15 страница27 мая 2023, 22:27

Глава 14.

Позволь мне упасть.

Ghost — Mogli

Don 't Let Her Fall — Traue Tofa & Renee Tofa

Атлантида — Максим Свобода

Sody — Love's a Waste

 Empty  Letdown.

Analari Sakla — Batuhan Kordel

Мы дышим шумно. Касаемся друг друга словами, молитвами, поём песни о сердцах, которые болят. Мы с Фотографом скрепляем руки, переплетаем пальцы и я вижу, как расширяются его чёрные-пречёрные зрачки, как дрожат красноватые губы и загораются щёки.

Мы дышим шумно, словно нам мало воздуха, словно вот-вот, и погаснем, как фитильки, словно падаем и пытаемся надышаться напоследок.

Нам тяжело рассказывать друг другу о «прошлых» жизнях. Сложно, потому что мы болеем людьми, боимся смотреть им в души, и только незаметно наблюдаем за ними издалека. Так, чтобы не догадались. Чтобы не вспомнили, как сами разучились дышать размеренно и спокойно.

Мы больше не верим в ласточек.

Фотограф слегка болтает ногами, а я вспоминаю, как Серебряная называла это дурной привычкой.

— У меня не было мамы, — Лэндон вздыхает, глядя на меня, ломает пальцы, пытается сделать свои слова тихими, неприметными, незначимыми. Серебряная говорила, что голоса должны быть слышимыми, а у Лэндона не было Серебряной. У него не было никого.

«Мне так жаль, Фотограф» — молчу я.

Мне жаль, что твоя Джолин покинула тебя, горестно, что она не захотела даже проститься. Мне больно от того, что вся её любовь прошла мимо, потому что мама Голубоглазого Мальчика не смогла сохранить её. Или не смогла с ней совладать.

— Джолин часто говорила, что у меня храброе сердце, а я бы хотел, чтобы оно билось любовью. Я бы хотел любить маму, которая рядом, но не мог, понимаешь, Клэр?

— Понимаю. Я бы тоже хотела любить так, чтобы больно не было, — вольно, гордо и возвышенно. Так же, как Светлячок любил свою единственную балерину, солнечную Луизу, чьё сердце бьётся ради него одного. Так, как я никогда не любила Художника, но мечтала когда-нибудь суметь и научиться.

Фотограф грустно улыбается, глядя на меня.

Он говорит: «Расскажи о городе, откуда ты родом».

— О Морском?

— Да. Расскажи о том, каким он был, когда ты была маленькая, — Коувэлл прикасается к моей ладони. — Ну же, девочка, не бойся, — не бойся, Ласточка, не страшись поведать, ведь ты так часто думаешь о своём детстве. Не беспокойся, ведь Голубоглазому Мальчишке было так же больно взрослеть, как и тебе, а может, даже и больнее.

— Когда я была совсем малышкой, казалось, что Морской город намного больше. Меня не душили стены, наше море не плакало, оно принимало молитвы людей, а люди рассказывали воде обо всех своих переживаниях.

Когда я была, солнце светило высоко-высоко, звёзды не падали, а только рождались глубоко в небесной бездне, и мы с мамой под ними танцевали.

Когда я была, дождь пел колыбельные, а снежинки были такими большими и тёплыми, что их нельзя было собрать в ладони, как в папином детстве.

Когда Эдвин был жив, мы смеялись каждый день, мы пели песни до тех пор, пока у нас не хрипли голоса, мы сбегали к морю и звали с собой Художника, а я задавала ему кучу вопросов, потому что мне было интересно узнать обо всём.

Когда я была такой как Сара, мама целовала кончики моих пальцев, шептала папины сказки, и мы засыпали с ней в одной кровати. Тогда Морской был пристанищем. Я просыпалась рано-рано, вместе с первыми лучами солнца, вместе с рассветом, я видела, как летают чайки, и подслушивала их разговоры. Я ждала, пока мама проснётся, гладила её руки с веснушками, срывала для мамочки в саду цветы, а осенью и зимой заваривала чай. Она, наверное, уже и не помнит этого, да я и сама забываю, — Лэндон целует мои ладони. Он весь дрожит, словно всегда знал, что я потеряла маленькую себя, себя — младшую сестру, себя — доченьку.

— Тогда хорошо, что я спросил, — шепчет Голубоглазый Мальчишка, а его глаза-льдинки тают, и слёзы катятся по гладким румяным щекам. Мне хочется сдуть их, словно пылинки, расчехлить сердце Фотографа, запечатлеть и запомнить, вселить в него силу, улыбки и радость, а горе выкрасть и уничтожить. Спрятать годами измученную душу, излечить, как Серебряная, от всего-всего, будто бы я в силах это сделать.

