Глава 15.
Почему же
Million Little Pieces — Placebo
Karma — Hurricane
Matt Corby — Made Of Stone
Drink Before The War — Sinead O Conor
Better Alone — Carolina Liar
Astronomical — SVRCINA
Я слышу, как мелкие снежинки сквозь окно залетают к нам и мельтешат по столу, словно у них есть лапки. На мгновение мне кажется, что я слышу, как ты дышишь, мягко-мягко, боясь спугнуть зиму. Кажется, будто мои лёгкие наполняются снегом, и я стараюсь вдохнуть, но не могу, потому что он тает. Снежинки перестают шептать и превращаются в тёплый летний ливень, а мама кутается в дырявую шаль, лишь бы спастись от ветра и сквозняков. Ты её любимый мальчик, но она почему-то страшится твоего возвращения.
Боится, что не сможет оторваться и перестать любоваться, молиться и плакать. Хоронить себя заживо.
Когда там лето? До него ещё так далеко, а я уже хочу, чтобы тебе исполнилось двадцать три, а мне девятнадцать.
Я жду конец июня, чтобы мягкий ливень целовал мою макушку, и стекал по щекам, губам, ладоням, будто бы мы — вечны. Будто бы дождь позволит нам быть такими.
Когда снег лежал в нашем саду, ты смотрел на меня голубыми от слёз глазами. Смеялся и плакал. Я поклялась, что скоро наступит весна, и Светлячок опомнился, позволил мне напомнить и уберечь. А потом случилось непоправимое.
Мама раскладывает вещи в новой квартире, всё по полочкам, шкафчикам, всё по своим «законным» местам, а я слушаю песни через сломанные наушники, и мамин голос позади музыки кажется лишь жалким эхом. Сильва шепчет и шепчет, будто бы молится, будто бы хочет оправдаться и исповедоваться, но она, наверное, больше не верит в то, что кто-то выше и сильнее нас мог лишить её Победоносного. Мама летает по небольшой квартире, осторожно на цыпочках прокрадывается в свою (а теперь в нашу) старую (новую) спальню, ложится на пыльные простыни и закрывает глаза. Я слышу, как громко бьется её сердце, как оно кричит и просит Серебряную вернуться домой, но мама шепчет, что теперь наш дом здесь.
— Как ты? — вырывается из моих уст, но Джолин молчит, она не слышит, потому что засыпает от усталости и тревоги, а я закрываю дверь и раскладываю оставшиеся вещи. Сара мне помогает и даже изредка улыбается, когда находит какие-нибудь украшения, шкатулки, мамины старые браслеты, серёжки и фотографии, хотя они пыльные, а у нас двоих жуткая аллергия на пыль.
— Мама спит, — шепчу я, а сестра послушно кивает и говорит, что тоже очень устала.
— Можно мне к ней? — я пожимаю плечами, а потом лепечу: «конечно, конечно можно», и девочка-балеринка бесшумно летит к Сильве, потому что боится засыпать одна.
Ей чужд наш «дом», мама, ей несвойственны наши здесь голоса, их эхо, их отражения от совершенно других стен, дети чувствуют всё, мама, поэтому и болеют чаще, чем мы, потому и страхов, и желаний, и мечтаний у них больше.
Саре чужды наши разговоры, перешёптывания, потому что есть дом, настоящий дом, в котором мы всё это уже давно потеряли, а новые двери, новые места — не валюта, на них не купить уют и покой, настоящую, подлинную семью.
Мне нравится, как дождь изгоняет тоску, как плачет, открыто и смело, не боясь никого, не пугаясь быть не услышанным, как кричит и дозывается, не трусит, а падает вниз, всё сильнее и сильнее, с каждой секундой.
Мне нравится, как птицы не стремятся спастись от ливня, а жаждут его, пьют, как летают под ним, ведь они уважают эту смелость, дышат ею, они любят любое проявление неба, и дождь, и солнце, и грозы, любят по-настоящему, потому и принимают.
