Глава 3.
Умение любить.
У мене немаэ дому — Один в каное
I go on — Jillian Edwards
Disfruto — Carla Morrison
Привет — VLNY
The Night We Met — Lord Huron (любимое и непоколебимое)
Тополя вытягиваются вверх изумрудными свечками. Деревья прячут в заострённых листьях игривый закатный свет и плачут во время дождя. Они стремятся к небу, шелестят и переговариваются, покачиваются влево-вправо, как маяки, а рядом с ними летают ласточки. Стряхивают крылья и переворачиваются в полёте, громко чирикают и радуются небесной силе, мелькая у самого солнца.
Мама учит меня сажать цветы.
— Герберы хрупкие, — шепчет она, садится рядом, на мягкую, нагретую солнечными лучами землю, вздыхает и смотрит.
Я киваю. Аккуратно отделяю корешки друг от друга и погружаю сильные корни во влажную разрыхлённую землю, проговариваю цветам, чтобы они росли и тянулись к солнцу.
— У тебя лёгкая энергия, — Сильва гладит меня по плечу, — цветы это чувствуют.
Вивьен с Сарой танцуют. Я наблюдаю за их выверенными движениями, следуя взглядом за безликими, бесшумными тенями. Они переступают по матовой траве босыми ногами, не стараются быть примами, лишь живут и ловят призрачное солнце в ладони, распускают пушистые волосы и смеются.
Я сажаю цветы под этот замечательный смех. Мама ловит вальсирующий ветер, вздыхает, оставляет меня, а сама бежит к юным исполнительницам.
— Вы как? — спрашивает, а потом пускается в пляс вместе с ними, только вот не смеётся. Её пепельные пряди струятся по пластичным плечам, впитывая последнюю искорку солнца.
Я чувствую, как приближается осень. Раскачивает деревья, засылает к нам холода, заклинает.
— Вечереет, — миссис Филлипс укрывает меня пледом. — Посидишь ещё? — я киваю. Целую её в щеки, а она начинает петь.
Её голос тянется, словно шёлковая ниточка и лечит нас всех.
Мишель рассказывает про октябрь, она так же, как я, чувствует и сажает ромашки, пусть даже и ненадолго, лишь до ноября.
Она тихо поёт о лете, поёт о том, как важно попрощаться с самым тёплым временем года и дождаться, когда оно навестит нас вновь.
— Твои цветы возрождают раненные сердца, Ласточка. Твои слова освобождают людей.
— Где ты, Светлячок? — гадаю я. — Где? — но в ответ лишь молчание.
У ушедших свой мир. В этом мире нет людей. В этом мире не принято смеяться, а принято лишь забывать, делиться с теми, кто тоже умер.
У мёртвых закрыты глаза. У них опущены грудные клетки, нет пульса, и руки не дрожат от холода. У мёртвых синие губы, я видела, но они больше ничего не чувствуют.
В нашем маленьком мире после тебя лишь скорбь. Она длится намного дольше, чем лето, наступает за осенью следом, никогда не отстаёт. Каждый, кто скорбит, несёт с собой груз памяти, а сильнее всего в это время душит любовь.
Любовь для сильных. Неземная любовь для нас, вроде таких простых, но борющихся. Любовь для смелых. Но кто сказал, что смелым бывает легче, чем любым другим?
Я возвращаюсь в дом. В доме памяти всегда светло, но сыро, потому что там, где нет тебя — больше нет солнца.
Дождь начинается неожиданно. У леса он свой, и мы его слушаем, созерцаем.
Я вздрагиваю. Взбираюсь по лестнице вверх, залетаю в комнату Сэма и замираю. Здесь так пусто. Тёмные стены, зашторенные окна, здесь больше не чувствуется энергия жизни, словно Тоби уехал, поклявшись никогда больше не возвращаться.
Глаза, как зеркала, отражают наших с тобой ласточек, обводят знакомые силуэты, и создают тысячу искусственных бликов. Я гляжу на дождливый закат, любуюсь тем, как мои девочки кружатся под ласковыми каплями, держатся за руки и бегут вдоль кромки леса. Они сильные, и эту силу друг другу дарят.
Я вытираю слёзы рукавами. Касаюсь искристых лучей, а на стенах вырисовываю волны и моря, как Художник, использую альбомы, но только для стихов.
Если бы мы были птицами — можно было бы сказать, что разлетелись кто куда, только это не так. Ты — разбился, умер и теперь навечно запрятан под землю как цветы, которые никогда не увидят солнца. Диспетчер скрылся из виду, потому что, как говорит, обрёл истинный дом и ожил там по-новому, оборвал все ниточки и будто бы забыл.