— Спасибо, — голос гаснет. Лэндон целует кончики моих пальцев, бережно, словно знает, что я уже потеряла эти прикосновения. Словно он тоже слышал голоса чаек, вдыхал запах травяного чая, перебирал пряди Сильвии и волновался за неё, когда мамочка потеряла свет. — А где родился ты?

— На Солнечной Земле, если верить рассказам Джолин. В месте, где есть золотые пшеничные и кукурузные поля, где дома весной затопляет река, а вокруг стоят леса и горы, словно оберег. Купол. На земле, откуда мама уехала, когда погиб человек, которого она любила больше всего на свете. С которым собирала ромашки, плела венки, танцевала, целовалась, воспитывала маленького сына. — Она похоронила моего отца, и уехала. Злилась на Землю, что та его забрала, — моё дыхание замирает, и ладони обнимают шелковистые щёки Голубоглазого Мальчишки, согревают. 

— Джолин хотела найти что-то больше рек, выше солнца, громче птиц и сильнее ветра, поэтому она искала и искала, пока не нашла Морской. Ей было больно и страшно, но её вновь полюбили. Её полюбил человек с фамилией Коувэлл, папа моего брата. Мой папа. А она, оказалось, не смогла полюбить, поэтому забрала младшего сына и уехала. Я никогда не искал её, — голос Лэндона дрожит. — Я никогда не искал, потому что не хотел знать, почему мама так поступила. Я не хотел знать, не любила она или просто любви её не хватило на всех.

— О чём ты мечтаешь? — спрашивает Фотограф, но я молчу, и тогда он продолжает. — Я мечтаю рассказать маме о любви. Возродить веру, — моё горло сводит судорогой. Мне хочется кричать, что я помогу Фотографу, буду искать вместе с ним, до последнего, до того, пока Лэндон не станет счастливым, но лишь опускаю взгляд. Я так не хочу, чтобы он обжёгся.

Я не хочу, чтобы было больно.

— Я скажу маме, что вновь поверил в любовь, — еле слышно шепчет Лэндон и отпускает мои руки.

Ветер срывает листья с деревьев, и несёт их на воду, в пучины моря, северно-холодного и безумно тёплого, в котором по легенде «засыпают ласточки», падая на самое дно «глыбами», забытыми дочерями и сыновьями, осколками самолёта, мамиными объятиями и нашими с Живым песнями.

Я вижу, как небо рыдает, дозывается нас едва-едва и бросает хлопья мокрого снега, стучит в Белоснежный, но там, увы, никого.

Балерина с Лу-Лу все дни проводят в Театре, папа работает в издательстве, печатая свои черновики и проверяя чужие, а Сильвия Джолин пытается вылечить Французского Мальчика, оставшегося без дома, без мамы и без друзей-сверстников.

Мои пальцы дрожат, а Фотограф рассказывает о том, что ни в одном его доме не было панорамных окон, о которых он всегда мечтал, не было настольных ламп, белоснежных штор, звёзд на потолке, икон, шкафов с книгами, оберегов.

У него были только зимы. И все они были разные.

Голубоглазый мальчишка говорит, что всегда любил, когда снег скрипел под ногами, когда Джолин вырезала снежинки и развешивала гирлянды, когда молилась в темноте неизвестным богам и грела его ладони в своих. Он признаётся, что всю жизнь находил с мамой сходства, а когда она исчезла, не мог даже смотреть в зеркало. Он видел Джолин повсюду.

Я понимаю, но молчу. Я всё понимаю.

Мне до сих пор больно смотреть маме в глаза, потому что их глубина и голубизна сшибает с ног, до сих пор больно проходить мимо школы, летать в кабинетах, прикасаться к фортепиано, писать на чистых листах, смотреть в небо. Меня до сих пор пугает огонь и лес около дома миссис Филлипс, пугает, когда Сэм молчит, пугают слёзы и поцелуи. И я хочу, чтобы зима не наступала больше никогда, и не падали хлопья снега, и не болели дети, и не улетали птицы.

Я тоже боюсь зеркал, поэтому рисую на них золотистыми и серебряными красками.

Отражения не мучают.

Цветы обжигают мои руки до сих пор, словно все они — розы.

С каждым шагом мне кажется, что я вот-вот упаду.

Я больше не смотрю на звёзды и не качаюсь на качелях.

Я больше не я.

Если бы я была птицей, мама, я билась бы в ваши с папой окна, ломала крылья, лишь бы ты меня вылечила.

Если бы я была птицей, а я всегда мечтала переродиться ею, я бы билась в наши окна даже двадцать восьмого, лишь бы Светлячок узнал, что у неба не хватит сил, чтобы обнять его и унести далеко-далеко.

Если бы я была птицей, я бы непременно стала ласточкой, испанской девочкой, любовью, весточкой и Спасителем, поверь, мамочка.