Им не больно терять, птицы не держатся за свет, и поэтому он всегда с ними, никогда не покидает.
Я рассматриваю мамины фотографии, на которых Голубоглазка молодая и счастливая, на которых светится, подобно моему брату, и не знает, что когда-нибудь потеряв одного, потеряет всех сразу.
Я закрываю глаза и прижимаю «маму» к себе. Мне снится, что Сильвия отдаёт своё свадебное платье старшей дочери и выдаёт её замуж за Художника. Снится, будто бы Ласточка и Живой Мальчик слушают по очереди свои любимые песни и боятся поцеловаться после того, как дали друг другу клятвы. Мне кажется, будто Тоби обнимает меня крепко-крепко, и кроме него у меня больше никого не остаётся. Ни Сильвы, ни Сары, ни Бэля, ни Мишель. Даже Светлячка. Только Диспетчер.
— Ты любишь меня? — спрашиваю я, а он молчит, потому что не может ответить. Он не любит.
Я кричу. Просыпаюсь оттого, что кричу и плачу, но мама спит крепко и не слышит.
Я распускаю косы, прижимаю колени к себе и целую Сильвию-ровесницу, потому что мне не должно быть страшно любить её, даже если она больше меня никогда не полюбит.
Даже если меня больше никто никогда не сможет полюбить.
Разве так бывает?
Умер Светлячок, а лишили своей любви меня.
Художник и мама.
Сильвия и Диспетчер.
Сэм Тоби и Джолин.
Я распахиваю шторы, потому что темнеет, а мы забыли взять с собой лампу. Лампочки выкручены, а свечей я боюсь, боюсь их зажигать, после того, как ты ушёл.
Мы падаем.
Я знаю, что Фотограф беспокоится, он спрашивает: «Где ты? Давно не виделись», а мне хочется только молчать и плакать.
Отвечаю: «С мамой и с Сарой, не беспокойся»
«Уехала?»
«Уехала»
«Мне жаль»
«Так бывает»
«Ты в Морском?»
«Да. Но эта часть города кажется такой забытой»
«Я знаю. Мы где-то рядом»
«Спасибо»
Спасибо, спасибо, спасибо.
Спасибо, что, несмотря на собственные кошмары готов принимать и мои, верить в них и хранить бережнее, чем свои. Даешь мне шанс быть такой, какой я всегда и являлась, только вот другие никогда этого не замечали.
Все видели покорную Ласточку, нежную девочку, которую трудно назвать бойцом, трудно поверить, что ей может быть больно, ведь она такая уступчивая, тихая, незаметная.
И лишь после смерти Светлячка осознали, Ласточка совсем не такая. Поверили, что я пою песни в темноте, цепляюсь за собственные страхи, как за крючки, пытаюсь вдохнуть глубже и высказаться, показать, что мне тоже бывает невыносимо.
Я всё пытаюсь признаться маме, что не могу спать уже которую ночь подряд, мне мешают машины, которые мчатся сквозь неестественную тишину, мешают голоса людей, хоть что-то чувствующих, беспокоят кошмары, в которых мама и папа разбиваются вновь и вновь и мальчишка, никогда не верящий в мою любовь. Он снится мне каждую ночь, несмотря на бессонницу.
Ближе к ночи мама просыпается. Она перекладывает Балерину и всё-таки находит лампочки, вкручивает их и немного ворчит из-за моих красных глаз и своих фотографий, перестилает кровать и отправляет меня спать, а я твержу, что только проснулась, хотя глаза закрываются.
Я пробираюсь на кухню и всё-таки нахожу свечи, грею их в своих горячих ладонях, но не зажигаю, потому что боюсь вместе с ними растаять. А вдруг ещё и растает весь снег, и наступит весна, любимый май, а затем и долгожданное лето, словно вспышка, вспыхнет и погаснет и мне придётся уехать, чтобы стать кем-то другим.
Вдруг Сильвия не разрешит мне отныне возвращаться?
Или я сама не смогу?