А я не перестаю ждать, когда он всё-таки вернётся. Скажет, что каждый день в нашем городе я могу встречать его у моря в одно и то же время, пусть и не случайно. Наблюдать, как он кормит чаек и поёт с гитарой про своих любимых ласточек. Я буду его слушать. Буду мечтать, что всё станет как прежде, стоит лишь в это поверить. «Сбудется, сбудется» — повторять в своей голове. И подпевать. Я буду вечерами подбирать аккорды, что спеть так же, и когда-нибудь наберусь смелости вновь с ним заговорить. Скажу лишь, что скучала, ждала и всё слышала. Скажу, что наблюдала за Художником так же неотрывно, как и за морем, посещала его выставки, а сама выступила целый альбом с нашими песнями. Написала тысячу книг о нём одном. Прошепчу: « Вернись» и он вернётся. Забудет про горе, заговорит со мной и всё-таки обретёт дом.
Я слышу грозу. Путаюсь в вечных потоках дождя и продолжаю исцелять свои раны солнечным, случайным светом. Мягким и не ослепляющим, таки же ливневым, как дождь, таким же вкрадчивым.
Я слышу раскаты грома, они отдаются вдали, но всё равно я вздрагиваю и просыпаюсь.
Небо содрогается от вспышек. За окном маячится сумрак, грохочет за горизонтом, и пылают звёздные молнии, разбивая небеса на осколки. Прячется солнце за башнями тёмных туч, проседает на влажную, оледенелую землю, не показывается.
Я накидываю на плечи связанный плед, распускаю косы, заправляя завитки за уши, лечу вниз, но не успеваю. Сидя на нижних ступеньках поёт Тоби, зажимает аккорды и отбивает ногой ритм, чтобы уж наверняка не сбиться. Всё внутри меня замирает. Хочется кричать «Художник здесь, он приехал, с ним всё хорошо», но из глаз только брызжут слёзы.
— Проснулась, — шепчет Филлипс и обводит линии на моей ладони, слабо улыбается.
— Ты здесь, — кивает. В его глазах — тают льдинки, оседают на бархатистых щеках, собираются в уголках, сверкая и путаясь.
Я вдыхаю его запах — аромат корицы и жасмина, муслиновый шлейф, дождь и мята, лето.
— Вернулся, — шепчет Певица и заключает единственного сына в объятия. Дрожит, но всё равно радуется, благодарит небеса за то, что Сэм Тоби вновь с нами, со всеми, как в прошлый, самый любимый месяц лета.
Мы молчим. Лишь поглядываем друг на друга, а я шепчу одними губами, что нужно верить. Не вернуть себе дом, а вернуться в него. Заполнить пустоту внутри — любовью и влюблённость, но никак не молчанием. Давай не забывать, держаться, но не отчаиваться по новой. Хорошо?
— Откуда в тебе столько силы?
— Это всё — любовь, — ценность, благодарность самому дорогому, что у нас есть. — Это любовь.
Вивьен готовит для всех горячий чай, ромашковый и целебный, по рецепту своей заботливой мамы и делает всё так же — плавно и аккуратно. Засыпает в большие чашки сушёные лепестки и листочки, а я разливаю кипяток, и стараюсь так же — по-особенному. Наши мамы выходят на улицу, кутаясь в осенние куртки. Грустят из-за цветов, боятся, что ромашки не выживут, но я знаю, что всё обязательно будет хорошо. У нас такие грозы каждый август.
— На улице холодно, — хрипит Тоби, садится напротив и протягивает мне свою мягкую ладонь, — конец лета.
— Надеюсь, ты не замёрз, — отвечает Дюймовочка, добавляет им с Сарой молока, мёда и убегает.
Диспетчер шепчет, что у меня горячие ладони, а я только смеюсь.
Всё-таки замёрз.
— Ты ведь не уедешь сегодня? — парень опускает глаза, а тень от его длинных чернильных ресниц мягко ложится на мокрую от слёз кожу. Я сжимаю ладонь Тоби два раза, сажусь ближе, повторяя: «не плачь», а он смеётся.
— Это дождь, Ласточка, — Сэм подходит к окну, глядит, как ливень спускается с неба, что-то загадывает. Тучи тянутся вниз, растягиваются, словно достигая верхушек деревьев, растворяются на горизонте.
Я сижу неподвижно. Тоби леденеет, вслушиваясь в далёкую грозу, а я зажмуриваюсь от очередной вспышки.
— Ты боишься?
— Чего? — Диспетчер не смотрит на меня, садится рядом, но почему-то отводит взгляд. Его голос звучит так тихо, что я едва могу разобрать.