Я бы любой ценой спасла нас всех от разрушения.

Если бы я была ветром, я бы упала навзничь, лишь бы поднять самолёт, я бы отрастила крылья, опустила бы землю, затопила бы всю планету солёной водой, лишь бы Пилот не рухнул, а приземлился кувшинкой. Пёрышком. Яблочным лепестком.

Я бы попросила:

«Люби, пожалуйста. Люби меня, даже если я не умею летать, даже если я никогда не смогу сберечь Светлячка, даже если я никогда больше не признаюсь тебе в том, как сильно люблю».

Прости меня, если я, как ты, «трачу» себя на любовь, но ведь это единственное, что мне так необходимо.

Снег, словно бабочки, живёт лишь один день, а потом гаснет, рассыпается пламенем по всему Морскому, затихшему, ожидающему чудо.

— Я знаю, ты не хочешь, чтобы наступала зима, — Фотограф шепчет, падает, потому что говорить слишком больно, говорить во весь голос невыносимо, ведь мы всё ещё дети, те самые, которые нуждаются, так глубоко и сильно нуждаются в родительской любви, в маминых поцелуях и её заботе, в безумно тёплых глазах, словах-оберегах, молитвах и в своём имени на её устах.

Клэр, Ласточка, доченька.

Лэндон, Голубоглазый мальчик, сынок.

Мы терпим, но на самом деле так жаждем дома, сгораем от недостатка отцовской любви, мечтаем, чтобы бабушка гладила нас по плечам и спине, пока засыпаем.

Мы нуждаемся в братьях и сестрах, с которыми можно говорить обо всём, молим, чтобы нас не осуждали, чтобы снова поверили, не боготворя, а любя всем сердцем.

Просим, а сами будто бы разучились любить.

А разве можно просить любовь? Выпрашивать?

— Я не хочу, чтобы мама болела, чтобы сдерживала слёзы днями напролёт, ведь это ещё хуже, чем плакать, боюсь, что её жизнь станет тремя точками назначения — домом, больницей и Снежным Городом, — я так страшусь, что мамин сынок вновь станет старше дочурок, старше во всех смыслах, заполонит наш и без того переполненный им дом, вторгнется в серебряное сердце, хотя никогда его не покидал, и всё-таки заставить забыть о том, что совершеннолетняя Ласточка и семилетняя Незабудка всё ещё детки и всё ещё очень нуждаются в Сильвии Джолин. — Я не хочу, чтобы зима наступала, но не наступи она, мы навсегда останемся в прошлой, в самой болезненной, прямо перед Новым Годом, когда было невыносимо не то, что взрослеть, говорить, было невыносимо дышать и находиться дома, было больно засыпать, а проснувшись, не хотелось открывать глаза, было страшно смотреть и ещё страшнее и дальше оставаться слепыми. Не наступи зима, мы останемся там, где мамочка сжимает мои ладони изо всех сил и просит не плакать, ведь все щёки уже красные от слёз, а сама всхлипывает и не спит уже какой день.

Через три дня после того, как Светлячок ушёл, наступил новый год, новый первый год без него, а если бы мы знали, то берегли бы предыдущий сильнее, чем когда-либо.

Я содрогаюсь каждое двадцать восьмое, знаешь, считаю месяца, как мама в нашем детстве, как будто Светлячок — младенец, словно он только учиться быть большим и сильным, учиться разговаривать, есть, ходить, смеяться.

Считаю, а сама не замечаю, как взрослею, как влюбляюсь заново в карие испанские глаза, как тону в них, словно в детстве, как лечу почти каждый год бронхит, как оканчиваю школу, но совсем не ценю этого, не замечаю, что покидаю дом рано утром, пока все спят, и возвращаюсь только под вечер, да и ты сама, мама, не замечаешь.

Я забываю, что мы теряем каждый день, продолжаем терять, а когда приходит осознание, становится слишком поздно.

В Морском Городе Новый Год — забвение, и мы все — словно заблудившиеся Светлячки, поэтому я не хочу, чтобы зима наступала. Куда ещё больше теряться?

— Мама приедет, я знаю, — лепечет Фотограф неосторожно, нечаянно. — Она приедет под Новый Год, всегда приезжала, — Лэндон не смотрит на меня, а я лишь слегка касаюсь его плеча.

— Ты видел её?

— Иногда я видел рыжие-рыжие волосы, или чувствовал аромат её духов, находил подарки, открытки без подписей, конфеты или старые фотографии, — мальчик гаснет. — На мой день Рождения она возвращалась всегда, но ни разу не подошла, не обняла, не произнесла больше имени своего старшего сына. Лэндон. Почему она так меня назвала? — я глажу Голубоглазого Мальчишку по спине. Ему больно, а я пытаюсь хоть чем-то помочь, касаниями собрать боль и отпустить её, выпустить, лишь бы не мучала больше Фотографа.