А потом я начинаю смеяться и вспоминаю Фотографа, который говорил, что зимой у него зацветут гиацинты — цветы дождя. Любимые цветы его Джолин.
А у моей — тюльпаны.
У Соловушки, так же, как и у меня — герберы и ромашки, самые трепетные и настоящие.
У Сары — пионы и нарциссы, а у Вивьен и Лу-лу — ландыши.
У Светлячка — подснежники, у Живого — лилии.
Розовые лилии.
И тигровые, словно солнце, те самые, которые раньше выращивала Мишель.
А мы Сильвией раньше любили розы. Нам было грустно, когда они осыпались, роняли головки, «засыпали» и плакали, но когда нам так нужны были цветы — мы нашли лишь их.
Почему?
Мама в соседней комнате слушает радио. Песня наполняет наш новый дом, но Сару это ничуть не тревожит, а меня заставляет закрыть глаза и не вспоминать, не поддаваться забвению. Я слышу мамины лёгкие шаги, чувствую, как она танцует и пытается не шататься, удержаться изо всех сил, пытается вновь ожить. Знакомый голос поёт что-то о потерянной жизни, о её смысле, о войне, и мне хочется оглохнуть, чтобы не слышать и не плакать, но я, как и Серебряная не могу оторваться от смысла слов, а затем вспоминаю, что это любимая песня моей Мишель. Соловушки, хранительницы Диспетчера. Истинной.
Я слышу, как Сильва подпевает, и хочу, чтобы мамочка стала счастливой. Чтобы воспарила и улыбалась, чтобы танцевала как в нашем детстве, не боялась любить. Ведь любить, как любит она, никто не умеет. Никто не умеет оплакивать мёртвого сына так, словно он жив, и от её молитв зависит его судьба. Никто не может спасать других детей, зная, что своего спасти даже не было шанса, растить маленькую девочку-балерину, пытаясь стать лучше ради неё. Никто не может оставить любовь всей своей жизни и уехать в дом, в котором вырос, в котором когда-то был счастлив, научился любить маму, папу, а затем и весь мир. В котором не был разбит, а сам был Светлячком. Его перерождением. Его будущей мамой. Его будущей музой, душой. Дом, в котором раньше не было места боли.
— Зачем мы здесь? — птичий голос дрожит, когда мама находит меня, холодную, ледяную, сидящую на маленькой кухне и совершенно потерянную. Певицу с немым голосом.
Джолин берет мои ладони в свои и растирает, целует их, но я с трудом чувствую её тепло. Мне кажется, будто мы стали совсем несовместимы.
— Зачем, если когда-то ты была здесь счастлива? Зачем нам омрачать Твой Обитель? — я плачу, а мама убирает мои прямые пряди за уши и обнимает ладонями щёки. Мне холодно от её тепла. Неужели оно больше не греет?
— Тебе очень плохо, да, Клэр? — мамины губы практически не шевелятся. Мне больно её расстраивать, поэтому я просто опускаю взгляд. Больно смотреть и знать, что я не получу ответа.
Я хочу вернуться домой.
По-настоящему, вернуться туда, где мне было пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, вернуться и прожить всё заново, осознавая, что когда-нибудь я всё это потеряю.
Я хочу ни за что никогда не покидать свой дом, зная, что когда-нибудь я всё-таки его покину.
Пусть Сильва хотя бы скажет: «нам больше некуда было идти», «я хочу вновь стать счастливой», «здесь я вспоминаю свою молодость», «здесь я научилась любить», «здесь всегда тепло»...
— В этом месте никогда не было Эдвина, — мама плачет вместе со мной, — когда он родился, родители, твои дедушка с бабушкой, уже переехали в Снежный Город. Здесь никогда не было моего сына, и я думала, что от этого станет легче. Хотя бы от осознания. От мысли, что я когда-то могла жить без него. Была счастлива без него, была собой. Но я больше не помню, кем была до того, как стала матерью. Учиться жить без Эдвина — мука, а я не хочу мучиться, не хочу заново, мечтаю обратить время вспять.