— Когда-нибудь закрыть глаза и больше не проснуться. Больше не любить. Даже не знать, что тебя ждёт неизбежность. Только темнота, сплошная, грозовая, закончившаяся вспышками света. Моментами — когда тебя вспоминают.
— Я буду помнить о тебе всю свою жизнь и даже больше, слышишь? Больше. Я буду помнить о тебе всегда, — Тоби заглядывает в мои большие зрачки и больше не страшится разговаривать. Он слышит и пытается верить, что гроза останется позади и не настигнет нас вновь.
Я разглядываю его скулы, обвожу пальцем контур губ, улыбаюсь.
— Буду помнить, — повторяю, еле слышно. Тёмные глаза вспыхивают немеркнущими огнями, переливаются, отражая дождь. Я чувствую через кожу на шее Художника ритм жизни — сердцебиение и улыбаюсь тому, что мы живы.
В этот раз всё иначе. В этот раз в моём маленьком, но таком большом сердце не умещаются слова о том, как сильно можно любить. Мы дарим надежду. Кружим друг с другом, словно крохотные светлячки, ловим лишь этот, самый похожий на солнечный, но не обжигающий свет.
Слышишь? Слышишь, как самоотверженно можно любить?
Диспетчер подходит ко мне ближе, убирает мокрые пряди за уши, наблюдает.
— Ты ведь заболеешь, Клэр, — шепчет он. — Ты ведь...
— Не беспокойся. Я не умру, не умру.
— Как ты можешь знать? — Тоби качает головой, но не отпускает меня, потому что чувствует: всё сказанное — правда.
— А я не знаю. Просто так кажется.
Художник запирает свой талант в маленькой комнате, переезжает из дома в дом, думая, что это дарует ему свободу, свободу чувств и эмоций, контроль над прошлым и настоящим, но это не так.
— Твоя мастерская — волшебная, — единственное, что шепчу. Разглядываю картины, развешанные в доме повсюду, а в них — спрятан свет, игристый и воинственный, путанный и обжигающий. Этот свет переливается из одного полотна в другое, прячется в ярких краскахи силуэтах, чувствуется, пылает так же, как раньше, но Сэм почему-то больше не видит его.
Меня душат слёзы.
— Со мной всё будет хорошо, — повторяет Филлипс, — дыши, Ласточка, дыши, Клэр, дыши.
— Со мной тоже, — киваю я. Тоби улыбается.
«Наверное, так проще » — проносится в моей голове. Оставить места, которые раньше казались родными и единственными, запереть их болью в этой комнате, и не вспоминать. Не терзать сердце, не бороться с собой, с единственным человеком, который может что-то справить. Проще отказаться.
Я вздыхаю, бегу в мастерскую. Беру в руки пушистые кисточки, достаю акварельную бумагу, развожу водой краски. Рисую линию горизонта, лес, солнце, ласточек, бархатистую землю и свободу. Я рисую ветер, мечтаю о чём-то великом и важном, но на самом деле лишь изображаю настоящий дом. Единственный. В моей голове крутятся строчки песни, такие неустрашимые и подлинные. Пальцы скользят по острым струнам. Внутри меня всё наполняется любовью, шелковистой, тёплой, воинственной.
— Я верю в тебя (creo en ti), — Мне помогает дождь.
— Eres valiente (ты смелая), — шепчет Тоби. — Очень-очень смелая, — он садится рядом и просит продолжить рассказывать, сочинять то, что двоим нам поможет. Поможет всем.
Мы так и делаем. Записываем строчки, находим подходящие к ним аккорды и смеёмся.
Не замечаем, как подкрадывается темнота, как обволакивает обитель нашего света, не замечаем, как усиливается дождь. Успеваем лишь сказать друг другу «спокойной ночи» и разойтись.
Сара засыпает, держит, как говорил Художник, меня за горячую ладонь, а я слушаю, как Балерина дышит.
Танцоры разговаривают на языке любви, художники на языке искусства, страсти, певцы на языке морей и неба, а писатели — на языке всех бед. Писатели разговаривают на языке людей, безумных и потерявших, на языке живых и мёртвых, молодых и умирающих, разговаривают на языке боли. И даже если пишут о счастье, то всегда перед этим плачут, роняют слёзы на клавиши и бумагу и всё равно остаются недосказанными.
Писатели слагают на языке миров — понятном для всех, и для всех, к сожалению, знакомым.
Я спускаюсь вниз, потому что наверху похолодало, ищу одеяла, но нахожу лишь несколько тёплых пледов. Сэм до сих пор сидит в мастерской, раскладывает по коробкам оставшиеся вещи, читает мои стихи, запинается, но продолжает, а потом неожиданно вздрагивает от того, что ветер распахивает двери.
— Клэр? — Парень смотрит на меня с нежностью, но с тревогой, встряхивает кудряшками и хмурится. — Не спится?