— Тебе не нравится твоё имя?

— Все произносят его как-то скомкано. Все, кроме мамы и... тебя, — я отвожу взгляд, и думаю о том, какую роль в нашей жизни играют наши имена.

Клэр — Хранительница.

Эдвин — Победоносный.

Луиза — сияющая.

Самуэль — солнце, Божья милость.

Сара — радость.

Я хочу рассказать Лэндону о том, как толкует его имя Ласточка, признаться, как много оно значит для восемнадцатилетней девочки, увидевшей его в первый раз в самом конце лета. 

Я хочу поведать, как падала каждый раз, а Лэндон поднимал меня одним лишь взглядом или словом, признаться, что девочка-птичка полюбила его всем сердцем и по-настоящему осознала это, но я не нахожу в себе сил, и поэтому толтко улыбаюсь Голубоглазому Мальчишке на прощание. Шепчу «разгадай, что значит твоё имя, а потом расскажешь и мне».

Фотограф улыбается в ответ.

Папа встречает меня и целует в макушку, его губы покрываются снежинками, и я думаю о том, как много раз мама целовала его.

Как много раз они друг друга спасали перед тем, как сдаться.

— Как Лэндон? — спрашивает Бэль, натягивая на мои замёрзшие ладони варежки. Снежинки тают, им чуждо тепло, а для нас оно — необходимо. Тепло — показатель жизни, знак того, что сердце бьётся и старается, ошибается, разбивается, как моё или мамино, но ни за что не останавливается.

— Неплохо, — а ведь твои руки всегда будут холоднее, чем мои. — Немного грустит и тоскует.

— А ты,  Ласточка? — меня передёргивает. Папин голос — это будущий твой, выживший, родной и очень тёплый. Согревающий.

— А я — как обычно. Спасибо, что спросил.

— Мы с мамой должны вас беречь, понимаешь? — я киваю. Понимаю, лучше всех.

А кто же будет беречь тебя, папочка? Кто будет беречь твою любовь, книги, стихи и слёзы, если человек, который клялся, что «любовь — это дар», который научил меня бороться, вселил надежду стать врачом, больше не желает любви и отрицает её?

Кто будет беречь твоё тёплое сердце, в котором по-прежнему не гаснет образ единственной и любимой Джолин? Кто позаботится о маминых клятвах, исполнит их?

— Отвези меня к Художнику, пожалуйста, — прошу я, а папа замирает. Он смотрит на меня так, словно ему больно быть свидетелем очередной несчастной любви, хочет закричать и заплакать: «Девочка, доченька, Ласточка, Хранительница!» Призвать к разуму, спасти.

— Ты уверена? — лишь шепчет мистер Харрисон, а я киваю.

— Конечно, — я не могу сомневаться.

Когда мы трогаемся с места, я оглядываюсь на Лэндона, но не вижу его. Лишь только снег, который гаснет, едва касается воды, снег, застилающий дороги и следы Голубоглазого мальчишки, одиноко и потерянного.

Я закрываю глаза и создаю для него золотистый шар, купол, оберег, который защитит и спрячет, избавит от тоски и страданий, представляю, как Лэндон вдыхает пыльцу, а выдыхает тёмный-тёмный воздух, и с каждым вдохом вылечивается и поправляется.

Папа сжимает руль и стискивает зубы, а я глажу его по руке, и рассказываю, как прошёл мой школьный день, лишь бы он хоть немного улыбнулся.

Не злись, прошу тебя, даже если ты сам — свидетель покорной любви.

Не злись, ведь я знаю, что Сильва больше не смотрит тебе в глаза, хоть и обещала никогда не отводить взгляда.

Вы давали клятвы друг другу. Мы же с Живым Мальчиком всего лишь один раз поцеловались.

Дом Тоби мелькает на горизонте, а внутри меня уже всё вспыхивает. Мне кажется, что мы мчимся, летим, несёмся изо всех сил, закрывая глаза на то, что можем разбиться в одно мгновение. Мне всего лишь кажется.

Художник улыбается. Я фотографирую его глазами, лишь бы Сердечный Мальчик не пропал, не перестал смотреть на меня. Я встречаю его, целуя в щёки, а парень молча заключает меня в объятия.

— Ты пахнешь осенними листьями и цветами, — шепчет он, немного смущаясь от того, что Бэль смотрит на нас.

— Спасибо, папа, — я машу папе и улыбаюсь.

— Увидимся, — всё также шепчет он, разглядывая нас, а потом уезжает в направлении больницы, чтобы забрать Джолин, несмотря на то, что она каждый раз просит его не приезжать.

— Что-то случилось? — Тоби не отпускает меня, и мы раскачиваемся, влево-вправо, влево-вправо, легонько, словно листья, дрожим, будто вот-вот свалимся с ног.