Сильвия отпускает меня, вытирает слёзы и запирается в ванной, а я слышу, как любимая песня Мишель начинается снова. Слышу, как она становится и маминой самой любимой песней.
Это не радио.
Я слышу мамин шёпот: «Вы не темнота, Клэр. Вы не омрачаете мой обитель».
И я за неё продолжаю:
Вы — мой свет, моя радость, иллюзия вечности, перерождение.
Вы — любовь самой красивой танцовщицы и писателя с наидобрейшим в мире сердцем.
Вы — крепость, самолёт, который никогда не разобьётся, остров, спасательный круг.
Вы — две самые сильные девочки, которые не в силах ничего изменить, но в силах спасти.
Вы — воздух.
Сара босиком крадётся по старому линолеуму, говорит, что испугалась, когда очутилась и оказалась одна. Серебряная хватает Балерину на руки, ведь она очень хрупкая, и укачивает, прижимая к себе. Мне хочется также, но я лишь чуточку ниже мамы, я взрослая и мне уже три месяца восемнадцать.
А Саре только семь.
Девочка смеётся, целует мамину шею и её глаза закрываются, веки перестают дрожать, а ресницы опускаются на тёплые щёки. Джолин целует эти ресницы тоненькими губами, а я мчусь в гостиную, чтобы выключить нашу новую любимую песню. Мою, мамину и Мишель.
Вспоминаю, как Художник рассказывал мне о детях из приюта, которые научились укачивать сами себя, засыпать, чтобы хоть на мгновение не было больно и чуждо из-за отсутствия материнского тепла. А я даже не спросила его, откуда он это знает, потому что мне стало очень страшно.
А может море качается также, пытается выжить?
— Merci (спасибо), — вновь шепчет Сильвия Джолин, а затем всё-таки засыпает со своей самой младшей, самой послушной дочерью.
Я вновь прижимаю бумажную маму к себе, молодую маму, которая любила множество других песен, не рассказывающий о войне и потерях.
Это были песни о счастье, и Эдвин их слушал ещё до рождения.
Это были стихи о маминой всепоглощающей любви.
Это были рассказы о небе и птицах.
Раньше все они были сильными и родными, а если и были слабые, то мы их лечили.
Родилась я — и мама начала гаснуть. Она словно чувствовала, что потеряет самое ценное, что у нее есть.
Родилась Сара — и возродилась надежда вновь стать прежней.
— Ты похожа на папу, — шептала Сильва мне в детстве, но ведь это совсем не так.
У меня лишь более темные и кудрявые волосы, чем у Сильвы, более острый нос, такие же, как у неё пальцы, и серовато-голубые глаза.
Я прижимаю маму к себе и молюсь о том, чтобы время пошло вспять, побежало назад, и мне исполнилось семнадцать, пятнадцать, тринадцать, одиннадцать, девять, семь...
Любила ли меня мама в семь сильнее, чем в восемнадцать?
Любила ли меня мама в семь лет также трепетно, как полюбила через одиннадцать лет мою младшую сестру, мою Сару?
Любила ли я кого-нибудь также сильно, как маму, Художника, Сару и Светлячка?
Смогу ли полюбить?
Я закрываю дрожащие веки и пытаюсь представить, насколько сильно может любовь разбить человека, лишить рассудка.
Я пытаюсь успокоить сердце, но мамин крик оглушает меня, и я вскакиваю, бегу, и бегу, бегу вечность, а может и больше, падаю к сестре, пока мама звонит в скорую.
— Приступ, — кричит Серебряная, — эпилепсия, — а у меня звенит в ушах.
Приступов не было почти год.
— Сара, Сарочка, — я плачу, и содрогаюсь всем телом, когда сестра обмякает в моих руках, — что мне делать? Что нам делать, мама?
— Собери вещи, Клэр, пожалуйста, мы уедем на скорой, — Сильвия Джолин целует Балерину и старается не заплакать, только еще раз повторяет, что нужно приготовить вещи.