— Нет, — я подхожу ближе. — Помочь? — он отрицательно качает головой.
— Не нужно. Может, прогуляемся? — я смеюсь.
— Там же дождь.
— Ничего страшного.
— Пойдём, — мы стараемся не шуметь, тепло одеваемся, берём с собой парочку пледов, и держимся за руки. Филлипс натягивает на меня капюшон, аккуратно прячет волосы и шепчет, что около нашего леса ничуть не страшно.
«Верю» — отвечаю я. Знаю, что так и есть. Земля под нашими сапогами хлюпает от влаги, а ливень продолжает шелестеть листьями, убаюкивать, он сегодня такой плавный, опускается мягко-мягко, словно снежинками. Вырисовывает на крышах домов ноты и нотные паузы, бесшумно стекает вниз.
Сэм сжимает мою ладонь, а я чувствую, как его мокрые пальцы становятся тёплыми, в них приливает кровь, её бешено разгоняет (влюблённое?) сердце.
— Светает, — Филлипс молча указывает на горизонт. — А у нас до конца не темнеет, — кусочки неба вдали отдаются бледно-оранжевым, контрастируют вместе со звёздами, которые если приглядеться, обязательно можно заметить. Я любуюсь на мамин тополь, и вспоминаю, как Сильвия рассказывала мне о своей любви к деревьям-свечкам. Когда Серебряная впервые его увидела, тополь был маленьким, а теперь разросся до величайших размеров, и за всю свою «жизнь» выстоял все грозы и снегопады.
Мы бежим к дому, а иначе — заболеем, отпускаем друг друга, молчим, но всё ещё продолжаем разговаривать о тебе. Диспетчер оглядывается и дрожит.
Он касается моей ладони. Словно Тоби — домашний и никуда не переезжал. Он сжимает мои мокрые пальцы и не улыбается, только смотрит.
— Ты хочешь знать, какими мы будем? — я подставляю лицо дождю, он ласковый, аккуратный, осторожный. Стекает по моим ресницами и щекам, путается вместе со слезами и шепчет, шепчет, шепчет. Ищет тебя, призывает, пытается вернуть на родную землю, как ласточку, только не на зиму, а навсегда.
Волосы Тоби закручиваются кудряшками. Как раньше.
— Ну вот опять, — отвечает Диспетчер. — Мы не виделись целое лето, а ты уже другая, — я вздрагиваю. Пытаюсь увидеть, как уходит август, как покидает нас, некогда таких сильных и живых, а сейчас будто бы обречённых.
— Ты меня слышишь? — продолжает дождь, сплетая ромашки с травинками в цветные венки, ласкает, любит.
— Какая? — Художник отпускает меня. Отводит взгляд, делает шаг назад, вертит головой. — Какая, Сэм? — шепчу я, громче, громче, лишь бы он меня услышал.
Потерянная? Умершая? Чужая?
— Безумная, — Художник проводит ладонями по моим щекам, стирает капли. — Зачарованная, — говорит. Я тоже хочу коснуться его, но не успеваю моргнуть, и парень уже убегает. Он стоит под козырьком, и дрожит, кутаясь в мокрый плед, а я за ним следом. Стаскиваю свой и накидываю ему на плечи.
Сэм Тоби шмыгает носом. Я говорю, что приготовлю горячий чай, но он отпирается.
— Останься, — хватает меня за ледяные пальцы, прижимает к себе.
— Но ты замёрз.
— Пожалуйста, — я киваю. Сажусь рядом, а в карих глазах отражается дождь. Световыми полосами пробегает по чернильным зрачкам и растворяется в них слезами.
Я не гляжу на ливень. Не хочу.
— А ты близкий, — проговариваю. — Родной и по-прежнему любимый, — шепчу и с очередной вспышкой всё-таки ускользаю.
Забегаю в комнату, смотрю на маленькую Сару и прошу о том, чтобы она жила долго-долго. Чтобы успела посадить цветы, взлететь в небеса, станцевать в своём первом спектакле, написать песню.
Тихо пристраиваюсь рядом с сестрой, поворачиваюсь набок, слушаю, как уходит лето, как его провожает дождь. Думаю о том, что сказал Тоби, спросил, боюсь ли я, забуду ли. Я так и не ответила.
Мне хочется всегда помнить вас живыми. С игривыми глазами, улыбками, тёплыми от солнца или румяными от холода щеками. Хочется всегда держать за руки, петь вместе с дождём и ни за что не отпускать.
— Со мной всё будет хорошо, — повторяет и повторяет Сэм. Я слышу его голос и за него цепляюсь.
— И со мной тоже.
Со мной обязательно всё будет хорошо.