— Родители не разговаривают с того момента, как мама порезала руку, — Тоби убирает пряди волос с моего лица и целует в лоб, осторожно, едва-едва.

— Это тяжело, — выдыхает, а я киваю.

— Очень, — Сердечный мальчик обнимает меня ещё сильнее, а я целую его плечи, такие холодные-холодные, но самые родные.

— Прости, — пристраиваюсь к нему на грудь, слушая любимое в мире сердце, оно бьётся, стучится, вдыхает и выдыхает, так ритмично и чётко, что я успокаиваюсь.

— Ты самое драгоценное, что у меня есть, — мой голос сбивается, распадается, рушится вслед за мной. Я поднимаю глаза, чтобы окончательно заблудится, встретившись с глазами Художника. Он смотрит смело и грустно, словно не знал этого никогда, а я... — А я всегда это знала, — мне так хочется его поцеловать, но я сдерживаюсь. Я рыдаю: прости меня, прости, прости, прости Живой. Прости за то, что я всегда привношу только боль и слабость. Прости, что моя любовь только это и значит, ведь ты не отвечаешь. Молчишь.

— Клэр, — шепчешь и замолкаешь. Разжимаешь объятия, впускаешь домой, где всё — о тебе. А я смеюсь, хотя внутри плачу. — Проходи.

— Я успеваю лишь стянуть тёплый шарф и почти падаю на пол.

— Мама хочет переехать и забрать нас с собой, — мой голос слабеет и окончательно превращается в хрип. — Она говорит, что устала пытаться, устала не любить. Разлюбила. Разве это возможно?

Тоби берёт мои ладони в свои и греет. Он не осмеливается смотреть в ласточкины глаза, и видеть в них своё отражение.

Тепло, тепло, тепло — признак живого.

А если никогда не сталкиваться взглядами?

Мои руки — всегда теплее твоих.

Разлюбишь?

— Я замёрз жутко, Ласточка. Я будто бы провалился под лёд, когда услышал твой слабый голос, когда увидел, что ты остановилась у моего дома.

— Как же тебя согреть? — я плачу, и Художник перенимает мою боль, слезами капающую на наши скреплённые ладони. — Они перестали смотреть друг на друга, понимаешь? А взглянули бы всего лишь раз, и больше не смогли бы молчать, не боялись бы. И ты тоже на меня не смотришь.

— Я не хочу сделать больно. Ранить, — Тоби садится ближе и гладит мои щёки, обнимая их ласково-ласково своими большими ладонями.

Тепло — это признак любви?

— Ты не сделаешь, — шепчу я, целуя родные ладони, утыкаюсь в них носом, губами, ресницами и целую, целую, целую. Кончики пальцев, пряди волос, линии жизни. Жалко вру, вспоминая, как больно мне было летом, как хотелось поселиться в доме Художника и называть его маму — своей, лишь бы просто стать ближе, как хотелось ото всех отказаться, если его нет. Как всё потеряло смысл, а больше всего — моё жалкое сердце.

— Клэр, — я слушаю. Я пью этот голос, пропускаю сквозь себя, запечатлеваю своё имя и смотрю на то, как губы Живого его проговаривают. Пропевают. Скажи, ещё раз — молю одним лишь взглядом, но Сэм Тоби замолкает.

Мне всегда было так тепло с тобой.

— Я хочу поцеловать тебя, — признаюсь, а Художник сталкивается со мной взглядом.

А если вновь замёрзну?

— Мне тоже страшно, — продолжаю, а Живой Мальчишка встряхивает кудряшками, я придвигаюсь ближе и сжимаю его ладони в своих.

— Уже совсем не холодно.

— Я знаю, знаю.

— Ты же останешься в Морском?

— Обязательно останусь.

— А Сильвия? Как же она?

— Я буду надеяться, что она не поступит так с нами: со мной, с Сарой, с папой. С тобой. С моими чувствами. С Певицей и Дюймовочкой.

— Не уезжай, — Сэм до сих пор сидит неподвижно. Я накручиваю его кудряшки себе на пальцы, застываю совсем близко, но жду чего-то.

— Мне темно без твоего взгляда, — Художник вздрагивает, отпускает мои пальцы и обнимает, заключая в кокон. Он стаскивает с меня пальто и растирает плечи, а потом изо всех сил прижимает к себе. Я целую его в шею, туда, где написано что-то на испанском, но я почему-то не могу разобрать слов.

— Не уезжай, пожалуйста, — только шепчет мальчишка, а я с трудом разбираю слова, потому что хочется разрыдаться. — Ласточка, пообещай.

— Я хочу поцеловать тебя, слышишь? Тоби...

— Клэр, я не смогу без тебя, — я целую подбородок, слёзы, пью их, а они, словно яд — парализуют, ведь мне так больно, так страшно и невыносимо, когда Сердечный Мальчик плачет.