Я хочу позвонить папе, но не могу найти свой телефон, поэтому хватаю «маму» на фотографии, бросаю в сумку одежду, расческу, зубную пасту, лекарства, книги, документы, свитера, шорты, пижамы, наушники и зарядку для маминого телефона.
Мы едем так быстро, что у меня начинает кружиться голова, и мамины глаза кажутся чёрными-чёрными, совсем как у Диспетчера.
И я осознаю, почему его полюбила. Потому что он такой же заботливый, как Джолин. Такой же искренний, как ты, Светлячок. Такой же сильный, как я, и такой же любящий, как папа.
Потому что он — море, качающееся из стороны в стороны, но не из-за недостатка родительской любви, а из-за той всепоглощающей пустоты внутри себя, которую необходимо чем-то заполнить.
— Не звони никому, — просит Джолин, и я невольно киваю, прячу ладони в карманах черной толстовки, потому что не успела накинуть пальто, кусаю обветренные губы, считая секунды у себя в голове, скорее, скорее, умоляю, ведь боюсь, что серебряное сердце не выдержит и разорвётся от волнения и страданий. Сердце, цена которому — все наши сердца.
Мама сжимает маленькую ладонь, целует её сердцевинку и призрачно улыбается уголками тусклых губ, потому что вспоминает. Картинки вспыхивают одна за другой: март, рождение Балерины, её светлое лицо, белые волосы, Еловый дом, преисполненный любви и сын-пилот, который помогал маме вставать после родов, спускаться по лестнице вниз, дышать цветами в саду, глядеть на только вернувшихся птиц. Папа-писатель, который целовал её, как раньше, когда недавно обрёл и влюбился без памяти, так, словно у них будет ещё много детей, цветов и ласточек.
Ладони Сильвы дрожат, но она старается держаться, вспоминая, что жемчужная когда-то стала для неё спасением.
Для нас всех.
Мне было одиннадцать. Я училась любить и молиться любви, училась смотреть людям в глаза и читать их эмоции, училась доверять и не ревновать Сильву.
Мне было одиннадцать. Я впервые осознала, что влюблена в Художника, и хочу стать для него Живой.
Мне было одиннадцать. Я выращивала розы и часто плакала, потому что Серебряная отдалилась от меня. Вместе с папой мы писали стихи, танцевали, он провожал меня в школу и встречал, а мама стала приходить редко.
Мне было одиннадцать и казалось, я больше никогда не повзрослею и не смогу преодолеть себя. Я зациклилась на любви и замкнулась.
А сейчас мне восемнадцать и я больше никогда не буду младшей. Младшей сестрой, младшей дочерью, самой трепетной любовью, самой нежной.
У моей сестры белые, как снег волосы, поэтому мама бережёт её, чтобы не растаяла. Ледяные глаза и вечно холодные руки, поэтому мамочка гладит её веки, брови и ресницы, когда Сара спит. Эту девочку вечно нужно оберегать.
Я знаю, ты думал о ней, когда уходил, когда покидал нас.
Я знаю, ты плакал, что не сможешь заботиться о ней.
Ты любил нас обеих больше жизни. Ласточку и Балерину, так же, как я люблю тебя и Диспетчера.
В параллельной вселенной Сильва хватает мою ладонь, сжимает её точно так же, как после смерти Победоносного и, будто бы проводник, соединяет души сестёр, которые итак почти всё делают вместе. Скрепляет их ещё больше, связывает.
Серебряная передаёт силу Ласточки Балерине, передаёт ей моё умение любить и принимать любовь, чтобы Жемчужная больше не мучилась. Любовь ведь лечит всё, правда? Любовь — это истина.
В параллельной вселенной, где у мамы намного больше сил и слов, мы с ней утешаем друг друга, потому что у нас обеих хватает смелости признаться в том, что мы боимся.
Мы боимся потерять ещё и тебя, Жемчужная.
Когда скорая останавливается около знакомой больницы, у меня начинает кружиться голова, поэтому я гляжу маме и сестре вслед, пока кто-то не заводит меня внутрь.
