. Моя борьба была внутри, не снаружи. Я сражался с невидимыми врагами, а не со школьными задирами.
—Она справилась, – сухо ответил я, глядя на пустую стену за его спиной. – Не нужно было никого звать.
Наступила тишина. Тяжелая, вязкая тишина, которую заполняли лишь мои внутренние голоса, комментирующие каждое его движение. Эдгар смотрел на меня, его глаза были полны сложного переплетения беспокойства, грусти и какого-то бессилия, которое он пытался скрыть, но оно проступало сквозь каждую морщинку на его лице. Он, наверное, чувствовал, что я ускользаю от него, что я закрываюсь, словно раковина, и это его мучило.
—Альберт... – он протянул руку через стол, пытаясь взять мою ладонь, его пальцы были чуть дрожащими. Я не двигался, но внутренне напрягся. Его рука повисла в воздухе, не встретив моего ответа, и он медленно опустил её. – Я просто... Я так хочу, чтобы ты был в порядке. Чтобы ты перестал так... Страдать. Это новый город, Альберт. Новая жизнь. Может быть, тебе будет лучше здесь. С новыми друзьями, с этой... Серафимой. Ты можешь быть счастливым.
Он произнес это слово – «счастливым» – с такой надеждой, что оно казалось чудовищно нереальным.
Я почувствовал, как голоса в моей голове зашевелились, становясь громче, их шепот превратился в хор. «Счастливым? Он смеется над тобой! Разве такое можно забыть? Разве можно быть счастливым после этого? Это обман! Ложь!» – шептали они, их слова жгли мозг. Я почувствовал, как по спине пробежал холодок, словно чьи-то невидимые пальцы коснулись меня, пытаясь проникнуть под кожу. Я оставался спокойным, но внутри меня всё сжималось.
—Дядя Эдгар, – мой голос стал чуть громче, но оставался плоским, безжизненным, словно я читал давно заученную фразу. – Не нужно. Не нужно меня успокаивать. И не нужно говорить, что все будет хорошо. Я знаю, что не будет. Просто... Не надо. Мне не нужно это.
Я отодвинул тарелку, отодвигая от себя иллюзию нормальной жизни. Еда казалась противной, ее запах вызывал тошноту.
Он попытался дотянуться до меня снова, его глаза были полны глубокого, почти физического сострадания.
—Альберт, дорогой мой мальчик...
Дядя встал из-за стола, сделал шаг ко мне, пытаясь обнять. Я почувствовал его тепло, его запах – смесь табака и старой бумаги, такой знакомый, родной, но сейчас он казался удушающим, ограничивающим. Его руки сомкнулись на моих плечах, пытаясь притянуть меня к себе. Это было слишком. Слишком много прикосновений. Слишком много попыток проникнуть туда, куда я никого не пускал, даже его, самого близкого человека. Это ощущалось как вторжение, как акт насилия над моим личным пространством. Моя внешняя невозмутимость была на грани.
Я резко, но без поспешности отстранился, его руки соскользнули с моих плеч, и он сделал шаг назад.
—Не надо, дядя. – мой голос был резче, чем хотел, но удержал его от крика, от истинного выражения внутреннего хаоса. – Не трогай меня. Просто не надо. Я... Я не хочу.
Эдгар замер. Его руки опустились, и он отступил на шаг, его лицо было полно боли, но и понимания. Он знал, что в такие моменты лучше меня не трогать, что любая попытка утешения лишь углубит мою изоляцию. Моё отторжение было для него таким же болезненным, как и для меня самого, но он принимал его, потому что любил меня. Я не мог иначе. Каждое прикосновение, каждая попытка утешить воспринималась как вторжение, как напоминание о том, насколько я сломлен, насколько хрупок, насколько неспособен быть «нормальным». И это было невыносимо.
—Я пойду в комнату. – сказал я, не глядя на него, и поспешил прочь из гостиной, оставляя его одного за столом, на котором так и остался стоять недоеденный ужин.
Я вошел в свою комнату, закрыл дверь. Не запер на замок, потому что знал, что дядя никогда не ворвется без стука, но закрыл, чтобы создать физический барьер, чтобы дать понять, что хочу быть один. Голоса вновь заговорили, но теперь их тон был торжествующим, ликующим: «Видишь? Он не понимает. Никто не поймет. Ты один. Всегда один. Ты сломлен». Я проигнорировал их, направился к небольшой, потрепанной тумбочке у кровати. Открыл ящик, который тихо заскрипел. Внутри лежали пузырьки с таблетками – мой личный арсенал. Те самые «успокоительные», которые мне прописали в клинике, с замысловатыми названиями, которые я никогда не пытался запомнить. Это был мой спасательный круг, мой химический щит от реальности, моя гарантия спокойствия.
Я вынул один пузырек, достал две маленькие белые таблетки. Пошел на кухню, налил воды в стакан. Быстро вернулся, проглотил таблетки, запивая их холодной, безвкусной водой. Почувствовал, как они скатываются по горлу, предвкушая спасительное оцепенение, которое должно было вот-вот наступить. Через несколько минут начнется действие. Чувство тревоги начнет отступать, голоса превратятся в неразличимый шепот, а затем и вовсе исчезнут.
Я лег на кровать, не раздеваясь, погружаясь в мягкий матрас. Закрыл глаза. Подушка пахла пылью и чем-то неуловимо чужим, не моим. Я попытался представить лес, его прохладу, запах хвои, шум гитары, заглушающий всё вокруг, создающий свою собственную, успокаивающую симфонию.
Голоса становились тише. Их шепот превращался в монотонное бормотание, затем в едва слышный гул, напоминающий жужжание пчел в далеком улье. Тени перестали мелькать на внутренней стороне век. Тело тяжелело, веки наливались свинцом. Лекарство начинало действовать, окутывая меня мягкой, невесомой пеленой. Я погружался в спасительную пустоту, где не было ни прошлого, ни настоящего, ни голосов, ни людей, ни боли. Только темнота. И, возможно, сон. Холодный, пустой, но такой необходимый. Наконец-то спокойствие.