— Я обещаю, что не оставлю, — ни за что и никогда.

— Прости меня, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.

— Я поговорю с мамой, она должна понять, она поймёт.

— Прости меня, Клэр, прости.

— За что?

— За то, что уехал. За то, что ничего не сказал, ничего не сделал, не предпринял.

— Сэм, ты не виноват.

— Я сбежал из больницы.

— Я знаю, — тихо, тихо, тихо. Его плечи дрожат, так же, как и мои, мы разбиваемся вдребезги, говорим о том, о чём не говорили почти год, а кажется, словно мы молчали целую жизнь.

— Я не смог сказать тебе, что его не привезут.

— Я знаю, Художник. Я помню.

— Зачем? Зачем ты всё это помнишь?

— Дай мне упасть, — молю. — Дай мне разбиться, чтобы я, наконец, поняла, какого это, — мой голос срывается на жалобный крик. Я так устала находиться в невесомости. Находиться между люблю и не могу любить. Между мамой и папой. Между вечным летом и ещё более долгой зимой. Я так устала быть беспомощной.

— Ласточка, очнись, — призывает Тоби, а я не могу.

— Позволь вернуться обратно, — молю, призываю в ответ, но всё тщетно. Художник не в силах понять меня.

— Ласточка, я... я...

— Позволь, — я протягиваю свои руки к Живому, а он молчит, лишь ручейки воды на его щеках еле слышно щебечут: невозможно, невозможно, не позволю.

Дай мне вновь очутиться в двадцать восьмом. Когда ты поцеловал меня.

Когда ты любил.

Но он не позволяет.

— Так нельзя, — я порываюсь уйти, но пальцы Художника сжимают моё запястье, словно я — стальная, словно мне — больше не может быть больно.

— Клэр, о чём ты? — я отрицательно качаю головой.

— Так нельзя, Художник, нельзя, неужели ты не понимаешь? — почему? Почему ты не понимаешь меня?

— Художник? — шепчет мальчишка, а я киваю, сжимая губы плотно-плотно, лишь бы не разрыдаться. Кристальные ручейки сливаются в реки, в водопады, в озёра, а затем в моря, в океаны и затопляют всё внутри меня. Слёзы Живого мальчика. — Но почему?

— Что?

— Почему я, Ласточка? — он опускает взгляд, но остаётся неподвижен, лишь только вспоминает, что я — тоже живая, и ослабляет хватку. — Почему из всех ты выбрала меня? Скажи, что я сделал, чтобы называться Художником? — губы родного будто бы совсем не шевелятся, вслед за взглядом, опускается и голова, но Сэм не отпускает меня. Он хочет знать.

— В моём мире не было никогда по-другому. Может, поэтому я не могу полюбить никого так же, как люблю тебя. Может поэтому, мне не обидно, что ты уехал летом, а меня отпускать не желаешь. Я не знаю, Сэм. Я словно родилась с умением любить тебя, неисправна и неискоренима, — ломаюсь, — мне страшно.

— Чего ты боишься? — я лишь качаю головой в разные стороны и, пока Художник не смотрит, ухожу.

Я боюсь дышать, когда не знаю, где ты.

Я боюсь звонить маме, потому что мне страшно слышать её сковывающий голос.

Я боюсь снега, потому что он идёт и идёт, и скоро затопит Морской с головой.

Я боюсь не твоей, Художник нелюбви, а того, что ты запрещаешь мне любить тебя.

Я боюсь, что за зимой последует темнота.

Я боюсь, а декабрь ещё даже не наступил.

Люди пытаются внушить друг другу, что жить — не страшно. Мы пытаемся утешиться их словами.

Больше всего меня пугают закрытые глаза, трепетные, но совсем не дрожащие ресницы, пустые объятия, бледные губы и сбившиеся сердца. Бегущие сердца, набирающие оборот с каждой секундой. Ведь им так просто сорваться. Остановиться. Умереть.

Больше всего я боюсь безутешных. Таких, как мама, или я сама, таких, как писатели, которые строчат лишь по ночам, вместо того, чтобы плакать или кричать, балерин, которые стирают ноги и сердце в кровь, чтобы хоть как-то облегчить боль, художников, которые больше не рисуют и певиц, чьи голоса погасли.

Больше всего я боюсь себя и тебя.

Разбиваться было не так больно, если бы грела вера. Но её не осталось. Она обратилась водой, пролилась над всеми городами, поплакала, опустела. Вера застыла миллионами белоснежных песчинок и обрушилась ураганом, бурей, снежным полотном. Золотым ливнем пролетела мимо больницы, Елового дома, Обителя, Танцевальной Академии, Театра. Однако мы ничуть не преисполнились.

Почему?