— Тебе тоже плохо? — спрашивает кто-то, но я лишь качаю головой и бегу по следам Серебряной, мчусь к семилетней сестре, к заблудшему тебе, к воспоминаниям и к маме, который должна быть так нужна.
Мама накидывает белый халат, но мистер Бэккер — Сарин врач, её останавливает, и просит подождать в ординаторской.
Мама ходит по комнате и смотрит на огни города, а я стараюсь успокоиться, перестать плакать, и слежу за движениями Серебряной. Мне хочется подлететь к ней и обнять, но я боюсь, что мама оттолкнёт, скажет, что у неё нет сил и желания справляться и со мной, поэтому продолжаю молчать.
— Кто-то звонит тебе, — она вынимает телефон из своей сумки, а я открываю глаза и делаю шаг ей навстречу.
— Это Лэндон, отвечу потом, — Серебряная кивает.
— Лэндон?
— Фотограф, помогающий Мишель.
— Клэр... — мама застывает спиной ко мне, и смотрит, как танцуют огни города, как выключаются и засыпают окна, как люди покидают больницу, и возвращаются домой, друг к другу. Мама думает о папе и поэтому её плечи вновь начинают дрожать, а пальцы вырисовывают невидимые узоры. Я обнимаю Сильвию Джолин, и прижимаюсь к её спине, шепчу" давай вернёмся», а мама только всхлипывает. — Куда же? Куда же мы вернёмся?
— Домой, — мой шепот дрожит, а слёзы капают на мамины острые плечи.
Она вздрагивает, когда начинается дождь.
Он манит нас к себе, зовёт, заклинает верить, мчится к мерзлой земле и замирает перед тем, как коснуться её.
Мама открывает окно, и дождь залетает внутрь, в больницу, нетерпеливо целует мамины щёки, скулы, лицо, а она отворачивается от него, и он упрямо бьёт в спину, стекает по лопаткам, падает к самым ногам, будто бы прося прощения у Серебряной.
Шепчет: «Я вернулся домой, мама, слышишь? Я вернулся к тебе», как в моей песне.
Вернулся к тебе, ведь ты — и есть обитель.
Ты — и есть Свет.
Ведь ты — не заслуживаешь петь про войну и потери, не заслуживаешь терять, не заслуживаешь слышать эти строчки и не заслуживаешь их понимать.
Не заслуживаешь учить наизусть.
Ты заслуживаешь лишь быть счастливой.
Любить дождь и наслаждаться им, подставлять ему маленькие, аккуратные ладони, рисовать на запотевших стёклах, и беречь не всех, а в первую очередь, себя.
Слышишь?
Уголки моих губ слегка приподнимаются, потому что дождь напоминает мне о том, что мы живы.
Он пахнет землей, летней-летней, даже если сейчас конец ноября, пахнет стихами и альбомами Художника, акварельными красками и нашими счастливыми улыбками.
Дождь напоминает мне Белоснежный Дом, в котором мы оставили папу-писателя, напоминает бабушку и балерин.
Дождь рассказывает о том, какой я была и, какая есть.
Подчеркивает мою значимость. Словно он пришёл, чтобы нас проведать, порадовать.
Подарить нам частичку своей смелости.
Дождь напоминает мне тебя, Художника, и Морской, который мне всё-таки придётся покинуть.
Я смотрю на его улицы, вижу себя здесь такой, какой никогда не стану и поэтому плачу.
Мне больно это осознавать.
Почему? Почему я не могу смириться с тем, что выросла? Почему не могу принять себя?
Я каждый день пытаюсь стать чем-то большим, поверь, Светлячок.
Я каждый раз пытаюсь вылечиться и стать цельной. Вернуться к себе прежней.