Я боюсь, когда люди молчат, но ещё сильнее боюсь, когда они говорят без умолку.

Я боюсь не услышать насколько тебе больно.

Я боюсь не понять глубину. Боюсь, что утонешь.

Я боюсь не поверить в твоё страдание.

Мне жаль, что из общего, у нас именно горе.

Мама обнимает меня на пороге, а я удивляюсь тому, что она дома. В Белоснежном, где так пахнет снежинками и золотистыми духами, круассанами, которые мы с Сарой должны были отнести Андреа до того, как узнали, что ему их нельзя.

Серебряная стягивает с меня варежки и шапку, развязывает шарф и согревает ладони в своих.

— Я боялась, что ты заблудишься, — шепчет она, улыбаясь острыми уголками губ, и целует кончики пальцев. Её губы горячие-горячие, и Сильва меня обжигает. Так же, как папу.

— Почему? — я стыжусь признаться ей в том, что мне больно.

— На улице ничего не разглядеть. Очень сильный ураган, — я дрожу. Мне хочется броситься к маме и заплакать, хочется, чтобы она поплакала со мной, но Сильва видит во мне всего лишь маленькую Ласточку. Я ничего не понимаю.

— Мы уедем? — наши отражения покачиваются в такт завывающему вдалеке ветру, а панорамные окна и зеркала бережно их хранят, укачивают и не отпускают. Больно даже дышать.

Я наблюдаю за потусторонней мамой, за тобой, за снегом, который пеленой застилает всё вокруг.

Если ты нас услышишь, то ужаснёшься?

— Уедем, Клэр, но не сегодня.

— А папа? — мы не сумели, Светлячок.

— Он знает. И он останется здесь.

— Я не хочу покидать Морской.

— А мы и не покинем. У тебя здесь школа, у Сары балет, а у меня Андреа, — я немею. Мне хочется спросить: «А как же мы?», но слова-призраки не повинуются, прячутся за нашими неказистыми фигурами, и разбиваются. Мне больно слышать тебя, мама.

— Но ведь это наш дом, — щебечет Балерина, и я вижу, как Джолин вздыхает, как оборачивается к ней и будто бы забывает про меня, протягивает девочке свои горячие-горячие ладони, и целует её ещё более горячими губами.

Я уже не слышу их. Взлетаю наверх, на ходу пересчитывая ступеньки, забегаю в самую последнюю комнату на втором этаже и опустошаю коробки. Все вещи Пилота, мальчика-певца, музыканта, Светлячка. Я вновь распаковываю диски, статуэтки, книги, одежду, фотографии, ноты, рисунки...

Папа в соседней комнате прислушивается.

Здесь так холодно.

— Почему?

— Почему? Мы потеряли весь свет, Светлячок.

Я ныряю в твою водолазку, большую и тёплую, чёрную, с высоким горлом, и впервые за десять месяцев я не боюсь потерять ту частичку Эдвина, которую уже давно потеряла.

Мамины шаги затихают у двери.

Я включаю музыку и открываю дверь.

Серебряная заключает меня в объятия, и только едва вздрагивает, когда замечает, что я сделала. Она гладит мои волосы и хочет взять за руку, но рукава такие большие, что видно только самые кончики пальцев. Мама сдерживает крик.

— Прости меня, — шепчет моя Джолин и кается, что будет не больно. Будет тепло. Будет нестрашно. Спокойно и безболезненно, но сама в это не верит.

Я шагаю назад, обратно в комнату, а мама не идёт, я пропускаю её слова мимо себя, думая лишь о том, расстроится Диспетчер или нет, когда узнает, что я перееду из Белоснежного, но останусь в Морском Городе.

Джолин пошатывается и убегает.

Сара танцует в своей комнате, перекатывается с пятки на носок и с носка на пятку. Спасается.

Я закрываю дверь, и слышу, как папа закрывает свою.

Смогу ли я тебя оставить?

Мама выбегает на улицу и чистит асфальтовые дорожки от снега, жмурится, моргает быстро-быстро, чтобы не расплакаться, и лишь изредка глядит вверх, будто бы моля о пощаде. Ей невыносимо видеть снег, ей невыносимо не видеть тебя.

Я прикасаюсь к пыльному стеклу, я рисую на нём солнце, яркое-яркое, большое-большое, солнце, которому исполнилось двадцать два года, новое, заново обретённое, рождённое в июле.

Тебя.

Такого ценного, такого нежного. Вольного.

Я рисую ласточек, с большими крыльями и маленькими, но длинными хвостами, творю, чтобы поверить, чтобы показать Серебряной, что мы в силах справиться. Перетерпеть, превозмочь, преуспеть.

Мама смотрит на меня, но не видит. Снег отражается отовсюду, и застилает пеленой глаза. Искусственный свет, ненастоящий.

Поддельный, как мы.