— Знаешь, я так хотела быть врачом, — я отстраняюсь и качаю головой, потому что хочу говорить о папе, о Белоснежном, о Светлячке или Саре, но мама продолжает. — Просто не успела, узнала, что жду ребёнка, — мама слабеет, и мы садимся на пол, она — лицом к Морскому, а я — позади. — Может я бы нашла лечение для Сары, — Джолин закрывает лицо ладонями и содрогается, а я не могу даже коснуться её, потому что думаю о том, как больно папе, о том, как я хочу ему всё рассказать, о том, как хочу, чтобы он был здесь, рядом со своими дочерями, рядом с мамой, заставил её взглянуть в его глаза и заново расцвести.
— Каким бы врачом ты стала? — я держусь изо всех сил.
— Не знаю. Я так много думала об этом, но так и не определилась. Но я всегда знала, что хочу лечить детей.
А я хочу лечить сердца. Слабые и сильные, старые и молодые, продлевать им жизнь. Хочу вселять надежду в страждущих и слушать, как бьётся жизнь, пытаясь вырваться меж рёбер. Я хочу исцелять, словно люди — птицы и их сердца размером с детский кулачок, словно я — могу даровать им время или, наоборот, забрать его. Я хочу лечить сердца, чтобы они рвались к звёздам и мечтали о высоком, чтобы любили, как можно сильнее и больше, как можно глубже и самозабвеннее, чтобы благодаря им бились другие. Я хочу лечить сердца, чтобы маме было не так больно оставлять покалеченных птиц на земле и засыпать по ночам. Чтобы она не плакала и не тосковала по тебе, называя всех звучным именем Победоносного, чтобы не пела о потерях и не позволяла себе терять ещё больше. Чтобы берегла своё сердце.
Ласточкино сердце будет биться за всех, стираясь и истончаясь с каждым днём, медленно-медленно, что никто не заметит, как остановится вовсе.
Никто не заметит, когда я умру. Никто не станет по мне горевать, ведь я не хочу, чтобы по мне горевали.
Я не хочу, чтобы моё сердце считали бракованным, неправильным, слабым, неисправным.
Я хочу, чтобы все верили в меня, как в легенду, хотя Тоби и боится этого.
Пусть моё сердце станет светом, который будет лететь к людям миллионы световых лет, падать, стремясь разбиться и разлететься по всему свету.
Пусть станет ласточкой, которая будет просить дождь и засыпать под крышей маминого дома, где бы он ни был.
Пусть станет цветком, который будет пробиваться сквозь землю, впитывать воду и дышать, словно никогда не погибало.
Пусть станет временем, неделимым и бесконечным, ускользающим, или снегом, чтобы превратиться в воду и застыть дождём или снежинками на серебряных щеках.
Пусть станет Пилотом и вернётся домой.
Тобой и двумя младшими сестрами.
Маминой и папиной любовью.
Новым Белоснежным домом.
Промежутком между двадцать седьмым и двадцать девятым, когда ты взлетел и не разбился.
Пусть моё сердце станет твоим мягким приземлением.
Подушкой безопасности.
Новой любимой песней Мишель.
Счастьем Художника и его рисунками.
Пусть моё сердце будет всем во благо.
Пусть станет дождём.
Почему же ты не хочешь, не можешь принять его?
Я хочу лечить сердца, чтобы в каждом из них была частичка меня, в которой так много тебя, мамы, Художника, Сары, Соловушки, Французского Мальчика.
Лечить простуду сквозь сердце, горло — через сердце, глаза, уши, тела — с помощью сердца.
Почему ты молчишь? Ведь сердце моё — непосильная ноша для Ласточки, аномалия.
Ты видел хоть раз птичье сердце?
Обычно оно маленькое, а моё, словно море — и вся соль в нём — светится.
Вся соль в нём — Светлячок. Я не умею плавать и тону, вода наполняет уши, и сердцебиение отдаётся внутри, будто бы я — неживая, будто лежу на воде и качаюсь из стороны в сторону, но мама не держит меня, как в детстве, а уплывает прочь.
Море и я — мы неделимы, мы сироты.
Почему быть вечными также больно, как умирать?
Где же твоё сердце, Светлячок?
Почему его больше нет?
Почему, скажи мне?
цена всему — сердце?