Мама смотрит на тебя и ласточек, но продолжает плакать, потому что ей становиться всё больнее и больнее.

Я мечтаю, чтобы зимы не было. Мечтаю, чтобы Художник нарисовал настоящее счастье, солнце, птиц, ведь он может.

Я мечтаю, чтобы Певица окутала нас всех своим целебным голосом и вылечила.

Не сбудется?

Запираюсь в твоей комнате на годы, на века, навсегда, на больше, чем бесконечность, на больше, чем все наши жизни вместе взятые. Запираюсь, и больше не открываю.

Я наблюдаю за мамиными тенями и отражениями, как они мечутся туда — сюда, туда-сюда, как не могут найти себе ни одного места в мире, и мне горестно оттого, что они, как и ты, теперь — отчуждённые, сломленные, разбитые.

Ты бы спас их, если бы знал, как нужно спасаться?

— Сильва! — кричу я, срывая голос. — Сильвия, послушай! — но она не слышит. — Мамочка, милая! — я стучу по стёклам, но мне не хватает сил.

Мамочка, взгляни на меня.

Я задыхаюсь.

— Клэр, — папа прижимает меня к себе в ответ на мои жалкие всхлипы. — Я здесь, милая, — он гладит меня по волосам и укачивает, словно в детстве, когда я плакала из-за того, что Серебряная дежурила по ночам в больнице. Мне было так страшно за неё. — Приди в себя, дыши глубокого и размеренно, — голос Бэля держит меня на плаву. — Скажи мне, что ты видишь? Скажи, пожалуйста, Клэр.

— Снег, — мои губы дрожат, так же, как и руки. — Маму, ледяные дорожки, — я запинаюсь.

— Продолжай.

— Небо, сугробы, машины, — я чувствую, как слабею.

— Клэр, не молчи, — я сжимаю папу изо всех сил, потому что мне страшно, — пожалуйста.

— Я вижу, как Сильва уезжает.

— Хорошо.

— Я вижу, ели, наш сад, вещи, которые достала из коробок. Это я виновата, что мама убежала, да?

— Всё нормально, — шепчет мистер Харрисон и целует мои горячие щёки. — Ты не виновата.

— Прости меня, — мои пальцы сжимают его пальцы. — Прости, если я всё-таки уеду, — папочка кивает.

— Она нуждается в тебе очень-очень сильно.

— А ты?

— И я, Клэр. И я очень нуждаюсь в тебе, в Саре. Но сильнее всего я хочу, чтобы твоя мама была счастлива, понимаешь? Я нуждаюсь в её счастье.

Понимаю.

Я чувствую, как Балерина обнимает меня, крепко-крепко, но бережно, словно это не я всех разбиваю.

Я слышу, как папа спешит вниз, чтобы открыть дверь, хотя знает, что это не Джолин.

Я слышу голос, который приводит в чувства.

Шаги, затихающие совсем рядом.

— Позволь мне быть с тобой, — просит Художник. Я открываю глаза. Он сжимает ладонями мои щёки, а я обвожу взглядом его ледяную кожу, снежинки, побледневшие веснушки.

Улыбаюсь тому, каким красивым Художника делает зима.

И позволяю.





«Всю жизнь я мечтала быть светом.

Плыть, подобно свету, раскачиваться, не падать, а из раза в раз взлетать, возрождаясь в каждом, разлетаться на мелкие-мелкие осколки, и превращаться в пыльцу, которая излечит все твои раны.

Всю жизнь я желала быть дождём и целовать шрамы, лелеять их мягкой, пепельной водой, признаваться каждое мгновенье, как сильно скучаю.

Я мечтала рухнуть светом в чернильные зрачки, в самые трепетные и улыбчивые в мире радужки, мечтала научиться улыбаться и относится ко всему, как человек-солнце.

Я хотела, подобно самой любимой звезде, освещать наш дом и дарить городу право на дальнейшее существование.

Мечтала стать быстрее всех. Дотронуться до тебя быстрее, чем все, обнять быстрее, взглянуть еще до того, как кто-то увидит, словно ты принадлежишь лишь мне.

Я мечтала взлететь высоко-высоко, гладить птичья крылья и смеяться, чирикать и напевать мягко-мягко или звонко-звонко, хотела лететь вместе с птицами и призывать ласточек на родную землю.

Я всю жизнь мечтала переродиться ласточкой. Самой маленькой, беспомощной, чтобы ты нашёл меня и пригрел, позаботился, ведь ты умеешь, я знаю.

Мечтала слушать, как бьётся твоё сердце и беречь твой сон.

Каждый день расти и превращаться в сильную и свободную птицу.

Мечтала наконец разгадать тебя.

Но никогда не покидать, слышишь?

Я мечтала никогда не покидать тебя».

15 страница27 мая 2023, 22:27